Прочитайте онлайн Замурованное поколение | Глава 1

Читать книгу Замурованное поколение
5216+378
  • Автор:
  • Перевёл: Нина Павловна Снеткова
  • Язык: ru

I

Фотографии лежали под грудой бумаг, растрепанных тетрадей и разных других вещей. Я всю жизнь терпеть не мог беспорядка, в чем бы он ни проявлялся, возможно потому, что врачебная практика часто предоставляла мне случай убедиться в том, что беспорядок — всегда проявление болезни; но со склонностью к беспорядку у моего сына приходилось мириться. Да этот беспорядок и был чисто внешним, свойственным молодости, и можно было надеяться, что сын со временем понемногу избавится от своего недостатка, хотя бы в наиболее неприятных его проявлениях.

Но здесь было нечто совсем иное. Такой беспорядок заставлял думать о серьезном внутреннем разладе, а возможно, и о психической неуравновешенности, об изменении личности, о нарушении душевного равновесия. Конечно, я знаю, что некоторая неразбериха, некоторый внутренний разлад неизбежны даже для самых здоровых людей, ведь совсем не просто сохранить устойчивое равновесие между нашими страстными желаниями и стремлениями других людей, между нашими мечтами и действительностью.

Но эти фотографии указывали на такой глубокий разлад с самим собой, на такой душевный беспорядок, что я испугался. Кто знает, быть может, они никогда бы и не попались мне на глаза, если бы у меня не кончились чернила в то время, как я делал кое-какие записи по поводу бильгарциоза — болезни, которую прежде не наблюдал и которая у нас не встречается; именно ею, по-видимому, страдал один египтянин, недавно побывавший у меня на приеме. Я поискал карандаш, не нашел его и удостоверился еще раз, что шариковая ручка пишет плохо, возможно потому, что я слишком долго ею не пользовался. Тогда мне пришло в голову, что в комнате у Алехо должна же быть какая-нибудь ручка.

Сперва, коснувшись тонкого картона, я подумал, что это обложка тетради, но, перевернув, понял, что ошибся. Алехо всегда очень увлекался фотографией, и мне бы не пришло в голову рассматривать снимки, если бы только я не сдвинул лежавшие сверху бумаги и не увидел на первой фотографии девушку, снятую в весьма странной позе.

Как я убедился, на всех остальных фотографиях, кроме одной, была тоже снята какая-то девушка. Я предположил, что та же самая, хотя твердо не был уверен. Пораженный, я унес фотографии к себе в кабинет, чтобы разглядеть их повнимательнее. Дома в это время никого не было: Бернардина и Эмма пошли в гости по случаю дня рождения. Алехо не имел обыкновения приходить домой раньше ужина, а что касается прислуги, то она стащила какую-то ерунду и нам ничего иного не оставалось, как распрощаться с нею два дня назад.

Головы у девушки не было ни на одной фотографии: на четырех из них тщательно изучалась нижняя половина ее тела, на остальных трех — ее декольте. Я сразу же понял — и это меня больше всего взволновало, — что фотографии — непристойные: они относились к тому сорту, что возбуждают воображение, однако последний снимок заставил меня забыть об этом. Никакой девушки на нем не было.

Фотографию сделали в комнате, справа видна была часть неприбранной кровати. Объектив запечатлел мужчину, лежащего на полу, на ковре, сдвинувшемся, конечно, при его падении: руки раскинуты, ноги беспомощно поджаты. Все, казалось, указывало на то, что снят труп.

Машинально, надеясь найти какие-нибудь пояснения, я перевернул фотографию. И в самом деле, там были пояснения, написанные карандашом, почерк Алехо. Правда, только дата, проставленная в верхнем левом углу, но дата столь точная, что она включала даже час: половина второго. Вероятно, половина второго ночи: позади мужчины, на тумбочке, горела лампа.

Я растерялся. Посмотрел снова на фотографию, восхищаясь мастерством сына, потому что изображение получилось четким и все детали отчетливо видны, хотя делали ее вроде бы без вспышки.

Голова склонилась к правому плечу, и виден четкий профиль, заостренные черты лица. Рот полуприкрыт распахнувшимся воротником халата, но зато хорошо просматривается щека, несколько впалая, и надбровная дуга, очень выдающаяся, как и скулы, и часть выпуклого черепа, волосы на котором росли отнюдь не в изобилии.

Приглядевшись, я понял, что знаю этого человека, во всяком случае видел его; это было одно из тех лиц, которые мы видим довольно часто, но никогда их не запоминаем, возможно, этот человек был одним из тех, чьи портреты постоянно появляются в газетах…

Сердце у меня екнуло. Я еще не был вполне уверен в своем предположении, потому что если это он, то я его видел всегда хорошо одетым, принимающим участие в той или иной церемонии, просто в обстановке более или менее торжественной, на людях, обычно со слабой улыбкой на жестких губах. Но главное заключалось в том, что как раз дней пять или шесть назад он был убит у себя дома.

Подпрыгнув словно на пружинах, я кинулся из кабинета, но вернулся, чтобы снова поглядеть на фотографию, на этот раз на ее оборотную сторону, где стояла дата. Да, я не слишком ошибся: она была сделана неделю назад. Я знал, какой номер газеты мне нужно искать.

Мне нужно было найти его. Журналы и газеты лежали у нас как попало в ящике в кладовке, там скапливались ненужные предметы домашнего обихода: разбитая посуда, которую уже не склеить, пустые бутылки из-под ликера, старая одежда — всякий хлам, который, когда он грозит переполнить кладовку, отдают старьевщику.

Вытащив все из ящика, я перебрал газеты за последние два месяца. Многих, понятно, не хватало, и среди тех, которые мы на что-нибудь употребили, оказался и номер, вышедший на следующий день после убийства. Интересно, что я не нашел вообще ни одной газеты с портретом этого деятеля или хотя бы даже фотографии, на которой он был бы изображен среди других людей.

Сейчас, вечером, я не мог побежать в редакцию за интересующим меня номером с подробным описанием происшествия; я вспомнил, что читал обо всем этом, но лишь проглядел одним глазом и, при моей слабой памяти, решительно ничего не запомнил. Да и Бернардина с Эммой уже вернулись из гостей.

Пока они переодевались в своих комнатах, я положил кассетник на письменный стол сына. Положил не рассуждая; потому что еще не решил, что мне делать. Если бы я обнаружил только фотографии девушки, все было бы куда проще и я бы не колеблясь поставил сына перед фактом его непристойного поведения. Впрочем, это могло ни к чему и не привести: Алехо — мальчик, которого советы только обременяют, с которым даже неприятно бывает разговаривать, потому, может быть, что сам он в разговоре участвует мало. Не то чтоб он был необщителен, хотя довольно часто замыкается в себе, нет, просто за его словами или за тем притворным вниманием, с каким он слушает, всегда есть что-то еще, скрываемое им, или, лучше сказать, чувствуется его отчужденность, какая-то строптивая уклончивость. Во всяком случае, так бывало дома, потому что с товарищами, я думаю, он вел себя иначе.

В его поведении мне многое не нравилось. Отсутствие пунктуальности, ночные прогулки, провокационные высказывания, обыкновение уходить из дому заниматься неизвестно куда, тот минимум энтузиазма, с которым он выслушивал любые семейные планы, его небрежность в одежде… Но это были простительные недостатки, свойственные возрасту и, возможно, нашему времени. Конечно, я не мог ожидать, что он станет вести себя как вел себя я когда-то; быть может, сегодня это было бы неуместно, и, пожалуй, я и сам вел бы себя иначе, родись я на двадцать лет позже и будь мне сейчас девятнадцать, а не все мои сорок шесть.

И все же, даже принимая в расчет его образ жизни, я бы мог, без сомнения, противостоять тем свойствам его личности, которые выявили фотографии девушки; мне следовало бы потребовать объяснения и исправления, надо было попытаться понять причины, побудившие его сделать снимки, и выяснить, кто она такая, эта девушка, виновная уж ничуть не меньше Алехо, ведь то, что она согласилась фотографироваться в таких непристойных позах, указывало, в конце концов, на отсутствие у нее всякой стыдливости, на недостаток женственности, а это черты, присущие характеру антисоциальному, человеку, ведущему распущенную жизнь. Скорее всего, она сама его и завлекла. Алехо еще юноша, он находится в опасном возрасте, когда так легко оказаться ослепленным ласками любой бессовестной женщины.

Но была фотография, еще больше смущавшая меня. Фотография, которая казалась сделанной в самой спальне жертвы, возможно, совсем вскоре после того, как убийство было раскрыто, и прежде, чем полиция увезла тело, чтобы передать его в руки судебного эксперта. Фотография, которую мог бы сделать служащий из управления, занимающегося расследованием уголовных дел, или журналист, присутствовавший там, и то если бы ему разрешили сделать такую фотографию, что весьма сомнительно, потому что уже довольно давно я заметил, что газеты наши избегают печатать изображения сцен насилия. Естественно, это только указывало на то, что фотографии не публиковали, а вовсе не на то, что их не было. Но Алехо, он что, знаком с газетчиками, знаком с кем-то настолько, чтобы получить копию фотографии, не предназначенной для широкой публики? И если даже знаком, то для чего мог он ее попросить?

С другой стороны, хоть я лишь бегло рассмотрел фотографию, она вроде бы отпечатана на бумаге, которой всегда пользовался Алехо; во всяком случае, это тот же сорт бумаги, на котором он напечатал и фотографии девушки. Значит, следовало признать, что мой сын присутствовал там, когда обнаружили труп, или что он получил доступ в эту комнату некоторое время спустя? Нет, это невозможно, уж слишком фантастично. Его имя не упоминалось в сообщении об убийстве, в этом можно было быть уверенным, потому что, хотя я только проглядывал подобные сообщения, моя сестра Эмма прочитывала их насквозь, не пропуская ни слова; уж она бы нам сказала… Кроме того, Алехо не был знаком с покойным, человеком в годах, занимавшим — если это был он! — высокое положение и в обществе, и в своей партии. Доступ к нему, по имевшимся у меня сведениям, был весьма затруднен, но это не исключало, однако, существования какой-то причины, которая могла бы объяснить присутствие Алехо в частном владении, где преступление было совершено на рассвете.

На рассвете… Я хотел вспомнить, выходил ли из дому Алехо той ночью, но прошло уже довольно много времени, а, кроме того, он так часто выходил из дому поздно, что легко можно было перепутать. Я никогда не одобрял эти его привычки, я даже возражал с год назад, когда в один прекрасный день он попросил у нас ключи от входной двери. Но и на этот раз, как и много раз прежде, когда не надо было бы уступать, страх сделать из него человека неприспособленного, превратить в будущий материал для психоаналитиков заставил меня сдаться перед его доводами: ведь все мальчики такого возраста выходят из дому и возвращаются когда хотят, их родные в это не вмешиваются. К несчастью, это действительно так, и я не смог устоять перед реально сложившейся ситуацией. Мои занятия медициной научили меня всегда и прежде всего уважать факты, каковы бы они ни были, и вот эти-то занятия и еще желание быть добрым, снисходительным и понимающим отцом не один раз толкали меня на уступки, о которых я потом сожалел. Теперь я вижу, что не будь у меня этой навязчивой идеи, именно навязчивой идеи, иначе и не скажешь, как бы не помешать естественному формированию его личности — хотя я не сумел убедить его, что свобода налагает ответственность на эту личность за ее поступки, — и если бы я не боялся, что он будет не как все, то многого бы не произошло. Например, той ночью Алехо остался бы дома.

Мне пришло в голову, что я легко могу убедиться, были ли сделаны эти снимки его фотоаппаратом, ведь я знал, где он хранил пленки, нарезанные шесть на шесть и вставленные в складные кассетники — так легче было ими пользоваться. Но в тот вечер я не мог этого сделать: и жена, и Эмма очень бы удивились, увидев меня в комнате у Алехо, особенно они удивились бы, если бы я там засел надолго, а я предпочитал не говорить прежде времени о моем открытии. Это открытие, подумал я, они тоже могли бы сделать, ведь снимки лежали совсем близко от всякого, кто открыл бы ящик и потрудился только поднять скопившиеся там тетради и бумаги. Какая неосторожность! Неосторожность, присущая позиции человека безвольного и в то же время скрыто провоцирующего; именно такую позицию, как я замечал, занял не только он, но и почти все его товарищи, бывавшие у нас в доме в разное время, — эти молодые люди, которые стоят столбом, широко расставив ноги, руки в карманы, во взгляде смесь застенчивости и презрения, и спасаются в этой своей странной гордости юношеского возраста, как будто и взрослыми никогда не станут.

Как бы там ни было, но что касается фотографий, так тут Алехо мог полагаться на отсутствие любопытства и у его матери, которая, как и я, отказалась от борьбы с привычками Алехо и давно уже ни к чему не притрагивается у него на столе, ограничиваясь самой приблизительной уборкой: ведь, что бы жена ни делала, комната все равно всегда имела такой вид, будто здесь только ночевали, словно бы здесь остановился проезжий, да и всякая жизнь здесь вот-вот затухнет, изничтоженная ею же устроенным беспорядком.

Но можно же подумать о прислуге, не шпионит ли она, ведь она еще была в доме, когда он доверил эти фотографии не очень-то укромному тайнику в письменном столе. Он знал, что она заглядывает повсюду, куда ей заблагорассудится, — как мы считали сначала, из простого интереса к чужой жизни, нам и в голову никогда бы не пришло, что у нее могли быть более определенные задачи. Но ведь кто знает, может, Алехо именно и стремился, чтобы эти кассетники нашла она или мы, это ведь как раз и не противоречит стремлению к самообнажению, которое всегда присутствует у людей очень молодых по возрасту или по уровню развития чувств.

В любом случае был какой-то вызов в этой притворной маскировке, в этой неосторожности, которая, чем больше я о ней думал, тем более казалась мне преднамеренной, неосторожность эта говорила и о наслаждении, причиняемом болью, ведь Алехо, безусловно, понимал, что такое открытие взбудоражит нас. Для него было очевидно, что мы всегда — и сейчас, и прежде — беспокоились о его физическом и духовном здоровье и что если в последнее время мы не ходили за ним по пятам, то не из-за недостатка любви или интереса к нему, а только из-за того, каким он стал, из-за его отношения к нам, ведь он отвергал наши лучшие побуждения и часто давал понять, что мы лишние.

Мое волнение и беспокойство возрастали с каждой минутой, пока я сидел, запершись в кабинете, в ожидании ужина. Я решил ни о чем не говорить, ждать утра: возможно, что-нибудь прояснится, когда я прочитаю газету, — но принятое решение не успокоило меня. Я всегда любил идти на острое заболевание прямо в лоб и атаковать его прежде, чем оно разрастется и разрушит здоровые органы. Отсрочки — это противно тому, чему я научился, противно моим жизненным принципам, и тот факт, что Алехо поставил меня в ложное положение, при котором мне пришлось выжидать, только усиливал рождавшееся глухое недовольство сыном.

Естественно, когда Алехо уже почти в десять часов поднялся на наш этаж и просунул голову в кабинет, он и не заметил, что я держусь не совсем обычно, хотя я все еще сидел, держа в руках раскрытый медицинский журнал, но отнюдь не продвинулся в своих записях о бильгарциозе. Внешне Алехо был оживленнее, чем всегда, и мое несколько суховатое, нет, скорее сдержанное, приветствие, вероятно, ничуть его не задело, потому что немного погодя я услышал, как он насвистывает одну из тех мелодий, которые похожи на судороги, а названия у них, насколько я смог уловить, почти всегда английские или американские и кажутся непереводимыми.

Позднее, за ужином, стало ясно, что он пришел в хорошее настроение, побывав в кино. Для него было характерно — здесь крылся еще один мотив для моих грустных размышлений — обретать доброе расположение духа и становиться общительным после какого-нибудь огорчения: фильм ему не понравился. Это была лента Бергмана «Источник»; целых полчаса, пока мы ужинали, он иронизировал над фильмом под возмущенные крики Эммы, которая видела фильм — ей он понравился, — и при моем полном молчании. Я ограничился тем, что, глядя на его лицо, пытался за привычным обликом обнаружить незнакомца, всегда жившего в нем — сейчас для меня это стало совершенно очевидным, достаточно оказалось фотографий…

Алехо интересовался, как и многие юноши его возраста, искусством, которое сегодня принято называть документальным, разоблачающим; отсюда и исходила критика фильма шведского режиссера. По мнению Алехо, лента эта — бегство от действительности, она оторвана от жизненных коллизий, в ней нет беспокойства о жизни вообще; вещь формалистического направления; все эти режиссеры ищут в образах не правду жизни, а красоту. Признаюсь, я мало смыслю в кино, и, возможно, поэтому понятия, которыми Алехо оперировал, производили на меня кое-какое впечатление и делали сына в моих глазах человеком, разбирающимся в предмете, о котором он говорит. Но тут я вспомнил рассуждения Алехо о литературе, а на этой площадке я чувствовал себя гораздо увереннее.

Еще и полгода не прошло с тех пор, как я имел слабость дать ему прочитать один из двух написанных мною романов, к сожалению неизданных, потому что у меня не было знакомых в издательском мире, не было и времени ходить с просьбами по редакциям. Друзья, читавшие эти романы, хвалили их взахлеб, некоторые даже в своих похвалах дошли до того, что утверждали, будто я продолжаю традиции Бальзака, и на конкурсе, на который я посылал один роман, за него было подано несколько голосов. Но Алехо, со своей обычной стремительностью и — надо это признать — грубой откровенностью сказал мне, что, на его взгляд, моя литературная манера устарела, он отнесся ко мне как к дилетанту, даже дал совет, как сделать роман лучше, и кончил неким общим комментарием, из которого можно было понять, что литература наша пришла в упадок более всего от той чепухи, которую сочиняют воскресные графоманы — так он выразился.

Не стану отрицать, его оценка все же меня раздосадовала, и я даже попытался опровергнуть его мнение, прибегнув к более серьезным аргументам, чем того заслуживали его легкомыслие, возраст и неподготовленность к тому, чтобы судить о таких вещах правильно. Он никогда не читал и не желал читать великих романистов, например Бурже; пренебрежительно отзывался о том немногом из Диккенса, что успел прочесть, хотя мистер Пикквик его забавлял; он считал, что абсолютно все написанное Сомерсетом Моэмом устарело, и горячо восхищался лишь двумя-тремя новейшими французскими романистами, которые пишут такое, чего и сами, должно быть, не понимают, да и так думать о них — это еще весьма снисходительно. Как-то он дал мне почитать один из этих знаменитых романов под названием «Malone meurt» опубликованный южноамериканским издательством; разумеется, двух десятков страниц было для меня больше чем достаточно.

Мнения его были категоричными, резкими, непримиримыми, как у всех молодых людей; это были не столько суждения, сколько импровизации. Все, что по той или иной причине ему не нравилось, немедленно расценивалось как личное оскорбление, если только он не принимал иронический и снисходительный тон, как в этот вечер, когда говорил о Бергмане; кстати, не так давно он видел другой фильм шведского режиссера — «Седьмая печать», который, напротив, произвел на него сильное впечатление: он пришел домой подавленный, задумчивый и молчаливый. Конечно, не стоило принимать мнения Алехо слишком всерьез: в таком возрасте движутся на ощупь, личность еще не определилась окончательно, она пластична и подвержена всякого рода влияниям. Но именно поэтому так необходимо, чтобы влияния были положительными: окружение, в котором личность осознает наконец сама себя, должно помогать гармоническому формированию некоторых черт характера; хотя они в какой-то мере и являются наследственными, тем не менее достойное окружение поможет направить их в благоприятное для духовного развития личности направление.

У Алехо не было недостатка в положительных примерах. Мы с Бернардиной — дружная супружеская пара, всегда вели себя как порядочные люди, насколько это возможно в нашем мире. Наши взаимоотношения соответствовали нашему положению, и мы всегда придерживались принципов, внушенных нам в юности, — принципов, на которых, кстати, зиждется наше общество. Правда, мой научный кругозор в ряде вопросов давал дорогу скептицизму, но у меня всегда хватало здравого смысла, чтобы остерегаться собственных сомнений, потому что некоторые вещи можно с полным основанием оспаривать в мыслях, но провозглашать свои доводы публично — безнравственно.

К несчастью, атмосфера, которую создали мы с Бернардиной и которой вполне соответствует моя сестра — хотя, я знаю, были и у нее бунтарские порывы, особенно смолоду, пока она еще не смирилась окончательно с ролью старой девы, — эта атмосфера не выдержала натиска извне, не выдержала влияний, чуждых нашему очагу, пораженческих настроений определенной части общества, которая притязает на то, чтобы начисто отмести все ценности, освященные традицией, — ценности, которые сделали нас тем, что мы есть: разумным народом, экономически процветающим, культурным, свободомыслящим и одновременно любящим порядок.

Но нельзя запереть ребенка, тем более юношу, в кругу родных; необходимо дать ему образование, а это возможно сделать лишь в хорошем коллеже; необходимо способствовать его общению со сверстниками, чтобы он вошел в общество как полноправный член; необходимо предоставить ему определенные развлечения, которые отчасти явятся компенсацией за ученье, за труд, и отчасти — разновидностью общения с выбранными им самим людьми, а это способствует свободному формированию личности. Позднее приходится отпускать вожжи и соглашаться на некоторую эмансипацию юноши; к сожалению, в определенные минуты и при определенных обстоятельствах ты оказываешься вынужденным терпеть и не осаживать его даже в большей мере, чем это диктует благоразумие.

Как раз так и получилось у нас с Алехо. Под влиянием прогресса, самого по себе желательного, но иногда принимающего нежелательные формы, в молодых людях укрепился иной дух, которому мы, отцы, не всегда сумели противостоять должным образом. По этой причине мы были доведены до такой крайности, что отступили от верности устоявшимся принципам и поддались нажиму, который в конечном счете сильно напоминает вымогательство, поскольку сила его основана на мнении окружающих — дескать, все так делают. «Все» — это безымянное множество, неподвластное никакому контролю, утратившее свою форму, свое лицо, а вместе с тем и какую бы то ни было ответственность.

Во всяком случае, понять их трудно. Я знаю других молодых людей, детей моих коллег и друзей, выросших, как и Алехо, в респектабельной буржуазной среде и воспитанных в католических коллежах, молодых людей, таких же думающих, как и он, и сумевших избежать подводных камней, которые подстерегают молодежь на каждом шагу. Насколько я знаю, это честные, трудолюбивые юноши, органично вошедшие в семью, будущие специалисты, на которых вполне можно положиться. Они тоже живут в нынешних исторических условиях, подвержены тем же напряжениям, но они умеют обращать эти напряжения в нечто созидательное, сублимировать, тогда как Алехо им уступает, отдает себя в их власть сладострастно, торжествуя, как будто бог знает какая победа — сознавать себя непохожим на своих близких, отрицая то, во что верят они, разрушая созданное веками и заблуждаясь настолько, чтобы смешивать страсть к разрушению с пафосом созидания.

А теперь еще и это! Ведь до сих пор были одни слова, более или менее вызывающие воззрения, нежелание признать, что жили и до него, убеждение, будто настоящий мир зарождается только сейчас, что кульминация нашего исторического момента выпала на долю как раз его поколения и именно этому поколению суждено вынести окончательный приговор всем остальным поколениям. По существу, против этого незачем было бы возражать: это болезнь роста, которой страдает вся молодежь, и она вовсе не предполагает рокового исхода; от нее выздоравливают. Но это… Никак оно не шло у меня из головы. С одной стороны — фотографии девушки; с другой — фотография трупа, трупа, повторял я себе, доступа к которому в нормальных условиях он иметь не мог.

Пока он продолжал спорить с Эммой о фильме, в мозгу моем возникла новая мысль, я подумал о другой возможности. Пожалуй, эта мысль таилась в моем сознании и раньше, когда я рассматривал фотографию, но на поверхность не всплывала, не вставала передо мной во всей своей безжалостной вероятности. И во всей своей невероятности одновременно. Потому что в эту минуту я допустил, что легче всего сделать снимок было убийце или сообщнику убийцы, тому, кто находился в квартире этого человека, когда совершилось преступление. Но как представить себе, что мой сын мог запачкать руки кровью? И для чего? Каков мог быть мотив преступления? Правда, в своих воззрениях, которые Алехо не раз высказывал, он часто приближался к идее насилия, но не выражал ее непосредственно, и, кроме того, одно дело — теоретическое обоснование враждебности к чему бы то ни было, другое — действие, акция, требующая твердости духа.

Я не мог представить себе сына в роли убийцы отчасти потому, что он мой сын — ведь мы всегда отвергаем мысль о том, что наши близкие способны совершить поступок, исключающий их из круга порядочных людей, — а частично из-за того, что, несмотря на пробелы в моих представлениях о его образе жизни, я достаточно знал сына, чтобы обладать уверенностью (или считать, что я ею обладаю) в том, что в глубине его души живет эгоистичная осторожность, инстинкт самосохранения, который в последнее мгновение помешал бы ему скомпрометировать себя.

Затем следовало принять во внимание его беззаботное настроение, и не только сейчас, когда он горячо спорил с Эммой — иногда моя жена тоже подавала реплики и спор еще более разгорался, — следовало принять во внимание и как он вел себя все это время. Мне казалось, что он ни на минуту не переставал быть самим собой; ни разу не заметил я ни в жестах, ни в выражении его лица ничего такого, что выдает человека, озабоченного совершенным им преступлением, проблемой, которая, в сущности, не требует решения, поскольку такового не имеет, но которая именно поэтому так сильно влияет на нашу манеру держаться.

Конечно, я мало видел Алехо; собственно говоря, только за столом. Мне надо было бы вникать в жизнь моего сына и в его заботы, которые заставили Алехо неизвестно зачем ранним утром ехать на факультет, надо было узнать о друзьях, с которыми он проводил свой досуг, учитывать увлечения, в особенности фотографию, из-за которой он часто уединялся в своей маленькой крепости — импровизированной домашней фотолаборатории. С другой стороны, у меня была и своя жизнь, свои обязанности: утренние визиты к больным, занимавшие иногда много времени, частные консультации, консультации в клинике два раза в неделю, срочные вызовы, бесчисленные дела, съедающие время всех, кто занимается общей терапией — ведь мы рабы наших больных, — тревожные вызовы, случающиеся в любое время дня и ночи…

Да, моя семейная жизнь уже много лет тому назад оказалась сведенной к каждодневному общению за столом, к проведенным вместе субботам и воскресеньям и к праздничным торжествам. Но даже за столом я постоянно думал о каком-нибудь больном и не мог так глубоко вникать в дела домашних, как мне бы того хотелось. Какой-нибудь тяжелый больной, в каких у меня недостатка не было, в любой момент мог позвонить и разлучить меня с моими близкими как раз тогда, когда я был с ними всем сердцем. Редко выпадали дни, как этот: я возвратился домой раньше половины восьмого, и, надо полагать, никто меня так рано не ждал, тем более Алехо, так как сам он, если судить по времени, проводимому им вне дома, был занят больше меня. Может, на самом деле он и не считал, что это его дом. Однажды он заявил мне, что у каждого человека лишь один дом: тот, который он создает сам.

Мы встали из-за стола в одиннадцать, немного позже, чем обычно; все-таки ощущалось отсутствие прислуги, несмотря на старания Эммы, которая обычно занималась кухней, когда мы оставались без служанки. На Бернардину нечего было рассчитывать: она терпеть не может стряпню; это один из ее серьезных недостатков, которых, насколько мне известно, немного. Алехо закурил сигарету и полистал газету, с полудня лежавшую на буфете. И тогда неожиданно для самого себя, так что больше всех удивился я сам, я спросил:

— Нет ли чего-нибудь новенького об убийстве того политического деятеля?

На мгновение он замер; после едва ощутимой паузы спокойно перевернул страницу газеты.

— Какого деятеля?

И он посмотрел на меня с рассеянным невинным видом. Лицо его словно расплывалось в окутывавшем его табачном дыму, кольца которого медленно поднимались к потолку…

— Ну, разве ты не читал? С неделю тому назад его нашли мертвым в собственной квартире…

— A-а… Эту свинью… — прервал он меня безразличным тоном.

— Алехо! — с укором воскликнула его мать, не переносившая слишком грубых выражений. — Сколько раз повторять тебе, что подобные обороты речи мне неприятны!

— Нечаянно вырвалось, — ответил он улыбаясь и снова посмотрел на меня. — Я ничего про это не углядел. Его не найдут. — Он сделал паузу. — Я имею в виду убийцу.

— Почему?

Он пожал плечами, перевернул еще одну страницу и сунул в рот сигарету.

— А мне кажется, что рано или поздно обнаруживается все, — заметила Бернардина.

— Это только кажется. На самом деле каждый год несколько преступлений остаются нераскрытыми. И не только у нас, но повсюду.

— Не знаю… — сказал я, колеблясь и все более волнуясь: момент был самый удобный для того, чтобы Алехо сообщил нам, что у него есть фотография трупа, и рассказал, как он ее заполучил. — Думаю, что этим случаем заинтересуются особо.

— Может быть, — снова пожал он плечами с безразличным видом, после чего, не дочитав, сложил газету, обошел стол и направился в свою спальню.

— Ты уходишь? — спросила жена.

Он на мгновение задержался.

— Ненадолго. Вернусь до часу.

— Мне не нравится, — сказал я, вытягивая руки вперед и внимательно разглядывая ноготь, который, как я только что обнаружил, сломался. — Мне не нравится, что ты уходишь так часто. Сегодня вечером ты уже побывал в кино…

— Я же не сказал, что снова иду в кино, — остановился он у самой двери. — У нас собрание.

— Собрание? — переспросил я, поднимая на него глаза.

— Да, собираются ребята нашего факультета. Нас не устраивает положение вещей и…

— Мне будет очень жалко, если ты попадешь в какую-нибудь историю, — прервал его я. — Думай, как хочешь, но держи свое мнение при себе.

Он посмотрел на меня очень пристально и вдруг захохотал, и в хохоте его был какой-то презрительный оттенок, всегда немного обижавший меня.

— Что толку думать молча?

— Есть толк… — начал я, не зная еще сам, что сейчас скажу. Я чувствовал глубокую досаду и с раздражением отметил про себя, что это случалось всякий раз, как мы начинали более или менее серьезный разговор

— В чем он? — упорствовал Алехо.

— Но, черт побери! — Я нетерпеливо вскочил со стула. — Тебе всего-навсего девятнадцать лет. Неужели твое мнение кажется тебе таким важным, что ты не можешь молчать?

Он провел нижней губой по кончикам верхних зубов и сдвинул ноги, стукнув ботинком о ботинок.

— Ты думаешь, я ничто. Потому что мне девятнадцать лет…

— Отец этого не сказал, — запротестовала Бернардина.

Он продолжал, словно не слышал ее слов:

— …примерно столько же, сколько было тебе, когда ты воевал. Ты сам много раз говорил об этом, вспомни!

— Что ты этим хочешь сказать?

— Ты должен был бы считать, что если в этом возрасте человек достаточно созрел, чтобы подвергаться смертельной опасности, значит, он также имеет право на собственное мнение.

— Никто у тебя этого права не отнимает.

Он расставил ноги, засунул руки в карманы:

— Иногда мне кажется, что отнимают.

— Лишь потому, что мы не хотим, чтобы с тобой что-нибудь случилось, Алехо. Вспомни о тех твоих товарищах, которых арестовали…

Он открыл и снова закрыл рот, и от подобия улыбки лицо его скривилось, это была нервная улыбка.

— Мама, я сказал только, что иду на собрание… Приду не поздно, — добавил он, затем повернулся и исчез в коридоре.

Мы с Бернардиной ничего друг другу не сказали, молчание наше было немного пристыженным, неловким, его нарушал лишь приглушенный шум, доносившийся с кухни, — Эмма мыла тарелки. Неизвестно для чего я встал и включил радиоприемник. Пока лампы прогревались, жена сказала мне:

— Мы не должны бы разрешать ему так часто уходить…

— Да, конечно, не должны.

— По временам меня это беспокоит.

Я рассеянно кивнул. Хорошо, что я ничего не сказал ей о фотографиях, особенно о той, потому что моя интуиция, как видно, не подвела меня, когда, просматривая снимки, я больше значения придал трупу, чем девушке. Теперь у меня не осталось ни малейшего сомнения, что Алехо что-то скрывает. Он не сумел, не захотел использовать возможность честно и открыто рассказать обо всем, а это заставляет предположить, что он виновен, не обязательно в убийстве, но наверняка в соучастии. И теперь меня больше всего пугало его безмятежное спокойствие. Ни в манере держаться, ни во взгляде Алехо я не заметил ничего, что выдавало бы его волнение, вообще какое бы то ни было чувство, как будто в душе он был доволен сам собой и не знал за собой никакой вины…

Я сел в кресло у радиоприемника, из которого лился глухой голос французской певицы, исполнявшей песню на своем родном языке. Мне было не по себе. Я много раз сталкивался со всевозможными проблемами, порой весьма сложными, и привык решать их без особых колебаний, но теперь весь мой опыт, вся моя уверенность оказались ни к чему. Быть может, потому, что была не вполне ясна суть проблемы; а может, и потому, что какая-то часть меня отказывалась признать даже существование этой проблемы и верила, что из-за какого-то недоразумения я пошел по ложному следу. Хуже всего было, что я никого ни о чем не мог спросить, ни с кем не мог поделиться заботами и у меня не было никакой возможности провести самому или поручить кому-нибудь расследование дела, которое могло означать катастрофу для всей нашей семьи.

Оставалась лишь газета с описанием преступления — эти сведения, быть может, ответят на мой вопрос, объяснят мне так или иначе эту проблему, дадут какое-нибудь указание, следуя которому можно будет действовать, если это окажется необходимым. Мне не терпелось заполучить этот номер газеты, проглотить два полустолбца, занимавших, если мне не изменяет память, добрую часть первой страницы под рубрикой «Местная хроника». Однако, учитывая положение убитого в обществе, следовало признать, что это очень мало; я тогда удивился, но подумал, что, возможно, она была так написана по соображениям общественной безопасности, из осторожности.

При всем моем нетерпении я не смог прямо с утра отправиться за сведениями, которых так жаждал. В ту минуту, когда я собрался уходить, зазвонил телефон — срочный вызов: девочка, худосочное создание тринадцати лет, потеряла много крови, и надо было во что бы то ни стало немедленно произвести переливание. Ее мать, вдова, зарабатывавшая на жизнь уборкой квартир, не состояла ни в какой профсоюзной организации, не была членом кассы медицинского страхования и, разумеется, не могла позволить себе роскошь поместить девочку в частную клинику. Пришлось прибегнуть к услугам университетской больницы, где я провел битых два часа, пока у девочки не появились признаки улучшения. Не мог я покинуть этих двух несчастных, которых лечил много лет, ведь для них одно мое присутствие было залогом спасения.

Наверное, только около половины одиннадцатого я вошел в редакцию газеты. Пока я ехал в такси, хоть это было недалеко, я сообразил, что мог не обратить внимания на заметки о ходе расследования в последующих номерах и, стало быть, нужно просмотреть все номера газеты за неделю. Это можно сделать там же.

Швейцар или какой-то другой служащий, сидевший за столом, любезно указал мне на откидной столик, за ним я мог расположиться и искать то, что меня интересовало. Я был здесь не один: через два столика от меня какая-то девушка просматривала другую подшивку, а у входа двое мужчин погрузились в чтение сегодняшнего номера.

Я сразу взял интересовавшую меня газету за тринадцатое число, но, к своему великому удивлению, не обнаружил там того, что искал. Этого сообщения не было и в газете за четырнадцатое. Как это понять, если убийство произошло двенадцатого, точнее — в ночь на двенадцатое? Ведь именно эту дату написал Алехо на обороте фотографии.

Я продолжал просматривать газеты. Сообщение оказалось в номере за пятнадцатое число, и, начав читать его, я увидел, что датой смерти названо утро предыдущего дня, то есть четырнадцатое. С усердием принялся я за чтение сообщения, написанного цветисто и несколько несуразно, а иногда и не совсем внятно, как пишутся многие официальные сообщения. Нет надобности воспроизводить здесь целиком все три цветистых абзаца; в общем, газета сообщала, что у занимавшего высокий пост чиновника был проломлен череп в правой височной области; было нанесено несколько ударов каким-то тупым предметом, видимо, убийца хотел достичь своей цели наверняка. Труп обнаружила жена погибшего, когда она утром вошла в спальню мужа, из чего можно понять, что супруги спали в разных комнатах. Ни в спальне, ни в других помещениях не обнаружено исчезновения ценных вещей; в кармане брошенного на стул пиджака, в котором убитый был накануне, остался бумажник с деньгами. Ограбление как мотив убийства исключалось.

Газета далее поясняла, что пострадавший, скорей всего, был застигнут врасплох, когда собирался лечь в постель, полиция даже считает, основываясь на некоторых признаках — из газеты нельзя было толком понять, каких именно, — что нападавший был знаком убитому. Удары были нанесены спереди, и никаких следов борьбы в спальне не обнаружено.

Я быстро просмотрел газету за последующие дни, и у меня сразу возникло впечатление, что дело хотят замять или, во всяком случае, охладить интерес читателей к нему, так как появилась всего лишь еще одна заметка в номере от шестнадцатого числа, в которой уточнялось, что, по заключению судебного эксперта, смерть наступила за семь-восемь часов до того, как труп был обнаружен, и, таким образом, временем совершения убийства следовало считать ночь на четырнадцатое, что совпадало с датой, подразумевавшейся в предыдущей заметке, и не совпадало с тем, что было написано на обороте фотографии.

В том же номере я обнаружил два сообщения о смерти, официальное и от семьи; из них я узнал, что политическому деятелю было пятьдесят три года и кроме жены он оставил двух дочерей, одна из которых замужем, поскольку там упоминалось еще и имя зятя. Похоронное бюро — с улицы Трафальгар.

Просматривая страницы с фотоматериалами, на которые раньше не обратил внимания, я нашел и фотографию пострадавшего, но совсем другую, нежели та, что хранил Алехо. Эта была поясная, и на ней был запечатлен полнокровный мужчина, он улыбался, хотя черты его выражали свирепую жестокость, никак не вязавшуюся с довольной улыбкой. Именно по этому несоответствию я установил, что высокое государственное лицо и мужчина, лежавший на полу у кровати, — один и тот же человек.

Из редакции я вышел, не зная, что и думать. На фотографии у моего сына, датированной двенадцатым числом, запечатлено событие, происшедшее два дня спустя, — мыслимо ли это? Можно, конечно, допустить, что Алехо ошибся, проставляя на фотографии дату, но это почти невероятно. Тот, кто берет на себя труд пометить даже час, когда был сделан снимок или когда было совершено убийство, подобных ошибок не совершает. Оставалась другая возможность. Не лжет ли заметка, которую я только что прочитал? Но и это неправдоподобно: на первый взгляд какое имеет значение, совершено ли убийство на сорок восемь часов раньше или на сорок восемь часов позже? Неоспоримо было лишь то, что где-то допущена ошибка, преднамеренно или нечаянно, и у меня нет возможности выяснить, кто же ее совершил.

Впрочем, пожалуй, есть. А именно: если повезет, то можно было бы разузнать еще о каких-нибудь подробностях, о новых уточнениях, которые не попали в газеты. На встречи врачей, имевшие место дважды в неделю, по средам и субботам, в одном из кафе на Пасео-де-Грасиа, где я бывал крайне редко из-за недостатка времени, почти всегда приходил некий молодой человек. В свое время он потерпел крах на медицинском поприще из-за подпольного аборта, факт которого юридически доказан не был, но перед Коллегией юноша был скомпрометирован, он оставил медицину и занялся журналистикой. Сумел пробить себе дорогу, так как был человеком энергичным и ловким, умел приспосабливаться, и все мы знали, что у него широкие связи.

Как раз была среда. Я решил поскорее покончить с приемом в клинике, который вел с шести до восьми, и нагрянуть в кафе, где мы обычно собирались. К несчастью, в тот день было много работы, и раньше половины девятого я не смог уйти из кабинета: в последний момент явилась девушка, обнаружившая затвердение в груди и опасавшаяся рака. Она напомнила, что я лечил ее мать, умершую от этой болезни после хирургического вмешательства, которое следовало произвести несколькими годами раньше, пока болезнь не распространилась. Больная была перепугана, и профессиональная этика требовала, чтобы я тщательно ее осмотрел и проверил, нет ли, кроме несколько аморфного затвердения, также и стягивания соска, морщинистости кожи и деформации ареолы, которые характерны для таких случаев. Мне показалось, что паника ее безосновательна, и дальнейшая пальпация большой грудной мышцы подмышечной впадины, где я не обнаружил набухания лимфатических желез, окончательно убедили меня, что затвердение, несомненно, вызвано другими причинами. Но поскольку при таких заболеваниях никакая предосторожность не бывает излишней, тем более если в семье были прецеденты, для собственного спокойствия я дал ей направление к специалисту, чтобы тот сделал анализы; когда вернется с заключением, если понадобится, будем оперировать.

Я пришел в кафе без четверти девять, и кое-кто из постоянных участников встреч уже собирался уходить; компания обычно расходилась в девять, максимум в половине десятого.

— Как, дружище, ты еще жив? — воскликнул Олье.

Всего два дня назад мы с ним разговаривали по телефону о подозрении на лейкемию, потому что он был патогистолог, но сейчас он имел в виду, что я давно не приходил на наши собрания.

— Иногда жив, а бывает — и не очень, — пошутил я.

— Мне бы это подошло, — вмешался Помили, о котором нам всем было известно, что он не может заснуть без снотворного.

Потом они вернулись к разговору, продолжив его с того самого места, на котором я их прервал. Как обычно, говорили о медицине, и, насколько я понял, Исерн, психиатр, делал настоящий доклад с анекдотическими примерами о лечебном воздействии искусства. Тема, разумеется, была не нова, но некоторые из его примеров были забавны, особенно случай с девушкой, которая после многих лет борьбы с навязчивым неврозом сексуального типа написала пятьдесят картин и в тридцать лет, совсем выздоровев, пришла к оптимистическому финалу, как в волшебных сказках: вышла замуж и была счастлива. В общем, психиатрия — такая область, которая меня живо интересует, хотя я в ней и не силен, но на этот раз сообщение Исерна начало меня утомлять. По счастью, Моргада, тот журналист, еще не ушел, и я нарочно сел рядом с ним. Друзьями мы никогда не были: он окончил университет позже, чем я, и после истории с предполагаемым подпольным абортом меня не тянуло к сближению с ним. Собственно говоря, его к нам привел Олье, давным-давно, вскоре после того, как Моргада женился на его свояченице, и мне кажется, многие из нас встречались с ним только здесь, в кафе. Я вспомнил, что, когда он еще практиковал, он появлялся на собраниях довольно редко, а усердным их участником стал потом. По-видимому, для него они были важны как единственная ниточка, связывающая его с врачебным миром.

Лишь после девяти, когда все начали расходиться, мне удалось направить разговор в нужное мне русло. И не то чтобы к слову пришлось, а просто я воспользовался паузой, после того как Исерн позвал официанта. Я спросил:

— Да, кстати, что слышно об убийстве того высокого лица?

Вопрос не был обращен ни к кому в отдельности, но, как я и ожидал, на него ответил Моргада. С немного циничной улыбкой он сказал:

— Расследование продолжается.

Я улыбнулся всем сидевшим за нашим столиком.

— Этого следовало ожидать.

— Вас это интересует, Фаррас? — спросил Исерн.

— Нет. Просто показалось удивительным, что об этом случае так мало пишут. Газеты ограничились официальным сообщением почти без комментариев и…

— Вам запретили? — прервал меня Олье, обращаясь к своему родичу.

— Ну… Собственно говоря, нечего и писать.

Моргада казался более сдержанным, чем обычно, но у меня была причина настаивать:

— И расследование не продвинулось?

Он взял сигарету, сунул ее в рот, затем, как все, вытащил кошелек, чтобы расплатиться с подошедшим к столику официантом. Когда тот отошел, Моргада сказал, хотя никто не тянул его за язык:

— Мне кажется, мудрено ему продвинуться… — Он помолчал и добавил: — Только между нами…

— Конечно… — закивали мы, а Исерн, вставший было, снова сел.

— Дело это грязное, странное… Вы знаете, что нас, журналистов, поставили о нем в известность лишь через десять-двенадцать часов после того, как тело обнаружили?

— Нет! Это почему же?

Он пожал плечами и пальцем сбил пепел с кончика сигареты.

— Мы не знаем, а хотелось бы узнать, можете не сомневаться. Нам передали официальное сообщение в том виде, в каком мы его и опубликовали, а на следующий день сообщили некоторые подробности. И все. Даже не разрешили фотографировать.

— Да? Я заметил, что в газетах не опубликовали ни одной фотографии, но…

— Журналистам разрешили взглянуть на труп, только когда его перенесли в церковь, через стеклянную крышку гроба. Будто это совершенно заурядный случай.

— Не вижу в этом ничего особенного, — сказал Мирет, самый молодой из нас и обычно очень молчаливый.

— Может, и так. Но вовсе не естественна эта… ну скажем, эта сдержанность. Особенно удивляет, что нам потом не дали никаких сведений о ходе расследования..

— Но у тебя такие связи, — сказал Помили. — Ты, наверное, с кем-нибудь говорил… Что-нибудь да известно.

— Не известно ровным счетом ничего. Все молчат как убитые… как сам политический деятель. Единственно могу сказать, что кое-кто начал строить догадки, предположения.

— И что говорят?

Моргада посмотрел по сторонам, словно желая убедиться, что поблизости нет никого, кто мог бы подслушать.

— Что с ним свели счеты и, возможно, в деле замешаны крупные шишки.

— Политика?

— Да. Только я в это не верю.

— Почему?

— Тогда дело постарались бы заглушить привычным грохотом литавр. Так, чтобы ничего другого не было бы слышно.

— Ну а твое мнение?

— Самоубийство, — просто ответил Моргада.

Полагаю, мы все посмотрели на него с одинаковым изумлением, и он, видимо, это заметил, потому что тут же добавил:

— Только такая версия, на мой взгляд, объяснила бы такое странное отношение к его смерти.

Да, могло быть и так. Признаюсь, мне это в голову не приходило, но я, естественно, и не мог бы составить себе такое суждение, зная обо всем только по газетам. Но как бы то ни было, то обстоятельство, что у Алехо оказалась фотография убитого, осталось без объяснения и даже оказалось еще более необъяснимым, чем прежде. С другой стороны, когда я поразмыслил, оставшись один, то подумал, что этот фотодокумент опровергает гипотезу Моргады. Никто не кончает с собой на ковре возле кровати. Здесь обязательно скрыто нечто более важное, и слова журналиста лишь окончательно сбили меня с толку.

Теперь больше, чем когда-либо, я хотел взглянуть на негативы Алехо. Если среди них окажется негатив той фотографии, что я видел, мне придется волей-неволей признать, что между моим сыном и покойным или членами его семьи существовала какая-то связь. А если нет, значит, снимок сделал кто-то другой, и тогда проще будет спросить обо всем у Алехо. «Но даже в том случае, — подумал я потом, — если фотография получена от другого лица, так уже только то, что она находится у Алехо, свидетельствует о его интересе к покойному или кому-нибудь из членов его семьи». Куда ни повернись, неизбежно натыкаешься на эту связь, возникновение которой для меня покрыто мраком. То есть…

Я должен был подумать об этом раньше, но лишь на следующий день, когда я покупал билеты в театр «Талиа», куда мы собирались пойти вечером, чтобы посмотреть Нурию Эсперт, я вспомнил одну деталь, о которой совершенно забыл после того, как прочел о ней. У пострадавшего остались две дочери, и одна из них не замужем. Судя по возрасту покойного, ей должно быть около двадцати лет. Возможно, Алехо с ней знаком; возможно, они даже учатся вместе. Правда, он никогда об этом не говорил — во всяком случае, я не слышал ее имени среди женских имен, которые он время от времени упоминал в разговоре за десертом; но в этом не было ничего странного: я ничего не знал об этом политическом деятеле, о его жизни, за исключением того, что относилось к его общеизвестной деятельности, и до сих пор у меня не было причин интересоваться ею. Не исключено, что имя девушки и упоминалось когда-нибудь в газетах, но я не связал его с пострадавшим…

— Сеньор…

— Да?

— Сдачу.

Он положил передо мной несколько монет, но я их не заметил.

— Ах да, спасибо… — спохватился я. — А билеты?

— Разве я их вам не дал?

И в самом деле, я все еще сжимал их в руке.

— Простите мою рассеянность…

Ясно, я думал только об этом. Пожалуй, мое счастье, что машина уже два дня стояла в гараже, иначе всякое могло случиться при таком состоянии духа. А перед этим я так глубоко задумался у изголовья больного, что его жене пришлось вернуть меня к действительности.

Мне надо было раз и навсегда избавиться от всех сомнений. Идея насчет дочери, хотя и притянутая за уши, как я понял после долгого ее пережевывания, все же позволяла мне задавать вопросы самому Алехо, не раскрывая своих намерений.

Я задал их в тот же день за столом. У парня вроде бы день был не из счастливых, и он сел за стол, не сказав ни слова. Я не мог не отметить про себя, что в этих брюках в обтяжку и черной рубашке, которую он упрямо не желал выбросить, вид у него неряшливый. Единственным моим утешением было то, что все приятели Алехо и большая часть молодых людей этого поколения имели такой же непрезентабельный вид. Начал я издалека:

— Как твои занятия?

— Какие занятия?

Ответ не предвещал ничего хорошего. Когда на него находило упрямство, говорить с ним было просто невозможно.

— На факультете, конечно, какие же еще? Надеюсь, других у тебя нет?

— Ну и чего же ты хочешь? Какими они должны быть?

— Я не знаю. Поэтому и спрашиваю.

Он продолжал есть молча, с безразличным видом, замкнувшись в себе. Жена спросила:

— А как вчерашнее собрание?

— Хорошо, — ответил он.

— Как видно, мы живем в наилучшем из миров, — заметила Эмма с некоторым ехидством. — Все хорошо.

— Так говорят, — отпарировал Алехо. — Разве ты не читаешь об этом в газетах?

Тогда я взял бутылку вина и, пока наполнял бокалы, спросил со всем безразличием, на какое был способен.

— Не с твоего ли курса была та девушка… дочь того деятеля, которого недавно убили?

Он продолжал есть как ни в чем не бывало, лишь покачал головой:

— Нет.

— Ах да, ты это уже говорил. Но ты с ней знаком…

— Нет, — повторил он. — Я не знал, что у него есть дочь.

— Я, должно быть, не так тебя понял.

— Конечно.

Да, я выбрал неподходящий момент. После таких лаконичных и упрямых ответов мне нечего было сказать. Вернее, нечего было бы сказать, если бы Эмма, всегда интересовавшаяся событиями дня, не заявила:

— Как я вижу, в газетах больше ничего не пишут об этом деле.

— Пожалуй, теперь уже и не напишут, — сказал я, глядя краешком глаза на Алехо. Он слегка качнул головой, но это не был знак согласия или отрицания, просто он жевал. — Говорят, это похоже на самоубийство.

Слишком поздно я сообразил, что говорить этого не следовало. Моргада просил считать конфиденциальным наш вчерашний короткий разговор, а я не имею обыкновения злоупотреблять оказанным мне доверием даже в кругу семьи. Но сказанного не воротишь, и, в конце концов, это была не такая уж серьезная провинность, ведь я не выдал чужого секрета, а лишь изложил свою собственную точку зрения, никого при этом не назвав. Однако меня озадачила реакция Алехо, очень любопытная реакция; он сказал со смехом:

— Есть и такие, кто полагает, что это дело рук иностранных агентов.

Я воспользовался новой возможностью:

— А сам ты что об этом думаешь?

Но он снова замкнулся:

— Слишком много болтают.

— Ну конечно! Это естественно. Он был человеком значительным, разве не так? — сказала Эмма.

— Смотря что ты называешь значительным.

— Ну, это самое… Известная личность, занимающая пост…

— Третьего разряда, — добавил он лаконично и презрительно.

— А почему говорят: он покончил с собой? — поинтересовалась Бернардина.

— Не знаю… По-видимому, некоторые удивляются, что газетные заметки такие скупые, будто ими хотят лишь оградиться от любопытства читателей. И мне кажется, что это мнение не такое уж ошибочное, — продолжал я, стараясь все время наблюдать за Алехо. — Вы же знаете, как бывает при самоубийствах: дело стараются замять…

Я умолк, потому что Алехо поднял голову и открыл было рот, но, как видно, передумал, закрыл рот и отломил кусочек хлеба.

— Ты что-то хотел сказать? — быстро спросил я его.

Он как-то судорожно улыбнулся, вернее даже, не улыбнулся, а скривил губы.

— Нет, ничего. Неважно…

— А никто тут ничего важного не изрекает, — попробовал я подбодрить его.

— Я подумал, — решился наконец Алехо, видимо изменив свое намерение, — что, если бы было так, как ты говоришь, и власти, или семья, или кто там еще были заинтересованы в том, чтобы провести любопытных читателей, они могли бы действовать более логично.

— Как? — не сдержал я своего нетерпения.

— Ты и сам можешь сообразить, ты же врач. Сердечный приступ, например. Он уже был старый.

— Старый?.. Каких-нибудь пятьдесят лет. Но ты прав, это идея.

Он хотел показать, что соображает лучше всех нас. И я понял, что Моргада сказал глупость: никому не придет в голову прикрывать самоубийство разговорами о преступлении. Сердечный приступ, как сказал Алехо, или любая другая болезнь, вызвавшая скоропостижную смерть, лучше подошли бы для этой цели. Значит, опять-таки надо признать, что совершено убийство.

— Из тебя, чего доброго, получился бы детектив, — пошутила Эмма, вставая, чтобы идти на кухню мыть посуду.

Но я продолжал:

— А что говорят твои друзья? Полагаю, в вашем кругу говорят об этом случае…

— Ничего не говорят. Давно пора было, говорят.

— Не знаю, с чего я взял, что ты знаком с его дочерью…

Он не ответил. Скорей всего, снова замкнулся в себе, оттого что разговор на эту тему был ему неинтересен или нежелателен. Настаивать не имело смысла. Но я уже немного успокоился. Мне представлялось невозможным, чтобы юноша его возраста, даже если у него не слишком открытая душа, как у Алехо, так прекрасно владел собой, если бы имел хоть какое-то отношение к убийству. Точнее, если бы чувствовал за собой какую-то вину, так как отношение, пусть еще неясное, было налицо: фотография доказывала это недвусмысленно. В том случае, разумеется, если я не ошибся и на ней действительно запечатлен труп этого политического деятеля, а не кого-то похожего на него. Теперь я уже был не так уверен.

Необходимо было все выяснить, сравнив одну из фотографий, опубликованных в газетах и сделанных при жизни, с той, что Алехо держал в ящике стола. И в тот же день, перед тем как пойти на прием, я снова зашел в редакцию газеты и купил номер за пятнадцатое число. Вырезал фотографию и положил в бумажник.

Весь день я размышлял, как бы мне на два-три часа остаться дома одному, что, конечно, было нелегко: дни рождения празднуются не так часто, особенно в последнее время, а с утра, когда Бернардина и Эмма уходят погулять или за покупками, я должен быть на работе. На счастье, в тот день сложных случаев не было, все шло по заведенному порядку, и, по правде говоря, мысли мои по-прежнему витали очень далеко от больных, но прок от этого был невелик: до самого вечера я так ничего и не придумал.

Решение, причем очень простое, мне подсказала работавшая со мной сестра. Закончив прием, я сказал ей, что она свободна, но она не спешила и принялась звонить куда-то по телефону. Потом попрощалась со мной, уже одетая, а я был так погружен в свои мысли, что вздрогнул, услышав ее голос.

— А, до свидания, Лейла.

— Вам нездоровится? — спросила она.

— Нет, а почему вы об этом спросили?

— Вы терли себе виски. Я и подумала, что у вас болит голова.

— Нет-нет… Это помогает думать…

— Так я пошла, — сказала она улыбаясь. — Всего хорошего.

«А ведь невралгия будет отличным извинением», — сказал я себе немного погодя, когда вывел «дофин» из гаража и поехал к дому. Билеты в театр «Талия» лежали у меня в кармане, они были как раз на этот вечер, и самая простая головная боль послужит мне предлогом, чтобы остаться дома, и в то же время не вызовет особого беспокойства у моих домашних. Женщины пойдут в театр, и Алехо, конечно, пойдет вместо меня… «Да, — решил я, — непременно пойдет».

Только все оказалось не так просто даже при том, что предложение исходило от Эммы, которую он слушается гораздо больше, чем мать или меня. Но когда она предложила: «Мог бы пойти Алехо…», сын сразу заявил:

— Сегодня я предпочитаю остаться дома.

— Жаль, пропадет билет, — сказала Бернардина.

— Дело не в билете, — повернулся я к нему. — Ты не очень-то любезен, Алехо.

— Ну и ну, они достаточно взрослые, чтобы идти без провожатых!

— Речь не о том, взрослые или нет. Но в кои-то веки они тебя попросили сопровождать их…

— Вы вечно ругаете меня за то, что я не сижу дома, — пожаловался он, — а в тот день, когда я решил никуда не ходить, сами силком меня тянете.

— Это разные вещи, Алехо.

— Оставь его, — сказала Бернардина. — Пойдем сами.

— Нет уж. Раз он всегда делает, что хочет, и никто ему не мешает, справедливо будет, если хоть раз он сделает то, чего хочется нам.

— Ну нет у меня никакого желания смотреть пьесу О,Нила, — заявил он. — Тем более по принуждению.

— О,Нил не имеет никакого отношения к тому, о чем мы говорим. И пьеса тут ни при чем. Твоя мать и твоя тетка попросили тебя пойти с ними, — настаивал я, — и тебе не следовало бы их огорчать. Не понимаю, почему для тебя такая жертва — хоть изредка пойти куда-нибудь с родными. Когда ты последний раз ходил с нами куда-нибудь?

— Не помню, — пожал он плечами.

— И я не помню. И никто, конечно, не помнит. Стало быть, давно.

— Но я собрался позаниматься, — сказал он, рассчитывая, что этот довод нас сразит.

— Слишком уж все совпало, Алехо. Времени для занятий у тебя хоть отбавляй. Вернее, его было бы хоть отбавляй, если бы ты бездарно не тратил его на улице или бог знает где еще, ведь мы никогда не знаем, где ты пропадаешь. Приходишь, уходишь, делаешь все, что тебе вздумается, — понемногу я все больше горячился, — никто у тебя не спрашивает отчета, и сам ты не утруждаешь себя объяснениями. Мы видим тебя только за обедом и ужином, и так день за днем. Ты не проявляешь к нам никакого уважения, будто мы тебе чужие…

— Ну ладно, — прервал он меня.

— Нет, как раз совсем не ладно. И когда я говорю, ты должен меня слушать. Что ты вообразил! Ты, видно, думаешь, что если появляешься здесь изредка с кислой миной, так ты этим уже выполняешь свой долг… — Тут я поморщился и провел рукой по лбу, вспомнив, что у меня невралгия, достаточно сильная, чтобы предпочесть постель театру. — Не хочу больше говорить об этом. Ты сделаешь то, о чем тебя попросили.

Так он и поступил, конечно, ничего другого ему не оставалось, но я предвидел, что в его обществе дамы проведут не очень-то приятный вечер, и, нечего говорить, при других обстоятельствах я, безусловно, не стал бы вынуждать Алехо составить им компанию. Как я узнал потом, его присутствие в театре оказалось весьма условным: в первом антракте он встал, сказал, что идет в бар, и вернулся за десять минут до окончания спектакля. Кроме того, он поставил машину там, где стоянка запрещена, и их оштрафовали. Просто беда!

Как бы то ни было, своей цели я достиг: остался дома один, чтобы спокойно сравнить негативы с газетной фотографией, если это действительно он. Разыскал все без труда. Фотографии по-прежнему лежали в ящике стола, под бумагами и тетрадками, и, судя по всему, Алехо эти дни к ним не притрагивался. В клетушке, служившей ему фотолабораторией, негативов не было, но, поискав, я нашел их в одном из нижних ящиков его платяного шкафа. Я заметил, что второй ящик заперт — вещь необычная, и не только потому, что он никогда не запирался, но в особенности потому, что у этих ящиков не было замка. А на этот Алехо сам поставил замок — у него была несомненная склонность к слесарному делу, но все же сразу было видно, что это работа любителя. Стремление спрятать что-то сразу меня насторожило, и я потерял немало времени, разыскивая ключ, но он, должно быть, унес его с собой, и поиски мои были тщетны.

Увлекшись поисками, я, прежде чем пойти в кабинет и не спеша рассмотреть негативы и сравнить фотографию трупа с газетной вырезкой, методически обыскал не только ящики стола, но и ту часть шкафа, к которой имел свободный доступ. Не нашел ничего нового, за исключением вещи, не относившейся к его гардеробу, поскольку это было женское белье.

Как фотография, так и этот интимный предмет одежды указывали, что Алехо не ограничивался случайными вылазками, у него была подружка, девушка, с которой он поддерживал постоянную, вошедшую в привычку связь, девушка такая же беззаботная, как он, потакавшая его причудам фотографа-любителя. Хотя я и склонен был считать, что речь идет об особе легкого поведения, мне трудно было представить себе тип девушки. Содержанка обходится недешево, а денег у Алехо мало. Я уже давно решил, что в этом отношении лучше ограничивать его жесткими рамками, и, хотя в последнее время я увеличил ему ежемесячную сумму на карманные расходы, она составляла всего пятьсот песет, что явно недостаточно для содержания профессионалки, даже в том случае, если бы у Алехо не было других расходов: сигареты, книги, кино, театр, бар… Конечно, возможен был и такой вариант: у девушки был любовник постарше, а мой сын был третьим углом треугольника. В этом случае девица, скорей всего, была бы старше его, однако фотографии, которые я видел, при всей их обманчивости, вроде бы запечатлели едва созревшее, очень молодое тело.

Оставалась и другая возможность: девушка была из порядочной семьи, даже, может быть, его соученица, достаточно эмансипированная, чтобы вступить в интимные отношения с юношей, который еще много лет не сможет на ней жениться. Эта мысль пробудила во мне новое беспокойство: Алехо настолько неуравновешенный юноша, что вполне может послать ко всем чертям занятия в университете, если ему взбредет в голову жениться. Я подумал, что надо бы раздобыть точные сведения об этой девушке; только зная, кто она такая, можно подготовиться к любой неожиданности и в случае необходимости защитить от нее сына. Но как? Я не мог ни выслеживать Алехо, ни расспрашивать его друзей — я попал бы в глупое положение… Тут я почему-то подумал о Марии Кларе и улыбнулся, вопреки всей моей озабоченности. Вот кто сумеет помочь мне, и я был почти уверен, что она сделает это с удовольствием.

В кабинете, где я закрылся, после того как привел в порядок шкаф и ящики стола, хотя причин особенно беспокоиться не было, потому что Алехо никогда ничего не клал на место, я приступил наконец к сопоставлению фотографий. Выражение лица было совсем несхоже не только потому, что я сравнивал живого человека с мертвецом, но и из-за положения головы на фотографии Алехо. Но все же черты лица указывали, что на обеих фотографиях запечатлен один и тот же человек. Лицо политического деятеля было достаточно характерным, чтобы на этот счет не осталось никаких сомнений: у него сильно выдавались надбровные дуги под густыми бровями и череп был явно долихоцефальный — все это вместе окончательно убедило меня в идентичности сфотографированного лица через каких-нибудь пять минут после тщательного сопоставления снимков. Первое впечатление меня не обмануло: в письменном столе моего сына я нашел фотографию политического деятеля.

Теперь мне оставалось установить, был ли снимок сделан фотоаппаратом моего сына. Если просматривать все негативы, дело затянулось бы до бесконечности, так много их было, но складные кассетники, в которых он хранил негативы, покупались в разное время, и самые новые, хотя той же самой марки, что и остальные, выглядели ярче, на них не было потемнения, патины, возникающих, когда их месяцами держат в запыленных и как попало брошенных коробках.

Я начал с той кучи, которая показалась мне последней по времени, но оказалось, что это не так, потому что там были фотоэтюды, посвященные уличным фонарям: Алехо занялся этим с полгода назад, соревнуясь с товарищем, который фотографировал фонтаны. Я помнил эти фотографии, одна из них даже была опубликована в журнале, куда он ее тогда же послал. По-моему, все они были хороши, но я вспомнил, что Алехо некоторые из них критиковал. Критиковал, но не пробовал сделать новые снимки, такие же безупречные, как остальные.

Девушка оказалась в третьем кассетнике. При свете настольной лампы я просмотрел серию из шести снимков. Негативов было больше, чем я предполагал, — почти вдвое по сравнению с виденными мною фотографиями, — и два из них совсем смазанные.

Было и три негатива с изображением убитого в одном и том же ракурсе, как будто фотограф хотел оградить себя от возможной неудачи. Изучать их было излишне. Позитива, который я держал в руке, было вполне достаточно. Значит, снимки были сделаны фотоаппаратом моего сына. Я нашел искомое доказательство, и, как ни странно, эта ясность взволновала меня меньше, чем я ожидал. Наверно, потому, что хуже всего неуверенность, сомнение, беспокойство.

Теперь стало понятно, что Алехо был в доме у чиновника, когда обнаружили труп или даже, как я подозревал и раньше, когда было совершено преступление. По-прежнему оставалась неясность по поводу даты, но в тот момент мне это показалось неважным; тут уж точно где-то крылась ошибка. К тому же мое внимание привлекло другое.

Если Алехо и имел какое-то отношение к убийству, то как все же объяснить его появление в таком месте, куда совсем не легко проникнуть; неужели ради того, чтобы сделать этот снимок собственным аппаратом, он готов был предстать перед судом? Но если даже и предположить такое, то откуда у него столько хладнокровия, чтобы сделать лежащие передо мной снимки при таких обстоятельствах, когда требовалось действовать быстро, не привлекая внимания, и как можно скорей исчезнуть? В конце концов, преступление было совершено в квартире, где проживали другие члены семьи: жена и незамужняя дочь и, вероятно, две-три служанки. Убийца подвергался огромному риску и не мог не знать об этом.

Тогда логика вынудила меня признать — тем самым я снял камень со своей души! — что Алехо сделал эти снимки уже после того, как был обнаружен труп, с согласия семьи, с которой он был как-то связан. Конечно, принять эту версию тоже было нелегко. Для моего сына этот деятель олицетворял определенный образ мыслей, определенное мировоззрение, общественные тенденции, чуждые ему, с которыми он не собирался мириться. Оставалась, правда, версия с дочерью, хотя Алехо и отрицал, что знаком с нею. Может быть…

Я снова вернулся к фотографиям, так щедро представлявшим возможность изучить женское тело, и стал разглядывать их уже с другой точки зрения. Да, это вполне могли быть бедра и груди дочери высокой персоны, и тогда подружка моего сына — как я предполагал, девушка из порядочной семьи — рано или поздно заговорит с ним о браке. Не она, так ее родные.

Но я не хотел спешить. В конце концов, это лишь предположение, и мне нужно прежде всего, прежде, чем я откроюсь сыну, удостовериться в правильности своих выводов. Да, я поговорю с Марией Кларой; у нее много свободного времени, ей нравятся романтические приключения, и я достаточно щедр, чтобы она не отказывала мне ни в чем. Завтра же поговорю с ней.

Я, конечно, не знал, что наплыв больных заставит меня поехать к Марии Кларе в не очень подходящее время и из-за этого, находясь у нее, я услышу по радио письмо девушки, которое совершенно неожиданно поставит передо мной новую сложную проблему.