Прочитайте онлайн Трон Исиды | Часть 36

Читать книгу Трон Исиды
2218+4076
  • Автор:
  • Перевёл: Я. В. Никитин

36

В Афинах Антоний и Клеопатра находились на вершине земной славы. Страхи Дионы казались теперь далекими тенями, смутными воспоминаниями, подобными снам. Ее тепло и радостно встретили, прекрасно разместили, и она вдруг обнаружила, что стала объектом вежливых и не очень вежливых шуток и насмешек тех, кто думал, что очень хорошо понимает, почему так неожиданно объявилась в тылу подруга и родственница царицы, с мужем и без детей. Антоний считал, что до этого они просто не хотели принимать на себя обузу скучной службы. Так же считала нужным думать и Клеопатра.

Ходил слух, что царице была отвратительна сама мысль поселиться в Афинах, в том же самом доме, куда Антоний привез Октавию и где они жили несколько лет как муж и жена. Но на самом деле все видели, как Клеопатра взяла верх над неприятными воспоминаниями. Редкий афинянин вспоминал теперь римлянку — царица Египта полностью вытеснила ее. Это была победа; настоящий триумф. Клеопатра, царица и богиня, правила Афинами так же, как правила Александрией — силой ума и богатства. Афины, подобно Александрии, хорошо знали власть интеллекта — или тешили себя мыслью, что знали.

Диона никогда не бывала в этом городе, который так много мнил о себе. Он был древним — но моложе Мемфиса и Фив; красивым, но Александрия, праздничная, оживленная, была ей милей. Этот город был гордым — но таковы все великие города. Претензия называться городом ума и мудрости из-за того, что он назван в честь девы-богини[83], поразила Диону как грандиозный и забавный абсурд.

Луций смеялся и называл ее неизлечимой александрийкой. Он полюбил Афины; полюбил карабкаться по холмам Акрополя и бродить вдоль храмов, блуждать по улочкам нижнего города; любил он и походы в порт Пирей, гавань — окно Афин в мир. Освобожденный от забот о семье и доме и обязанностей в Мусейоне, он представлялся совсем другим человеком, которого, как ей иногда казалось, она едва знала. Наверное, таким был юный Луций, изучавший философию в достопочтенных садах Академа — улыбался даже чаще, чем говорил, и находил все новые и новые места, чтобы удовлетворять свое любопытство и страсть к прогулкам.

Диона нечасто ходила вместе с ним. Жены в Афинах сидят по домам, а на улицу выходят только в случае крайней необходимости. Также, по слухам, жили парфянки — практически взаперти, — и честь и привилегию видеть их имели лишь мужья. Только женщины менее уважаемого слоя — гетеры — могли ходить по улицам так, как ходили женщины всех сословий в Египте.

Клеопатра, будучи царицей, вела себя как вздумается. Диона царицей не была. Жены почтенных горожан принимали ее — но недвусмысленно намекали, что ждут от нее поведения, подобного их поведению. Ей следовало жить так, как живут они: в четырех стенах — неважно, в стенах ли их домов или повозок и паланкинов. Жительницы Афин были неизменно, одинаково скучными, необразованными и неначитанными, сосредоточенными только на мужьях, детях и маленьких семейных неурядицах, с плавной скукой перетекавших в грандиозные скандалы. Мужья-афинцы — эрудиты, умные, сообразительные и мудрые — в присутствии Дионы чувствовали себя неуютно. Она была слишком явно уважаемой женщиной и чересчур образованной[84]. Это смущало их, они не знали, как ее воспринимать, и в общем-то не одобряли.

Диона не могла никому пожаловаться — и меньше всего Луцию Севилию. Он думал, что жена осознанно сделала такой выбор: предоставила ему возможность ходить куда захочется, а сама сидела в своей комнате на вилле, которую нашел для них Антоний. Разумеется, иногда ей приходилось посещать царицу. Она решила, что вынесет свое затворничество: не станет портить мужу удовольствие. Кроме того, гордость не позволяла ей жаловаться. Диона радовалась, что по крайней мере Луций счастлив: казалось, здесь он был счастливее, чем в Александрии.

Она словно отражала его счастье: улыбалась, очаровывала мужа, ходила туда, куда ей дозволялось ходить, и ждала воли богини — та снова умолкла, сразу же как только Диона приплыла в Афины; словно это было ее единственным желанием.

Ни одна тень не омрачала сияния славы владыки римлян и его египетской царицы. Казалось, им суждена блестящая судьба. Сам Рим, или большая часть властей предержащих, прибыл, чтобы прислуживать Антонию: добрая половина сената и даже два консула, которым по закону принадлежали право и власть править Римом. Они всегда были сторонниками Антония, и выбор их был сделан за много лет до того, как триумвиры поделили империю и ее высшие должности, но это никого не волновало. Значение имело только то, что они здесь, в Афинах, в лагере Антония. Город кишел сенаторскими тогами. Греция, до сих пор не видевшая консулов во всем величии власти, теперь смотрела, как этих благородных римлян сопровождает почетный эскорт ликторов с фасциями[85]. Топорики, воткнутые в пучок прутьев, сами по себе являлись несерьезным оружием, но символом были мощным — символом самого Рима.

Триумф Антония в Александрии был овеян славой и легендами о его блеске и роскоши. Приезд римской знати, отрезвляюще-аскетичной по сравнению с восточной пышностью двора царицы, был, тем не менее, более утонченной победой. И последствия были весьма глубокими: римский сенат разделился, и половина его двинулась на Восток и осела там.

Ничего подобного раньше не случалось. Октавиан оставил за собой Рим, но не был уверен в том, что оставшиеся на Востоке сенаторы — его сторонники, или хотя бы не сторонники Антония.

Антоний мог бы взять Рим; сенаторы побуждали его подумать над этим. Но он никогда не предпринимал шагов, к которым не был готов, и редко думал в спешке. В Афинах ему было удобно. Он строил флот, обучал армию и развлекал своих гостей с грандиозным размахом.

Диона говорила себе, что именно это богиня и послала ее увидеть. Рим упал к ногам Антония. Нужно всего лишь объявить об этом на Форуме — и Рим будет принадлежать ему.

Ему — и Клеопатре, как только они избавятся от Октавиана. Мысль об Октавиане была источником постоянного раздражения. На пирушках Антония считалось проявлением хорошего тона поднять кубок за племянника Цезаря и пожелать ему счастливо проводить время среди теней в преисподней; или высмеять его чопорные натянутые манеры и тайные выходки. Все знали — или громко провозглашали, будто знают, — что будут делать, когда Октавиан падет и они опять станут хозяевами в Риме.

В зените ослепительной славы, перед лицом сливок сената и двух консулов, Антоний провозгласил конец своему союзу с Октавианом. Он развелся с сестрой Октавиана, и та больше не называлась его женой и супругой божества. Клеопатры с ним в тот момент не было: процедура развода проходила в присутствии сената, в зале, приготовленной для него афинянами. Царица хорошо понимала, что лучше не сыпать соль на раны; ведь здесь она не была всеобщей любимицей — даже та часть Рима, которая прибыла служить Антонию, не особенно жаловала ее.

— Конечно, это было неизбежно, — сказала она Дионе, пока мужчины находились на своем сборище. Луций Севилий, естественно, был в числе своих приятелей-сенаторов; Диона гадала, был ли он удивлен или уже давно ждал этого, как и она.

Клеопатра продолжала, не замечая ее рассеянности:

— Раз Октавиан ведет себя с такой неприкрытой враждебностью, этот брак, мягко говоря, уже не нужен. Я не мшу винить своего господина за то, что он так долго тянул с разводом. В конце концов, их брак поддерживал мир.

Диона изучающе посмотрела на Клеопатру из-под полуопущенных ресниц.

— А ты, между прочим, пыталась прибегнуть к помощи великой, опасной магии, к демоническим силам, чтобы погубить свою соперницу.

— Это было до того, как я полностью обрела уверенность в своем положении, — спокойно ответила Клеопатра без тени вины или стыда. — Антоний — мой. А сегодняшнее его заявление — для посторонних ушей, для общества. Я же знала это много лет назад.

«Достаточно правдиво», — подумала Диона.

— Так ты, наконец, простила его.

— Нет, — сказала Клеопатра, все так же бесстрастно и почти непримиримо. — Я не прощаю. Я выигрываю свои войны. И предпочитаю побеждать изящно.

— Итак, теперь ты его единственная жена.

— И навсегда останусь ею, пока мы не умрем.

Диона нутром, холодком, пробежавшим по коже, ощутила правоту ее слов.

Луций Севилий, гаруспик, сидел на пирушке сенаторов. Более трехсот лож были расставлены в огромной зале — она могла бы вместить одновременно несколько разных пирушек, не мешающих друг другу. Ложа, расположенные по кругу, соприкасались со следующим кругом, и в каждом были свои слуги, музыканты, танцоры или более экзотические увеселения. Отмечали конец брака-альянса Антония и начало нового Рима, находившегося сейчас и на холмах Акрополя, и на семи холмах самого Рима.

Антоний все еще называл себя триумвиром, хотя Лепид был изгнан, а Октавиан сам сложил с себя титул. Но это было фиговым листком, покровом, наброшенным на правду, как и встреча с сенатом и декрет по надлежащей форме.

Правда же заключалась в том, что Антоний теперь — не римлянин. Он не привел Клеопатру на пир, как и на заседание сената, но ее присутствие ощущалось всеми почти зримо. По римским законам, она не считалась его женой, но фактически являлась супругой царя, царицей. А Антоний — во всем, кроме титула — был царем.

С ложа Луция был виден круг лож, где главенствовал Антоний, и он сам на почетном месте. В сенате его увенчали лавровым венком; он носил его до сих пор, хотя листья уже начали осыпаться. Тога соскользнула с его плеча, но он не обращал на это внимания, больше не заботясь о достойном виде, разгоряченный и расслабленный вином и хорошей компанией друзей. Он рассмеялся чьим-то словам — громкий довольный хохот с отголосками львиного рыка перекрыл все голоса.

Окружавшие его вели себя очень шумно и хохотали громче всех. Это было неудивительно для людей, знавших Антония. Он умел заставить мужчин смеяться — и любить его.

Луций, наоборот, сидел в компании самых тихих и спокойных младших по возрасту сенаторов, отличавшихся склонностью к философии, он не поддерживал общего разговора, наблюдая за пирующим Антонием, как наблюдал за ним в течение долгих лет: во время войн и мира, в Греции, Азии, Александрии. Даже в Риме — давным-давно…

Антоний справлялся с годами отлично — как и с вином, которое обильно вливал внутрь. С тех пор как он впервые призвал царицу в Тарс, тело его чуть-чуть располнело, а волосы немного поредели и посветлели. Вино было крепковато для него: он смеялся громче и жестикулировал энергичней, чем обычно. Да, Антоний по-прежнему красив, силен и, несомненно, лидер среди мужчин.

Сердце Луция слегка забилось и сжалось. Здесь находилась добрая половина Сената Рима. Здесь были консулы — во всей своей славе. Здесь был Антоний, к ногам которого они сложили свои почести и преданность — или по крайней мере страх.

Но здесь — не Рим. Эти стены, эта земля были Афинами — Грецией. Воздух казался странным, чужим, а силы, гнавшие его, — незнакомыми, возможно, даже чужеродными. Их породил не Рим, и Рим не знал их.

Чувство, шевельнувшееся внутри, не имело никакого отношения к преданности и поискам справедливости. Луций ни на минуту не чувствовал себя виноватым из-за того, что, вопреки законам Рима, взял в жены чужестранку, но… за это же он осуждал Антония. Луций понимал силу любви и неизбежности, но Антоний хотел власти над Римом. Луций не стремился к власти — он жаждал только мира и покоя, и брак его никому не угрожал, тем более Вечному Городу.

Он взглянул на Антония и внезапно ощутил нечто похожее на отвращение — хотя, конечно, отвращением это не было. Просто Греция — не Рим. Луций не хотел бы, чтобы все собравшиеся здесь правили им от имени Roma Dea: сенаторы, пьяные или протрезвевшие, консулы, вторившие каждому слову Антония, сам Антоний, находящийся в центре внимания, сделавший себя царем Востока. Антоний постоянно подчеркивал, что он — римлянин, но неизменно выбирал Восток — и Египет.

Конечно, выбор этот был подсознательным. Правильнее сказать: Антоний грезил, будто остался верным своему городу, не предал своих великих идеалов. Но Восток завоевал, покорил его, и он принял правила этой страны, египетские обычаи, египетское платье; стал супругом великой царицы Египта. Даже пир этот был римским лишь в том, что пирующие надели тоги. Почти все разговоры велись на греческом, и все увеселения проходили на эллинский манер.

Луций встал. Никто не поинтересовался, почему он уходит. На пиру, где вино течет рекой, люди всегда приходят и уходят, в соответствии с требованиями организма. Конечно, некоторые сенаторы из присутствующих здесь охотно поговорили бы с ним о том, о сем: о войне с Иллирией, например, или о последних сплетнях с Палатина. Но Луцию не было до них никакого дела, и он уклонился от подобных разговоров.

Весь город праздновал освобождение Антония от союза с Октавианом — союза, почетного больше с виду, как замечали умные люди, чем по сути. Антоний велел раздать народу вино и хлеб. Об остальном им предстояло позаботиться самостоятельно. Веселье рождалось само по себе, веселье ради веселья — и мало кто задумывался о его поводе.

Римляне поймут, даже самые тупые из них…

Луций вдруг остро затосковал по городу, который он без сожаления оставил столько лет назад.

В конце концов Антоний вернется в Рим, должен вернуться — если надеется стать его властелином. Но такая перспектива не успокаивала. Антоний в Риме — это значит конец Рима, по крайней мере, каким он был. Царь Востока не задержится там — он лишь потребует Вечный Город себе, получит соответствующие полномочия и вернется туда, где останется его сердце — на Восток.

Было невыносимо думать об этом.

Луций бродил по улицам чужеземного города, затерявшись в его толпах — поющих, кричащих, шумящих; людской поток носил и таскал его повсюду, пока он не перестал понимать, где находится. Он потерял тогу; вместо нее на плечах оказался паллий, пропахший чесноком и еще чем-то противным. Каким-то чудом у него сохранился кошелек, в котором позвякивали пригоршня драхм[86], пара оболов и амулет Баст, покусанный Мариамной.

Где-то почти под утро, по-видимому, возле Пирея, Луций остановился. Дул ветер, принося зловоние из Афин и свежесть с моря. Женщина пела на незнакомом языке, слащавом и напевном, но с привкусом гнева. Он огляделся по сторонам. Было еще темно, лишь над дверями таверны горел светильник. Не было ни звезд, ни луны — только ночь.

— Это не Рим, — сказал он по-латыни, что само по себе явилось вызовом. — Это — Восток, который покорил Рим.