Прочитайте онлайн Таволга | ПО СТАРОЙ ДОРОГЕ

Читать книгу Таволга
2516+3905
  • Автор:
  • Язык: ru
Поделиться

ПО СТАРОЙ ДОРОГЕ

Онлайн библиотека litra.info

Я боялся проспать и соскочил чуть свет. Достал из загнетка горшок с остатками похлебки. Кусок хлеба, припасенный с вечера, да несколько картошек положил в котелок и завязал котомку. Поднялась бабушка, поскрипела половицами и, охая, села к столу:

— Не ходил бы.

— Много ли тут высидишь. — Я отвернулся к окну, за которым еще не рассинелось утро.

— Ну, гляди, — вздохнула бабушка.

У нас замерзла картошка. Зимой ее еще можно было кое-как есть, потом она почернела и размякла, а до свежей еще было далеко. Мамина сестра, тетя Таня, написала, что у нее картошка сохранилась, и я собрался в Карабаш. Была и еще причина. Тети Танин сын, а мой сродный брат Витя пятнадцати лет, уже работал на медеплавильном заводе слесарем, сделал складной ножичек и зажигалку из гильзы. Я втайне надеялся, что тоже от него, может быть, научусь делать зажигалки и тогда не придется высекать огонь кресалом.

— Как Тесьминский мост перейдешь, так все вдоль опор правь, — напутствует бабушка. — Сперва контрольный попадет, потом другой, после печи Худяковых, потом Киолимские, за ними опять контрольный, а уж там и Золотую гору увидишь, за ней дым — Карабаш и есть.

Все это я знал по многочисленным рассказам. Мы и сами жили на контрольном пункте линии электропередач, сокращенно ЛЭП. В лесу, через горы, прорублена широкая полоса, на ней стоят высокие столбы — опоры, похожие на букву «П». Они держат толстые провода. По этим проводам идет ток большой силы, такой большой, что двигает поезда, заставляет работать заводы и освещает целые города. Провода эти натягивают, а потом следят за исправностью линии монтеры. Мой отец и был таким монтером. И не один, а целая бригада. Эта бригада долгое время жила у нас. В дождливые вечера монтеры собирались у огня и вели разные разговоры. А так как почти все они были охотниками, то много говорили об охоте. Я слушал, наблюдал, как они живут и одеваются, у кого какие ружья и лошади. Говорили и о том, что на случай войны охотнику будет непременно легче, потому что он ко всему привыкает, ничего не боится, что из них получаются добрые следопыты-пограничники, а также снайперы.

Однажды на рассвете меня разбудила бабушка:

— Погляди-ка, Чиненов-то кого принес.

На столе лежал глухарь, добытый одним из монтеров. Распахнутые крылья занимали всю длину стола, а бородатая голова на длинной шее с нахохленными перьями свисала почти до пола. При свете керосиновой лампы глухарь показался мне угольно-черным и огромным. Будто в сказочном сне, я сидел возле необыкновенной птицы, рассматривал бахромчатые лапы, красные брови, рисунчатый хвост. С тех пор я решил сделаться охотником.

Потом, когда пошел в школу, по зимам я жил у поселковой бабушки и теперь ночевал у нее, чтобы сократить путь до Карабаша.

— Заверни на плотину, передай Савелию. — Бабушка положила на стол сверточек. — Скажи: от Мохова.

Слесарь Мохов считался среди охотников лучшим ружейным мастером. Он, видимо, высылал новую деталь вместо сломанной.

Котомку за спину — и выхожу. Свежо до дрожи. В небе огненно-красная заря. Пробегаю Каменку ниже дерновой запруды и одним духом взбираюсь в гору. Вокруг поселки: Рабочий, Чапаевский, Ветлуга, Демидовка. Гору огибает железная дорога, над ней густой дым — паровоз «ФД», что означает Феликс Дзержинский, тянет длиннющий состав: на платформах, накрытых серым, танки.

Мы тогда рисовали танки на газетах, в старых книгах, на партах и заборах. Наши танки давали такие залпы, что немецкие «тигры» разлетались на куски, а экипажи летели вверх тормашками. Самолеты со звездами на крыльях заходили в хвост «мессершмиттам» и «юнкерсам», и те кувыркались, волоча за собой густые полосы дыма. Наши пушки дырявили толстые стены дотов, а корабли шли на таран, и от фашистов оставались пузыри на воде. Мы не только рисовали, но один раз ходили в военкомат с Ленькой Кривопаловым проситься на фронт, но нас завернули обратно. Ленька предложил бежать. Мне было жаль маму — без отца семье и так приходилось тяжело. Тогда появилось много волков, еще подумает, что меня загрызли. К тому времени я освоился с ружьем, иногда приносил домой дичь, считал себя заправским охотником и на фронте надеялся стать снайпером.

Ленька однажды не пришел в школу. Его сняли с товарняка под Уфой грязного, оборванного и еще более худого. Через месяц он убежал снова, и встретились мы уже после войны. У Леньки на гимнастерке ослепительно сияла самая настоящая медаль, а нехватка двух пальцев на руке придавала ему особый вес в моих глазах.

Едва состав миновал Средний мыс, а у Сорочьей горы появился новый — и опять танки.

Сбегаю с горы, миную еще одну, у плотины слышу шум падающей воды, звук ботала — корова Майка отбивается от комаров, да вжик-вжик — должно, Савелий правит косу. Так и есть, в распущенной рубахе, худой и высокий, сунул за голенище брусок — и айда махать самой большой, какую когда-либо приходилось видеть, литовкой, оставляя широченную полосу сыро пахнущей травы.

Его считают нелюдимым. И верно, в хмуром взгляде будто что-то глубоко затаенное от людей. Мне по сказкам представлялись именно такими разбойники. И хотя он ко мне благоволит больше, чем к другим, я его побаиваюсь. Торопливо достаю сверток:

— От Мохова, бабушка по пути передать наказала.

Его глаза зверьками из-за кустов нацелились:

— По какому такому пути?

— В Карабаш пошел, к тете Тане.

— Не дойти тебе. Пятьдесят верст — не в бабки сыграть.

— Дойду.

— А хаживал?

— Заблудиться негде, дорога вдоль трассы.

— Камень, ямы да болота — вот вся и дорога.

— Дойду.

— Ну, ин по делам вору и мука. Погоди, куда ты? Дождь будет, намокнешь и пропадешь.

— У меня кресало есть.

— Ах, язво сибирское! — и Савелий принялся хохотать. — Крысало… Ну, ступай, коли крысало, только до моста не дойдешь, как до костей прополощет, будет тогда тебе крысало…

Половина неба совершенно чиста. Нет, напрасно старик пугает.

— Зайди, черкну Худякову насчет капканов. Самого не случится дома, Варваре передашь. — И пошел, перекинув косу через плечо.

На берегу с черной плоскодонки Филатовна черпала воду.

— Да это, никак, Васька?

— В Карабаш наладился, орел.

— Да ты в уме ли, парень? — Филатовна перекинула ведро в другую руку. — Ближнее ли место? Что отец пишет? Здорова ли мать, что поделывает?

— Известно, — помрачнел Савелий. — Мужики там головы кладут, бабы тут жилы рвут на работе, чтоб ему ни дна ни покрышки. — И, сплюнув, длинно обругал Гитлера.

В сенях я скинул ботинки. Савелий поднял их, оглядел и отложил.

На кухне у стариков была печь, возле нее скамеечка, лавка у стены, стол в простенке между окнами, выходящими на пруд, самодельные стулья, посудник, задернутый цветастой занавеской. Пахло сухой травой, пучки которой висели вдоль стены под потолком.

В комнате — кровать, над ней ружье, у окна комодка, тоже самодельная, и большое, зеркало в раме с завитушками.

Савелий прошел в комнату, достал из комода чернильницу, ручку-вставочку да амбарную книгу, из которой аккуратно вырвал последний лист.

— Все пишет, — почти шепотом сказала Филатовна, очевидно, не одобряя этого занятия старика.

— Опять за свое! — мохнатые брови сдвинулись.

— Молчу, Савва, что ты, что ты…

— Говорил: уровень, градусы и все, что к воде приходится, записываю. Дождь пойдет, я должен вешняки поднять, с гор-то мало ли ее хлынет — плотину порвать может, мост снести.

— Это когда же он будет, дождь-то?

— Да сейчас же и польет.

На стеклах вскоре появились косые росчерки капель. Савелий мне показался волшебником, который говорит мне назло, что пойдет дождь, а сказал бы, что не пойдет, так, небось, светило бы солнышко.

— А теперь, — он глянул на Филатовну, — про волчьи капканы пишу. Мало им Писаря, и до Майки доберутся.

— Нет-нет, пиши, как можно Майку задрать.

Только тут я заметил, что нет у стариков собаки. Пес был злой-презлой. Савелий свернул листок и подал:

— Гляди, не потеряй.

На конверте было написано: «Егору Спиридонычу Худякову-охотнику от плотинного Савелия». Я положил письмо в мешок.

— Раньше вечера на прояснит, ишь, Таганай-то головой в тучи ушел. Сиди, завтра убежишь.

Терять день не хотелось, да делать нечего. Савелий из сеней принес небольшую деревянную колодку и связку лыка, уселся возле печки и сапожным ножом принялся делить лыко вдоль на полоски, заостряя каждую с концов. Подрезав последнюю, взял по три в каждую руку и, положив на колено крест-накрест, стал переплетать между собой. Филатовна глядела на пруд, покрытый сыпью, и вздыхала:

— Не даст убрать кошенину. Помнишь, когда Петька ногу сломал, такое же негодное лето выдалось: греет да мочит, так все и пропало пропадом.

Портрет Петра стоит на комодке, там он в фуражке со звездой.

— Как бы хорошо теперь нам с Петькой-то было, — продолжает Филатовна.

— Погоди, — откликается Савелий, — намнут холку супостату, накладут куда надо, вернется Петро домой.

— Вернется — дом ему купим. А что? У Расщюпкиных на Пушкинском хороший дом и недорого, за пять отдаст Марфа, одна осталась, зачем ей больше? А Петька женится, ему в самый раз. Потом, может, и мы туда переберемся, кто ж водиться с внучонками станет, — рассуждает Филатовна.

А дождь льет. Все в доме стариков мне уже известно и не занимает, кроме ружья, но попросить его не смею.

— Тоскливо, так почитай. — Филатовна достает из-за печки книгу с черными корками и желтыми листами, не то изгрызенными мышами, не то обитыми. От книги пахнет затхлым. Пробую читать про какого-то Моисея и ничего не понимаю.

— Брось, — говорит Савелий. — Мошенство это все и леригия. В святые-то мало кто из бедных попадал, а все народ денежный. Наблудит, а потом и отвалит золота — как не святой.

— Греха побоялся бы, старый, — укоряет Филатовна.

— Опять за свое! — Савелий ударяет кулаком по колену.

— Ну-ну, Савва, что ты, будь по-твоему.

— Ты, Васька, не слушай, что она буробит, слушай, что я тебе наскажу.

Он некоторое время молча шелестит лыком, кидает в подпечек окурок и начинает:

— Вот тут, где мы сидим теперь, возле речки жили вольные люди. Чуешь? По вечерам они палили костры, за речкой кормились кони, а лишь всходила луна, над долиной текли тягучие звуки — то курайчи Наджибек играл на курае для красавицы Айгуль.

Многие богатые люди хотели взять Айгуль себе в жены, но ее отец, бедный Саит, только посмеивался: «На богатство, что на болотную зыбь, на текучий песок, положиться нельзя — обманет».

Когда пришел Наджибек, Саит с усмешкой спросил: «Ну, а у тебя что есть?» — «Только курай». — «Это хорошо, богатство обманет. Но что за джигит без коня? Да и джигит ли ты? Пойди и приведи из табуна коня, серого в яблоках. Он никому не дается, на него давно махнули рукой. Приведешь, бери Айгуль в жены».

Пошел Наджибек в поле. Видит: пасется табун, а в табуне серый в яблоках конь — ноги струной, шея дугой; храпит, из-под копыт земля летит, из ноздрей пар идет, из глаз искры сыплются. Видит Наджибек — пустое дело, не взять коня, и в великой тоске заиграл о любви, большой как мир.

Серый повел ушами, прислушался и пошел на звуки. Так Наджибек привел его к кибитке Саита. «Ты джигит, Наджибек, — сказал старый Саит, — но какой же джигит без доброй сабли? Богатство обманет, конь спотыкнется, а сабля выручит. Достань саблю булату кары-табан, чтоб махнул ею, и сверкнули молнии, прогремел гром. Достанешь — бери Айгуль в жены».

Пошел Наджибек и видит: кузница, в ней кузнец кует. Поклонился и попросил: «Сделай мне, добрый кузнец, саблю булату кары-табан, без нее мне жизни нет». — «Э-э, — ответил кузнец, — такая сабля много-много коней стоит. А что у тебя есть?» — «У меня только курай». — И заиграл.

Послушал кузнец, веселым стал. Большой его молот будто сам заходил в руках, будто сама собой выковалась сабля.

«Как хорошо поет твой курай! Бери за это саблю». Взял Наджибек, поклонился кузнецу и ушел. А кузнец еще долго смеялся и приплясывал.

— Ты принес саблю булату кары-табан? — удивился старый Саит. Махнул саблей — сверкнула молния, прогремел гром. — Ты настоящий джигит, Наджибек. Но богатство обманет, конь спотыкнется, самая острая сабля притупится, а песню ничто не возьмет. Ветер разгоняет туман, а хорошая песня рассеивает печаль. Спой такую песню, чтобы она покорила сердце, и тогда красавица сама придет к тебе.

Заиграл Наджибек. Так заиграл, что степь, сколько стоит, еще ни разу не слышала такой песни. Даже луна заслушалась. Заслушалась и сказала: «Ах, какая песня у этого курайчи! Пожалуй, стоит послушать. Только тяжело стоять мне без привычки».

И содрогнулась земля, и выросла огромная, до неба, гора. Села луна на гору и забыла про все на свете.

А Наджибек играл и пел о лице, круглом и ясном, как луна; глазах, глубоких, как озера, в которых утонула душа джигита; о щеках, подобных утренней заре, ослепляющей человека. Играл так долго, что маленькие деревья стали большими, а красавица Айгуль превратилась в старуху.

Увидев это, он в великой досаде сломал свой курай. Луна скатилась с вершины и пропала за горой. А подставка луны Таган-Ай до сих пор стоит напоминанием о том, что песня не должна быть слишком длинной. Вот как тут было, — закончил Савелий.

— А правду бают, — спросила Филатовна, — будто в той горе вода, и если ее выпустить — затопит город?

— Поговаривали, — отозвался Савелий, — вроде раньше беглые от заводских огненных работ, рудобои да углежоги в горы скрывались и видели это великое озеро. Да и откуда бы ключам да болотам наверху взяться?

Савелий затягивает лапоток на колодке, подстукивает ручкой кодочика, чтобы поплотнее вышло, и под кодочик лыко пропускает. Филатовна глядит в окно.

— Пузыри в лывах — надолго, знать, зарядил.

— Небо-то, хвати, так износилось, как Васькины ботинки. — Савелий сгреб в кучу лыковые обрезки и распорядился:

— Собирай на стол. А ты, Васька, с лавки слазь-ка да стул подставляй.

Мне давно хочется есть, у стариков на столе не густо.

— Чего ждешь? — спрашивает Савелий.

Достаю из мешка хлеб и картошку.

— С чем пойдешь-то?

— У меня еще есть, — отвечаю, не моргнув.

— Ну-ну, гляди.

На столе квашеная капуста, рубленная со свекольным листом для экономии, молоко, рыбные котлеты, которые мне очень понравились. Они оказались из гольянов, пропущенных через мясорубку. Захотелось наловить этих рыбок.

Дождь приутих, и я побежал на слив, где вода падала и стекала в яму. На берегу лежала удочка, ею Савелий удил гольянов для насадки на крупную рыбу. Нашел под корягой червяков и стал таскать ярко раскрашенных рыбок. Выдернув с десяток, закинул дальше, надеясь выудить хариуса, и зацепил крючок. Потянул — леска ослабла, а крючок остался под водой. Ах, зачем я не полез в воду и по леске не добрался до крючка? Что теперь скажу старику? До войны было хорошо — продавали в магазине, а теперь где взять? Собрал жалкую кучку рыбок в лопушок и побрел к дому: что будет, то пусть и будет. Спросят, скажу: так, мол, и так. Не спросили. Старик продолжал ковырять лапотки, старуха латала ему рубаху. Они вспоминали отряд какого-то Каппеля, который бежал от красных, и где проходил, заносил сибирскую язву — вымирали целые села. Но я все это плохо слушал, тревожимый виною перед стариком. Остаток дня показался бесконечно длинным. К вечеру старик поднялся:

— Меряй штиблеты. В них колобком по лесу прокатишься. Спроворь-ка, старая, онучи парню.

Филатовна разорвала старую занавеску.

— Самое первое гляди, чтобы онуча не сбилась: мозоль наживешь — походу конец, — поучал Савелий. — Ставь ногу.

Я под его надзором обулся. Лапти оказались легкими и поскрипывали. Старик был рад, что пришлись впору.

— Тверды — не беда, живо обобьешь о камни, и нога спать будет. Опять же вода, если зайдет, то тут же и выйдет. А теперь ложись: не отдохнешь, не ходок из тебя.

Я был рад заснуть и не думать о крючке, но ворочался и встал рано, чтобы уйти, не потревожив стариков. Однако Савелий поднялся, сославшись на старые кости, которые не дают покоя, налил мне молока и посоветовал:

— Не скачи, пристанешь скоро, найди палку — все помощь. Да к Худяковым заверни, накормят.

Утро оказалось чистым. Край неба над Урал-Тау сиял, а воздух был таким свежим, что стало вдруг легко и радостно. Я побежал берегом пруда, обивая капли с травы. Над прудом курился легкий туман. На воде виделись морщинки от павших поденок, легких, как пушинки. Появилось целое облако комаров и мошкары. Сломил ветку и стал отбиваться.

Возле устья Тесьмы застал восход. Солнце поднялось над Урал-Тау, залило светом долину. Мокрая трава заискрилась. Вдруг из этого радужного царства с треском выломился рябчик и, сложив крылья, упал неподалеку. Я хорошо был знаком с повадками этой птицы и дал крюку, чтобы попусту не тревожить затаившийся выводок. Шел берегом среди темных елей, пронизанных солнцем, словно прошитых парчовым узором. Кое-где через речку висячими мостами перекинулись березы. Быстрое течение гнуло их ветви. Листья кувшинок словно кланялись мне. В заводинках крутились гольяны, иногда проплывали, словно простреливали воду, мелкие хариусы, а в одном месте из-под камня высунулся широкоротый пятнистый налимчик. Хотелось поближе с ним познакомиться, но я торопился: надо было по холодку пройти побольше. Вскоре показалось открытое место — трасса, а за нею мост.

Постоял на мосту, поглядел на кулика, который бегал по отмели, послушал отрывистый крик иволги: «Туда ли идешь? Туда ли идешь?..»

За поворотом — поворот. Все вперед, все вдаль бежит дорога, все выше в горы птичкой-подорожником манит: скок-поскок с кочки на камень, с елки на сосенку — айда за мной. По краям дороги ручейки-говоруны: хлебни пригоршней — сласть, плесни в лицо — отрада, и дальше ступай. А вот курумы широкой полосой, рекой каменной с хвойными берегами между высоких гор залегли. Откуда взялись они и застыли в вековой неподвижности?

А дорога бежит. И будто слышится скрип телег, накат саней с коробами, в которых уголь накрыт рогожами. «Н-но!» — мужики бородатые в зипунах, подпоясанных кушаками, руками машут. Свистят кнуты, тянутся из последних сил сивки, рыжки да савраски, заходятся в одышке, екают селезенки, падает с губ пена на дорогу. А она бежит, и конца ей нет.

Когда все было? Может, дедушка помнит? А может, еще его дедушка? Далеко-далеко, у Ицыла-горы лес дроворубы валили, угольщики жгли в печах да в кучах уголье, возчики везли на завод. Старый завод, старая дорога. Нет-нет, да и теперь попадется еще лошадиный череп на обочине, остатки колеса, обломок оглобли или съеденный ржой санный полоз.

Дорога долгая, чего в ум не падет, все переберешь, что было да что услышалось долгими осенними вечерами от охотников-баюнов.

Жил да был будто в том заводе, куда уголье возили, Агафон-удалец. При кричном деле состоял — крицы проковывал — это, понимать надо, железо такое в старое время делали, плющили его в полосы, а из полос на потребу шло: топор, лопату, а хоть бы и литовку — тоже взять негде. Работа была адова — угорали так, что за ноги за руки вон выносили. А начальство ходит, и что не по губе пришлось — в ус да в рыло. Ну, Агафон-то раз и говорит работным: какие вы, дескать, есть люди на земле русской, что бьют вас боем, а вы лишь утираетесь. Начальство услыхало, да и к Агафону по той же дороге заехало. Не поглянулось мужику, взыграла душа — сгреб он начальство в охапку. Работные глядят: что дальше будет. А он, Агафон-то, поднес начальство к наковальне: посмотрим, дескать, много ли в нем духу — попугать хотел. А у начальства духу-то и с горсть не было, и вышел он из души, обмякли ручки-ножки. Из конторы тут же указ: три тыщи ударов, в кандалы да в острог. Лошадь от тыщи падала, а тут три. Пришли солдаты указ соблюсти — нет Агафона. Был — и нету.

Много ли мало ли времени прошло, а только начались тут дела дивные — стал появляться на горе Таганае человек, обросший весь, однако обличьем все же на Агафона схожий. А вокруг него работный люд начал собираться. Полиция бегает из конца в конец, из края в край, а захватить не может. С ног валится, только бы сохватать, вот он: цоп! — да с тем и останется. Агафон же удалец уж на другой горе, а вокруг опять народ. Полиция — туда, окружат, обложат, как медведя в берлоге, и давай сходиться. Сойдутся носом к носу, а посередке опять пусто. Хоть ревом реви, хоть волосы на себе дери, а не дается Агафон-удалец, да и только. Куда пропадал? Да не иначе как в гору. Ему молодцу-удальцу все ништо было. За горы стал похаживать. Вышел раз в широкую степь, в чисто поле — и схватили его. Руки-ноги заковали в железо: «Сказывай, где товарищи-дружки, ход твой тайный где, пошто неслышим-невидим, как вода сквозь пальцы уходишь?»

Привязали к кандалам веревку, другой конец на руку намотали и узлом завязали накрепко, чтобы не ушел, и в горы молодца-удальца ведут. Привели к Таганай-горе, видят: дыра. Думают: допытались. А он и говорит: есть на свете пять главных дорог: одна — на запад, другая — на восток, третья — на юг, четвертая — на север, а пятая — в завтрашний день. Я по ней хожу, а вам, говорит, туда недоступно, потому напрасно ловите.

Пока, значит, стража вертела головами за пальцем, куда Агафон показывал, очухалась: ни дыры в горе, ни Агафона-удальца, одно вервие в руке, да кандалы в траве. А по горам хохот пошел…

Я остановился против Откликного гребня, кричу. Ожидаемого эха нет — жарко и глухо. Исчезли комары и мошки. Появились слепни. Они с гудением носились вокруг и кусались через рубаху.

Подъем кончился. Дорога теперь шла ровно и пропадала далеко за поворотом. Кое-где на ней сохранился полуразрушенный деревянный настил, по краям его выжималась ржавая вода, стоки густо заросли осокой и камышом.

Вдали послышался лай, из-за поворота выбежали три собаки. До контрольного оставалось не менее километра, и шел я без лишнего шума, однако учуяли. Черно-белые лайки бежали навстречу. По голосу можно было ждать, что они очень злы. Среди лаек, живущих в лесу, попадаются сущие звери. Я бросил палку, ветку, которой отмахивался, и с замиранием ждал встречи.

Не добежав шагов сто, собаки сели, как бы предупреждая — дальше ходу нет. Я шел, лай прерывался рычанием. Потом они окружили меня: две спереди, одна сзади. Прижал руки к бокам и двигался медленно, избегая глядеть им в глаза — чего лесные собаки не любят — и уговаривал: «Милые, хорошие собаченьки…» И боялся оступиться — кинутся и разорвут. Чем меньше оставалось до контрольного, тем неистовее становились, свирепели, заходились лаем собаки.

Я надеялся, что кто-то есть дома, выйдет и уймет их, но никто не выходил. За оградой бродила скотина. А вот и дом почерневший, с крытой шатром тесовой крышей, проросшей зеленым мхом, три окна на дорогу. В открытые ворота виден травяной двор, вытоптанный посредине, телега с поднятыми оглоблями, старая деревянная колода. На крыльце старушка, очевидно, совсем глухая — на собачий рев даже не повернула головы. За домом огород, обнесенный жердями, едва видимыми из-за поднявшейся конопли и сныти, а в нем над картошкой — подсолнухи и журавль с веревкой, будто на привязи.

Стоило миновать дом, как одна из собак перебежала назад. Передняя пятилась, с рычанием уступая мне каждый шаг. Потом и она перебралась к подругам, и они стали отставать, повернули к дому, но еще несколько раз возвращались и, наконец, отстали совсем.

Лицо, шею и руки палило жгучим зудом — слепни искусали в кровь. Умылся холодной водой, разулся, постоял в ручье, перекинул лапти через плечо и пошел босиком, ступая то на горячие камни, то испытывая приятную прохладу в тени. До следующего контрольного было километров десять, и мне опять стало легко и весело.

Впереди курилось марево. Слева высилась плешина Круглицы, за нею — Дальний Таганай, напротив него — Ицыл. Когда-то здесь были дремучие, страшенные по рассказам, леса. Целых сто и еще пятьдесят лет их рубили на уголь, и теперь старые выруба заросли и стали почти непроходимыми.

Журчат ручейки по краям дороги, наклонилась над ними трава. Белая таволга пахнет горьковато-терпко, в пушистых шапках ее копошатся жуки-слоники, над реброплодником висят журчалки, в малиновых кисточках татарника гудят шмели, всюду порхают бабочки. В одном месте на дороге они сидели так плотно, что под ними не было видно земли. Я наклонился, протянул руку и отпрянул — змея! Когда прошел страх, увидел: под бабочками был выползок — старая змеиная кожа, из которой выползла гадюка.

А солнце поднималось, парило, в знойном воздухе стоял неумолчный звон кузнечиков. Я подходил ко второму контрольному, ступая босыми ногами так тихо, что собаки или не учуяли, разморившись зноем, или их тут не было. Миновал половину пути, и если кто вышел из Карабаша, должен был скоро попасться навстречу. Но прошел еще пять километров до печей, где жил охотник Худяков со своей Варварой, — встречных не было. Худяковых тоже дома не оказалось, и записку Савелия пришлось оставить у ворот, придавив камешком.

Тут стоял такой же дом, как на первом и втором контрольных, и в каком я жил сам на Березовке. Неподалеку — кирпичные печи с разрушенными сводами и кучи невывезенного угля, проросшие по краям бурьяном. Дорога местами была сплошь черной от угля. Разморенный жарой, я чувствовал сильную усталость, но голод заставлял думать об обеде и глядеть по сторонам. Кое-где маячили стебли саранок с ярусами листьев на них. Чем больше ярусов и толще стебель, тем крупнее луковица. На Березовке мне попадались с кулак, и десяток таких хватило бы на обед.

Вдруг я увидел маленький черный глаз, над ним красную бровь — тетерев в траве! Но почему он не летит? Охваченный охотничьим азартом, готовый кинуться и подмять его под себя, уже представлял полный котелок мяса: ешь — не хочу. И понял: он испытывал страх, какой, возможно, я недавно пережил от встречи с лайками. Я шагнул, косач сунулся в траву и побежал, вытянув шею. Он, должно быть, линял и, растеряв перья, не мог летать или был ранен весной на току. Мне стало жаль птицу. Пусть бежит себе, а я не пропаду. Вскоре выглядел стожар от прошлогоднего стога, выдернул его и стал бить заостренным концом, углубляя ямку возле саранки. Потом надавил на свободный конец, и с комом земли вывернулась золотистая луковица.

Через час накопал достаточно луковиц, промыл их в ключе, набрал хворосту, достал ватный жгут, втянутый в трубочку, чтобы не обивался пепел, кремень и кресало — кусок плоского напильника с обточенным ребром. От удара им по кремню высеклись искры, зашаял трут, а еще через несколько минут пламя облизывало котелок, а я устроился в тень березы.

Вдруг передо мной возникла странная фигура: на голове тряпка, за поясом топор, через плечо сумка с нанизанными на ней кротоловками, на ногах сапоги из шкур. Не сразу понял, что передо мной женщина. Я объяснил, кто такой, куда и зачем иду.

— Знаю, — ответила она, — письмо видела. Савелий здоровьем не худ ли? Филатовна-то, чай, шибко убивается — один, как перст был, легко ли получить похоронку… Как? Письмо получили? Дом покупать собираются?… Ну-ну, значит, мне померещилось, и слова мои забудь. Айда молоком напою. Печь недосуг топить, а молоко есть в погребе.

Молоко было бы кстати, но не хотелось возвращаться, терять время.

— Заходи на обратной дороге.

За время разговора она достала из сумки крота и сняла с него шкурку, будто яичко облупила.

— От последнего контрольного поднимешься, увидишь впереди далеконько березу, одна на горе — все вырубили. От нее спускайся и в огород к Татьяне угодишь. Да обуйся, нето отобьешь подошвы и обезножишь.

Ободрав еще крота, она ушла, а я снял варево и поставил в ручей студить. Потом, накалывая острой палочкой дольки, крахмалистые и пресноватые, быстро съел и захотел спать. Но впереди оставалось почти двадцать километров. Поднялся и, не вняв совету Варвары, перекинул лапти через плечо.

Дорога стала светлее: ни сосняков, ни темных ельников — береза, осина, липа, изредка, неведомый в наших краях, вяз, да по ручьям заросли черемухи. За одним из поворотов открылся старый, покосившийся мост через Киолим. Поперек моста, свесив вниз белые головы, лежали два мальчишки: один ростом с меня, другой — поменьше. Старший держал в руке острогу. Они переглянулись и опять уставились под мост. Вдруг старший резко ткнул острогой и вытащил ее на мост с рыбиной. Я никогда не видел такой округлой пестрой рыбы.

— Красуля, — неохотно пояснил старший и опять изготовился.

Сколько я ни глядел вниз, ничего не мог заметить в воде, которая казалась дегтярной от черных камней. Не верилось, что в небольшой реке с торчащими глыбами могла водиться такая крупная рыба. Однако мальчишки добыли еще одну, поменьше. Они, наверное, жили неподалеку. Действительно, за мостом открылся дом — Киолимские печи, от которых осталось одно название.

Слева все тянулся Таганайский хребет. Вдали синела одна из его вершин — Юрма с Чертовыми Воротами — отвесными скалами наверху. Страшные рассказы об этой Юрме слышал я от дедушки. Будто там, в норах да щелях, да в потайных землянках в старое время скрытно жили люди. А таились они оттого, что крестились двумя пальцами. Их за это ловили, заставляли креститься тремя и, случалось, забивали до смерти, а жилища их разоряли дотла. Однако ж никак всех переловить не могли — слишком дремучи были леса, а тропы неприметны. Когда же удавалось выследить их и перекрыть тропы, они уходили вверх, через проем в скалах, прозванных Чертовыми Воротами.

Дорога из леса вышла на трассу. Вдали показался мосток через небольшую речку, а может, рукав Киолима. Перед мостком растянулась змея. Набрал камешков и стал кидаться, чтобы прогнать. Змея неохотно подняла голову и еще более неохотно сползла в траву обочины. С опаской перешел мост и через полуразрушенные перила поглядел вниз — и там змея свернулась кольцами на плоском камне. Пришлось обуться и скорее миновать опасное место.

Дорога вела по трассе в гору, почти на самом верху — домик с зеленым пятном-огородом — последний контрольный. Оставалось километров десять, но ноги уже плохо слушались. Пришлось пожалеть, что не внял Варваре, — подошвы избил о камни, и теперь они саднили. Если попадался пенек, я садился. В таких случаях нельзя часто садиться, я знал это правило, но каждый пень притягивал, будто магнитом.

Из леса вышла старушка с корзиной груздей, подправила под платок седые волосы и попросила:

— Пособи, милый, умаялась шибко.

Я оторвал корзину от земли и не сдвинулся с места — ноги не шли. Старушка покачала головой и взгромоздила поклажу на загорбок. Вначале я тянулся за ней, потом отстал. Когда поднялся на гору, она чернела далеко впереди.

Справа, словно кратер вулкана, дымилась Золотая гора. Прямо впереди, на одной из вершин, былинкой синела береза — одинокая, как мачта не видимого за горизонтом корабля, там — конец пути. Но я уже шел как спутанный. Стало казаться, что дом, семья, поселковая бабушка, Савелий с Филатовной — были давным-давно, и с тех пор я все шел и шел. Показалось озеро Барахтан с его плавучими островами-лабзами. Тут мой сродный брат Витя ловит чебаков и окуней, а также щук на дорожку. Может, именно теперь он здесь. Но нет, берега пустынны.

Я добрался до тетки, когда садилось солнце, по улице брело стадо, над крышами вился дым, пахло теплой пылью и парным молоком. Меня о чем-то спрашивали, и я что-то отвечал, а потом не мог встать — болели ноги.

Все прошло. Остались в памяти от той поры дикая красота гор да названия: Большой Таганай, Круглица, Откликной Гребень, Ицыл, Юрма — напоминают о детстве.