Прочитайте онлайн Танец с огнем | Глава 26,из которой читатель узнает, кем оказалась танцовщица Этери и с изумлением наблюдает, как три линии нашего романа сливаются в одну.

Читать книгу Танец с огнем
3618+4464
  • Автор:
  • Язык: ru

Глава 26,

из которой читатель узнает, кем оказалась танцовщица Этери и с изумлением наблюдает, как три линии нашего романа сливаются в одну.

«Здравствуй, дорогая Люша!

Получила твое письмо и вот, который день сижу и хожу взволнованная, места не сыскать, и вот даже сейчас – видишь? – пишу и руки трясутся.

Посылаю ответ фактически как в рассказе господина Чехова: «на деревню дедушке, Константину Макарычу…» – где-то тебя мое письмо разыскать сумеет, ты же на месте не сидишь, скачешь по городам и странам, как лягушка-путешественница… Но все равно не могу удержаться…

Скажу сразу: успеху твоему рада и всяческого еще желаю, главное – не поддавайся соблазнам и репетируй неустанно, чтобы времени пустого не оставалось. Поверь, это – самое разрушающее, я на себе хорошо изучила.

Однако – из-за чего писать решилась, без надежды почти, что моя весть до тебя дойдет. Ты пишешь «у нас в Синих Ключах»… Что это? Правильно ль я поняла, что – название усадьбы в Калужской губернии? И легенда о девке Синеглазке, которую там все знают – еще подтверждение. Это ведь ты о ней танец поставила, на который французы фильму сняли?

Так ты в Синих Ключах жила? В детстве? Но кто же ты? Кто твои родители и куда они подевались?

Проще и легче всего предположить, что ты – дочка кого-то из слуг, или из Черемошни, но… что-то мне подсказывает, что такой простотой я нынче не утешусь. Не случайно мне сразу показалось знакомым твое лицо… Ты – дочь цыганки Ляли и помещика Николая Павловича Осоргина? Так? Ответь.

На всякий случай знай, что я тоже жила в Синих Ключах, видала тебя совсем крошкой, а последнее, что о тебе (до твоего появления на моем выступлении с Бартеневым) слыхала – то, что ты погибла во время пожара в усадьбе.

Вот уж воистину неисповедимы пути Господни…»

«Здравствуйте, Катиш (она же Екатерина Алексеевна, она же – танцовщица Этери)!

Наверное, я могла бы догадаться, просто увидев Ваше выступление. Когда я росла, в парке еще повсюду висели качели – Вы ведь всегда их любили, не правда ли?

Я качалась на них и пыталась Вас себе вообразить. Получалось не очень отчетливо, но что-то – можете верить или не верить, как пожелаете! – совпало даже теперь.

Всегда удивлялась, почему отец не хочет говорить со мной о девочке, которая, как и я, выросла в усадьбе. Если бы она умерла, рассуждала я, то должна быть могила и поминание в записках. Их не было. Какое-то время я воображала, что Вы безвозвратно утопились в нашем пруду от несчастной любви. В белом платье и прямо с качелей – изрядно, не правда ли? Садилась на берегу или выплывала на лодочке и пыталась вызвать Вас на разговор – понятно, в виде русалки. Потом, впрочем, отказалась от этой истории, потому что никак не могла придумать – к кому была Ваша несчастная любовь. Его образ не складывался решительно, и я все забросила…

Теперь, помня Ваш рассказ о Вашей жизни, я, конечно, все понимаю. Мой отец, потеряв рассудок после смерти моей матери, попросту изнасиловал Вас, свою воспитанницу. Каков негодяй! Понятно, что ему вовсе не хотелось после вспоминать об этом своем «подвиге».

По обстоятельствам я не получила никакого религиозного воспитания (очень приблизительные обрывки православного и католического вероучений), но как бы ни было там все устроено, то, что мы с Вами встретились, это несомненно – промысел Божий.

Потому что я – ваша должница за родителей. А вы меня еще и искусству своему учили. Конечно, нельзя вернуть молодость и что там обычно говорят про девичью честь (я ничего не хочу принизить или извратить, но Вы должны понять: для меня, с 12 лет жившей в ночлежке на Хитровке, все это – весьма абстрактные понятия), но и нынче есть вещи вполне весомые – деньги, кров и все такое. Катиш, скажу Вам честно: не знаю, сколько это продлится, но сейчас у меня очень неплохие гонорары. Я буду оставлять себе, сколько нам нужно на прожитье, а остальное – посылать Вам. Дальше. Я знаю с Ваших слов, что артистическая карьера Вам уже в тягость, и Вы ищете тихого места. Что же лучше, чем места, где Вы выросли? По завещанию отца Синие Ключи принадлежат моей дочери Капитолине. До достижения ею совершеннолетия активами и прочим распоряжаемся я и мой муж Александр Кантакузин, который сейчас, насколько я знаю, пребывает за границей. Вот прямо с этим письмом Вы спокойно можете приехать в Синие Ключи, поселиться там и жить столько, сколько пожелаете. Письмо покажете Степану Озерову или Агриппине Федотовой. И наверняка найдутся в Синих Ключах люди, которые Вас и прямо помнят – хотя бы конюх Фрол, садовник Филимон и огородница Акулина. Вы жаловались, что у Вас нет детей. Вот кстати – пока я в бегах, для развлечения занялись бы обустройством и развитием Капитолины, ибо ее нынешняя попечительница Агриппина преисполнена всяческих достоинств, но, увы, глуха, как пень. Как приедете в Синие Ключи, обо мне особо не рассказывайте, но скажите, что я жива и благополучна, чего и им всем от души желаю.

На сем остаюсь всегда Ваша Люша Розанова»

Здравствуй, милая Люша!

Спасибо тебе на добром слове. Однако намерения твои принять никак не могу, потому что сочтемся, как говорится… Славою, бедами и прочим. Раз уж пришла пора раскрывать секреты, так надо идти до конца, хотя просто, бывает, и промолчать. Вот как молчал твой отец в ответ на твои обо мне расспросы. Не хочу ему уподобляться – потому, слушай, точнее, читай дальше. Скажу сразу: сейчас я о том жалею, и если бы можно было вернуть… но вернуть ничего никогда нельзя. У жизни черновиков не бывает.

В общем так: твоего отца, Николая Павловича, застрелил мой любовник. Как его звали, неважно, потому что уж для мести (коли тебе вдруг захочется) недосягаем, его самого нет в живых – повешен в 1907. Эсер, террорист, у них тогда была какая-то общепартийная установка на будоражение крестьян и поднятия их на бунты против помещиков. За этим, кажется, должно было что-то воспоследовать…не воспоследовало, как водится, потому что… в общем, он мне много рассказывал, но я его не особенно слушала. Мне было все равно. Хотя, когда у меня в гримерке, в одном из сундучков с реквизитом был склад оружия… это, признаюсь, как-то щекотало нервы. Что ж – я тогда была молода и воображала себя авантюристкой (теперь понимаю отчетливо, что никогда, ни одну минуту жизни ею не являлась)…

В какую-то интимную минуту я рассказала ему о том, как поступил со мной когда-то твой отец. Он сразу же загорелся идеей мести, но долго и тщательно подводил своих соратников к конкретному месту и времени акции… Крестьяне не любили твоего отца, ты, наверное, это знаешь. Любовнику и его товарищам, я думаю, было не так уж трудно найти повод… В общем, он принес к моим ногам уже свершившуюся месть, очень гордый собой и рассчитывающий, должно быть, на мою бесконечную благодарность… Тогда же я узнала, что в огне погибла дочь помещика и ее нянька…

Кажется, мой любовник-террорист очень удивился, когда я разрыдалась и прогнала его навсегда. Ведь он отомстил за мою поруганную честь…

Знаешь, теперь, с высоты прожитых мною лет, я отношусь к этому почти так же, как и ты. Моя честь (я упоминала, что моя мать была проституткой?) не стоила жизни не только ребенка и чудесной Пелагеи, но и каждой из тех коров, которые, как мне рассказали, были убиты тогда взбесившимися крестьянами. Я всегда очень любила коров, и разговаривала с ними, и умела их доить, у них такое мягкое вымя и чудесные глаза…

Кстати, может быть, тебе будет забавно узнать, что Пелагея была единственным человеком, который успел вступиться за меня в Синих Ключах, до моего побега. Когда она увидела и поняла, что сделал со мной твой пьяный отец, она ничтоже сумняшеся отхлестала своего господина грязной тряпкой по щекам…

Итак: твой отец совершил насилие надо мной и отчасти исковеркал мою жизнь, а я не остановила руку, занесенную для его убийства, и тем самым лишила тебя обоих близких людей.

Что ж, как ты полагаешь, Крошка Люша, мы в расчете?

В любом случае, благодарна тому, что ты называешь Божьим промыслом, и нашей встрече. Уже знать, что та девочка не погибла – отрада для меня.

Вспоминаю теперь аллеи парка в Синих Ключах, пруд, и плачу светлыми слезами… Стоит ли еще беседка? И уцелел ли в огне тот чудесный портрет Наталии Александровны, который писал мой приемный отец – Илья Сорокин? Жив ли он теперь? И что – Иван Карпович, премилый в сущности человек, разве что немного на сундук похожий?.. Боже мой, сколько лет, сколько лет…

И, наконец, главное – что за блажь с дочерью?! У тебя достаточно денег, немедленно отправь в усадьбу распоряжение, чтобы наняли Капитолине нормальную гувернантку. Приличное воспитание и образование для женщины в наше время – все, помни это!

Остаюсь с искренней приязнью и пожеланиями успехов

Катиш»

«Здравствуйте, Катиш!

Не думайте и поезжайте в Синие Ключи или уж в Торбеево. Илья жив, и Иван Карпович жив. А портрет я, когда маленькая была, ножиком порезала. Езжайте! Так правильно, я чую.

Ваша Люба Осоргина»
* * *

Москва, 1877 год

Время вязло как мухи в патоке и вяло шевелило жесткими лапами. Иногда казалось, что годы можно скинуть с себя, как старые засаленные одежды, и снова вернуться в тот звенящий солнцем, наполненный весенней силой полдень, где Наташенька играет с радужным жуком, а он – молодой, талантливый, с бронзовой гривой еще не поредевших волос рисует ее портрет, но вместо хрупкой девочки отчетливо получается только юная, усыпанная золотыми барашками ива… Потом становилось кристально ясным, что все это – невозможно уже никогда, и накатывало отчаяние, которое нельзя было терпеть. Впрочем, недурно помогали от кристальности сначала полуштоф, а потом и целый штоф дешевой водки с красной головкой, которая почему-то всегда пахла жженной пробкой…

Видения посещали его регулярно – причем светлые и утешные, а не кошмаром, как у других горьких пьяниц. Долы просторные, сады тенистые, масса зелени, склонившейся над прудом и вода, до дна пронизанная наклонным лучом света. И все другое, но при том неуловимо схожее с полями за родной деревней, да усадьбой со старой ивой, стоящей на холме над разливами Оки.

Если б не тряслись так руки, можно было бы все это на холст, и вот – глядите, люди, как прекрасен Божий мир. Где-то, когда-то, для кого-то… Не для него.

Впрочем, оставался рад и той, в мутных снах являющейся малости, и, когда был в силах и относительном разуме, вставал на колени, молился в темный, с синим огоньком лампадки угол – благодарил Его.

Нынче видение выдалось необычным, но по-особенному утешным. Наташенька, не постаревшая ничуть, светлым парным облаком волос сияя, явилась прямо к нему в конуру. Способностью, родившейся то ли от милости Божьей, то ли от общей проспиртованности мозгов, на мгновение перенес свою душу в призрак на пороге и увидел все его глазами.

Низкое, полуслепое окошко, засиженное мухами. Высокий дощатый стол, на котором происходят непрерывные маневры и воинские перестроения черных, ловких и голодных тараканов. Прислонен к стене средних размеров портрет женщины с маленькой девочкой – обе в платках, с плотно сжатыми губами. На топчанчике в углу кучка тряпья, сформованная в виде завернутой в бумагу сахарной головы…

– Илья Кондратьевич! Вы тут? Это вы? Отзовитесь же!

Призраки не разговаривают. В голове с трудом ворочалась, но никак не вмещалась мысль, что на пороге – настоящая Наташа. Как кипятком стыдом обварило – раз не видение, значит, не только он, но и она видит его – такого, таким… Отчего-то сразу ударили, засвербили в ноздрях запахи: вонь не вынесенного поганого ведра, рыбные потроха, завернутые в газету, лежалое тряпье, сиротский запах холодной золы… А как от него от самого-то, должно быть, воняет!

Захотелось немедленно умереть или спрятать, по-детски, голову в одеяло: меня нет, я в домике!

Между тем «сахарная голова» на топчанчике пошевелилась, глянула синими глазками, вытянула ночки-палочки и оказалась тощеньким русоголовым ребенком – девочкой.

– Ты к Илье пришла? Рисовать, да? Ты красивая, оно хорошо выйдет. Если ему водки не давать, то он и сейчас может твой портрет нарисовать. Задешево! А ты принесла чего-нибудь?

Наталия Александровна Осоргина рассеянно зашарила по карманам – ничего сладкого там, конечно же, не было. Кто же знал?!

– Денежку тоже можно, – правильно прочитала колебания нежданной гостьи девочка.

Получила двугривенный и с удовлетворенным мелодичным ворчанием уползла обратно в свое тряпочное гнездо.

– Илья, это твоя дочь? – попыталась сосчитать годы Наталия Александровна. – Как ее зовут?

– Нет, не моя, зовут Катя, – глухо сказал Илья и ничего не добавил.

Помолчали, как будто сидели в колодце. Каждый в своем. Сверху – небо?

– Я приехала за тобой, – сказала, наконец, Наталия Александровна.

Когда-то – услышать такое и умереть в блаженстве. А теперь?

– Да как вы меня отыскали?

– Больше года ушло, как решилась. Картины твои на след навели… Собирайся скорее. Сюда по грязи не проехать, карета за углом на улице ждет.

Почувствовал себя таким старым и слабым, что мир поплыл и закрутился вокруг плеч скрипучей каруселью. Захотелось немедленно выпить много водки и все забыть.

– Да зачем же это? Куда?

– В деревню. Там ты в себя придешь, здоровье поправишь. Сможешь опять рисовать.

Его тошнило от благодеяний. Слишком много их было в его жизни. Пронеслись вереницей благодетели – старенький дьяк-богомаз, Александр Георгичевич и его жена, купцы Ляпуновы, женщины, Господь Бог… Все – благотворили, и все без толку… Может быть вполне, что это он сам вышел такой никудышный, да теперь уж все равно…

– Пустое это, Наталия Александровна. Зачем мне ехать? Портреты ваши и детишек писать? Семейное чаепитие на веранде? Вижу, вижу уже. Вы с мопсом. Николай Павлович при регалиях. Дети на траве, играющие в серсо… Ну прямо провидец ваш батюшка был много лет назад – все заранее описал, как будто увидел… А что крепость отменили, так это пустяк, внутри-то все равно все остается…

– Илюша, ты не в себе сейчас, поедем. Потом, после поговорим…

– Не в себе? – Илья поднялся наконец во весь рост, запустил худые кисти в всклокоченные волосы. – Не-ет, шалите! Это вы, Наталия Александровна, должно быть шутковать изволите от резвости. Нынче я ровнехонько в том ничтожестве, в котором мне и пребывать надлежит. А не в себе я был прежде. Много-много зим и лет, теперь уж и позабыл, сколько… Тогда – вы ведь это знали, не правда ли? – я вас любил так, что дышать в вашем присутствии не мог, горло спирало. И мечтания имел соответственные своему состоянию. А вы сначала играли со мной, как со своей собачонкой – лестно, может быть, по вашему детству мое глупое обожание было? – а уж после, когда надобность минула, указали немедленно на настоящее мое место…

– Илья, как ты можешь, это же все неправда, неправда! – гневно воскликнула Наталья Александровна. – Ты же должен помнить, что я всегда к тебе… Ты же знал, как я ценила твой талант…

– Не знаю, не знаю, никаких разговоров промеж нас не было, а полюбить меня вы не могли решиться никак, потому что аз в ничтожестве есмь, несмотря на все таланты, да и батюшка с матушкой вам не велели категорически, у них для вас иной избранник давно был в припасе. Сколько лет… А нынче – что же стряслось? С мужем и детками соскучиться изволили? Резвость ушла или воспоминания потревожили? Бессонной ночью после летнего бала и легкого излишества с мороженым (я помню, как вы его в детстве любили, а вам не позволяли никогда, потому что горлышко слабое было) – вдруг вспомнился крепостной рыжий художник, который к следам ваших ножек на песке щекою припадал…

– Илья, что ты говоришь?! – в ужасе воскликнула Наталья Александровна. – Как ты смеешь судить то, о чем не знаешь ничего!

– Ай-яй-яй! Нехорошо! – Илья издевательски погрозил пальцем в пустоту. – Собачка комнатная вдруг за палец укусила! Непорядок… Собачке должно на задних лапках ходить и через кольцо прыгать. Гашек ваш это, помнится, отменно умел. Как-то он теперь? Сдох наверное. Собачий век – ах! – недолог… Но можно, если папаша с мужем позволят, завести себе другую собачку, умеющую откалывать совсем уж диковинные номера – к примеру, рисовать красками на холсте портреты хозяина, хозяйки, хозяйкиных детишек… Будет что гостям показать…

– Ты негодяй! Негодяй! – с гневным воплем Наташа бросилась вперед и бешено замолотила кулачками по груди, плечам, рукам Ильи. – Любить тебя?! Да я тебя ненавижу! Всегда! Всегда! Ты мне всю жизнь испортил! Без тебя я жила бы спокойно, как моя мать, и как ее мать – моя бабушка. Марионетка в усадебном театрике, у меня их много, игрушек, в детстве было – дергают за ниточки, пляшу, не дергают – отдыхаю. Ты один мне показал, что можно без ниточек – свое хотеть. Крепостной мальчишка – художником стал, по Москве известным. Дочь бывшего хозяина – полюбил. Почему ты не боролся тогда? Если любил, почему не перерезал и мои ниточки тоже? Почему не украл меня? Почему не уговаривал бежать? В Петербург? В Италию? К черту на куличики…

– Наташа… Наташа… Наташа… – вмиг протрезвев, старался унять, уговорить Илья, ловил бьющие его кулачки, прижимал к губам, к груди.

– Что – Наташа? Что?! Я живу теперь, как стерлядь в леднике – жду, когда к Господнему обеду подадут, в могилу. Папа умер два года назад, на Рождество, перед смертью сошел с ума, и думал, что воюет на Кавказе, а мы все – абреки. Защищался от нас саблей или чем подвернется. Детей у меня нет, и не будет уже. То ли я бесплодна, то ли Николай – да теперь и неважно. Я мужу не собачка даже – их хоть любят, журят, беседуют с ними – просто один из мундиров, который надо по долженствованию чистить, в порядке содержать, и надевать, конечно, по случаю. Но нынче Николай Павлович уж в отставку вышел, по возрасту или еще как, потому мундир ему практически без надобности, ненадеван в кладовке висит…

Илья не сразу осознал метафорический смысл последних Наташиных слов, а, осознав, не выдержал и расхохотался. Его Наташенька, несмотря на внешнюю безмятежность, всегда была остра на язык…

– Тебе смешно теперь, пьяный мерзавец…

– Нет, нет, тучка моя серебряная, успокойся, – она как будто родилась в его объятиях, и не хотелось разжимать руки. – Мне вовсе не смешно, мне тебя очень жалко…

– Да, пожалей! Пожалей меня! Поедем со мной – ты же тут гибнешь, а я – там. В чем смысл, и чья вина? Кто кого наказывает? Пусть ничего нельзя вернуть, изменить в прошлом, но я уже не хочу умирать, вися на нитках. Я буду Петрушкой, который не убежал от кукольника, но играет свой собственный номер. И ты мне поможешь. Поможешь, Илюша? Да? Едем сейчас?

– Да. Едем.

– Вы все уже решили? Расчудесненько. А как же, Илья Кондратьевич, с нами-то будет?

Худая изможденная женщина в коричневой поневе и, несмотря на теплый день, в душегрейке. Тихое, как будто бы приветственное ворчание на топчанчике – ей навстречу. Болезненная гримаса Ильи.

– Илья, кто это?

– Не признаете, Наталья Александровна? И вправду, соглашусь, – трудно признать. Прежде-то, когда мы с вами встречались, я была, как яблочко наливное, а нынче… Что ж, Илья Кондратьевич, скажи барыне Наталье Александровне, кем я тебе выхожу. Мне и самой послушать интересно будет.

Илья, вот удивительно, послушался коричневую бабу. Ниточки, ниточки… неужели снова отросли? Да может ли так быть?

– Наталья Александровна, это Марьяна. Когда-то в усадьбе Торбеево жила, после – в доме у вас…

– Марьяна?! – помнилась отчетливо: молодой, лукавой, бесшабашной, проказливой. И вот эта высохшая, коричневая, похожая на засиженную азиатскую кошму… – Да что же с тобой?!

– Да, барыня, это я, – усмешка не красит лицо, а словно перечеркивает его черной полосой. («Что же, у нее и зубов уже нет?!») – Вы уж, должно быть, запамятовали, как ваши батюшка с матушкой меня из дому погнали за то, что я ваши с Ильей Кондратьевичем встречи устраивала и караулила? Запамятовали, вижу… Да и на что вам было помнить? Что я, что Илюшка – так, поигрушки дитячьи, вроде театриков ваших… Вы тогда вскорости замуж вышли за Николая Павловича, Торбеево вам в приданое пошло, а я… рекомендации мне ваши родители не дали, поэтому в приличные дома мне ход был заказан… пыталась по домам стирать, в другие места тыкаться, да что ж – как крепость отменили, нас таких – без дела, без угла, без мужа – знаете сколько в Первопрестольной оказалось? Не знаете, конечно, да и на что вам знать, куда такие девушки как я в моем положении идут… Там я и очутилась в конце концов… Там бы и сгибла окончательно, если б Илюшка мне не помог. Встретились мы с ним случайно, я тогда Катькой тяжела была, болела, ни есть, ни пить, ни работать не могла… Незадолго перед той встречей, кстати, отчаявшись, пошла я к матушке вашей, как к человеку, который меня с девчонок знает: помогите, барыня, дайте кров хоть в доме, хоть в усадьбе, Христом Богом молю, как рожу, все отработаю сполна. Она, помню, эдак на меня через лорнетку черепаховую посмотрела, и говорит с сожалением даже: «Дура, ты, дура! Да как ты только смела предположить, что я в дом, где моя младшая дочь растет, пущу гулящую брюхатую девку?! Возьми вот рубль и уходи скорее вон, от тебя пахнет нехорошо…» Я после утопиться хотела, да вот беда – с детства плаваю хорошо, а на яд или там спички у меня денег не было.

А Илюшка в тот день, как мы с ним повстречались, аккурат свою картину купчине какому-то продал и… все деньги до последнего рубля мне отдал: бери, говорит, Марьяна, себя, а особенно дитя жизни лишать – это грех, а тут тебе как раз хватит до родов спокойно дожить и ребенку на первое обзаведение. А там как Бог пошлет… И вправду послал: потом, уж когда я Катьку родила, я на постоянное место в управу поломойкой устроилась… А еще после Илюшку отыскала, из канавы беспамятным вытащила и на себе сюда притащила. Ноги у него тогда в параличе были, два месяца, почитай, под себя ходил и, лежа, наш с Катькой, вот этот самый портрет рисовал…Болел сильно, но только тогда я его трезвым и видала. Помнишь, Илюшка? Хорошо тогда было промеж нас… А вот где вы-то тогда были, барыня Наталья Александровна, когда я под ним три раза в день вонючие тряпки меняла и блевотину тазами выносила? А?.. Потом встал он… Рисует изредка, ничего не скажу, только выручку сразу в трактире пропивает. А я так и роблю в управе – Катьке на хлеб, да ему на водку. Доктор сказал: грудная болезнь у меня, недолго маяться осталось… Ну и кто же я тебе, Илюшка, в таком разе прихожусь? Скажи теперь, коли уж совсем ехать решился…

Наталия Александровна шагнула вперед и тяжело присела к столу на лавку. Из-под ее локтя порскнули тараканы.

Видно было, что рассказ Марьяны не просто произвел на нее впечатление, а едва ли не раздавил. Теперь она и сама казалась лет на пять-шесть старше, чем ступила на порог.

– Где же выход, Илья? – жалобно спросила наконец Наташа. – Она нам его вовсе не оставила, правда? Ведь если ты сейчас, после всего, ее предашь, так и мне такой не нужен, а без тебя я…

– Наталья Александровна, выслушайте меня, – серьезно сказал Илья. – Я готов теперь с вами поехать. От водки по приезде отойти всячески постараюсь – должно у меня это выйти, потому как родная земля все недуги лечит. Снова рисовать стану. И Николая Павловича в мундире напишу. И ваш портрет в цветущем саду. И все, чего изволите, хоть собачонку вашу – не знаю, как теперь ее зовут. Но Марьяну с Катей я с собой возьму и честь честью с нею в Торбеевской церкви обвенчаюсь, если она согласится. И никому тогда докуки и бесчестья, и вопросов никаких не будет… А если вам в тягость, так скажите сейчас и расстанемся навеки, как если б мы привиделись друг другу во снах рассветных…

Наталья Александровна долго сидела молча и неподвижно, наблюдая за передвижением постепенно успокаивающихся тараканов. Потом встала, еще раз осмотрела убогую обстановку комнаты:

– Быть посему, – и добавила с болью. – Ах, Илья… разве того я хотела… Да видно, так Господь судил…

Тряпочный кокон на топчанчике опять зашевелился.

– Мамк, а мамк, – донеслось оттуда. – Да неужто мы с тобой в карете поедем?!

* * *

Если ехать по большой дороге из Калуги на юг, то попадешь прямо в Киев. А если верстах в тридцати свернуть направо, под уклон – то впереди увидишь просторные заливные луга, серебряные петли Оки и бегущей к ней маленькой речки Сазанки, холмы, рощи, озеро и сосновый бор. Да три кучки изб: прячущаяся в низине, в лесу Черемошня, Торбеевка на взгорье и в отдалении, на плоском открытом месте – Пески. Видно с большой дороги далеко, кажется, все это пространство охватить можно не только взглядом, а и объехать – при нужде за один час. Но только начинаешь спускаться – холмы и леса текут за горизонт, луга становятся бескрайними, а избы – крошечными и бесконечно далекими. И хочется ущипнуть себя, и захватывает дух…

Она помнила это ощущение. В первый раз испытала его тем давним-давним днем, когда ехали из Москвы. Как у нее тогда закружилась голова! Страшно стало – жуть, и в то же время буйно-радостно. Потом уже она решила, что именно так должны чувствовать себя умершие, когда вдруг попадают в рай. А тогда разревелась, да так, что ее до вечера не могли толком успокоить. Может, потому, что впервые она увидела торбеевский дом сквозь пелену слез, он так и остался для нее чужим, сумрачным и несуразным.

Не то, что Синие Ключи.

– Куда поворачивать-то, барыня, будем? Вооон она, развилка уже.

Мужик, который вез ее в телеге от станции, чуть придержал лошадь и, обернувшись, показал кнутовищем вперед.

– Поезжай пока. Доедем – остановись, и я решу.

Она поправила косынку на плечах, пересаживаясь удобнее. Ехать в телеге – небольшое удовольствие, ноги затекли, солома кололась… но что делать – коляски не выслали к поезду, она же никого не предупредила. Кого предупреждать – Илью Кондратьевича?

А он ее помнит?..

Впервые в Синие Ключи привез ее именно он. Дивный голубой дом на холме, со сказочной башенкой и смеющимся солнцем в окнах. Был конец весны, везде цвел жасмин. Она сразу решила, что хочет здесь жить.

Илья поднялся по парадной лестнице в барские покои, и она увязалась за ним, хоть он и велел ей ждать во дворе. Так было любопытно – до чесотки! Но в большой гостиной пришлось сесть на стул и сидеть, лишь издали разглядывая печные изразцы, резные кленовые листья на часах, которые отсчитывали время мелодично и звонко, лошадей и собак на картинах. Она быстро заскучала. Но тут открылась дверь, и вошел статный господин с холодным лицом и глазами цвета воды.

Позднее, уже обитая в этих самых Синих Ключах, она перечитала много романов, и в каждом непременно оказывался персонаж, похожий на этого господина. Она звала их всех разом – герцог Синяя Борода. Жестокий отец, муж-тиран или просто – злой гений прекрасной героини. Героиня, надо сказать, в Синих Ключах тоже имелась. Она пришла в гостиную немного погодя, когда Илья уже договорился с герцогом, что будет писать ее портрет.

Илья был тих и светел, тепло исходило от него почти осязаемыми лучами. Отражаясь от ледяной брони герцога, оно бесполезно нагревало воздух, и тот дрожал и плавился, как на лугу в знойный полдень. Когда пришла прекрасная барыня, тепло устремилось к ней.

Герцог сразу это заметил. Но сделал вид, что ему все равно. А она улыбнулась Илье и, подойдя к сидящей на стуле девочке (герцог, тот ее просто не заметил), наклонилась, улыбнулась и ласково заговорила. Ее окружал необыкновенно приятный, успокаивающий аромат, голос хотелось слушать и слушать. А глаза… По сей день Екатерина Алексеевна больше всех цветов любила фиалки. Глядя на фиалковые лепестки, она всегда вспоминала глаза Наталии Александровны Осоргиной, которые точно так же, как цветочные лепестки, ничего не выражали.

Она даже не сразу поняла, что эта безмятежная барыня с фиалковым шелком в глазах и в голосе – та самая, что плакала и кричала в их московской каморке и колотила кулачками пьяного Илью. Но сразу почувствовала, что эти трое не просто так собрались здесь, в гостиной с мелодично тикающими часами. Что между ними плетется что-то интересное. Тайна, история. А она, Катя, здесь для того, чтобы кто-то это увидел, запомнил и потом рассказал.

– Вот она и развилка. Уж решайтесь, куда сворачиваем. В Торбеево али в Синие Ключи?

Екатерина Андреевна встрепенулась, будто проснувшись. Вокруг тихо позванивала не вызревшая еще пшеница, птичьи голоса растворялись в высоком небе. Дорогу, что вела к мосту через Оку и потом в Торбеевку, накрыла легкая тень облака. Белая с черным трясогузка прыгала в колее, почти под колесами телеги, деловито подрагивая хвостиком.

– В Торбеево правь.

За Окой начался подъем, сперва плавный, потом все круче.

– Хочешь пойти ко мне жить?

Да, это она ее спросила. Потому-то Екатерина Алексеевна никогда не слушала обвинений тех, кто говорил, что Илья отдал ее будто вещь – безропотно, по первому слову барыни Осоргиной. Легко отдал, то ли потому, что не мог отказать, то ли просто не дорожил. Оно, может, и так… но – она ее спросила.

Но слышала она и другой разговор. Поняла ли тогда?

Илья и Николай Павлович.

– Илья, ведь вы наверняка привыкли к девочке. Она скрашивает ваше одиночество, напоминает об умершей жене. Так странно, что вы отдали ее Наташе…

– Не странно, – ответил Илья. – Странно, что вы спрашиваете. Наталье Александровне хочется ребенка. А я… Как будто вы не знаете, что я не только девочку, всю кровь до последней капли отдал бы с удовольствием…

– Поверьте, я искренне уважаю людей искусства, – поморщился Осоргин. – но все-таки в нравах богемы есть что-то неистребимо позерское…

Барыня Наталия Александровна не пыталась заменить Кате мать. Да она бы и не смогла – Катя это знала с самого начала и не жалела о невозможном.

И по Илье она не скучала. Тем более, что виделись часто – считалось, что девочка должна встречаться с приемным отцом, и тот приезжал в Синие Ключи, а иногда и Наталия Александровна возила ее в Торбеево… где, впрочем, эти двое совсем не были заняты ею, а только – друг другом. Смотрели картины, пили чай на террасе, ходили гулять. Их тайна продолжала выплетать узелки и петли – одни и те же, снова и снова.

Девочка смотрела и запоминала все молча и тщательно.

И потом пришел день, когда Наталия Александровна, по-прежнему молодая и прекрасная, вдруг умерла, оставив двоих мужчин в пустых усадьбах, разделенных рекой.

Старинный барский дом открылся взгляду, когда дорога сделала крутой поворот, и расступились густые липы. Это был самый что ни на есть классический барский дом – с толстыми колоннами, галереей над парадным входом и вензелем на фронтоне. Надежность и традиции, и память о бесчисленных предках, впитавшаяся в камни фундамента. Но после смерти Натальи Александровны все в нем понеслось кувырком. В Синих Ключах появилась певунья-цыганка, а в Торбееве – новый хозяин, который…

– Иван Карпович, батюшка! Да куда ж вы с непокрытой-то головой, напечет!

Сибирский золотопромышленник, купивший когда-то усадьбу под Калугой, дабы иметь покойное пристанище на старости лет, теперь наслаждался последствиями удачной сделки. В летнем шлафроке и войлочных шлепанцах, задрав на лоб очки, он энергично пересекал цветник, с целью, очевидно, навести ревизию в оранжерее. За ним, переваливаясь, поспевала грузная старуха с пледом и чесучевой шляпой. Она первой заметила приближающуюся телегу и уставилась на нее острым взором, как часовой с крепостной башни.

– Это кого ж леший несет? Нешто молочник? Да нет, не молочник… А батюшки!.. – и застыла, едва не выронив свои пожитки.

Горничная, когда-то стелившая постель молодой жене Ивана Карповича, и эта самая молодая жена моментально узнали друг друга.

Иван Карпович остановился, посмотрел. Взявшись обеими руками за очки, утвердил их на переносице и посмотрел снова.

Телега остановилась поодаль. Невысокая полноватая дама в льняном платье с шитьем, хоть и измявшемся за дорогу, но не утратившем столичного шика, шла от нее неторопливо, той особенной, переливчато-плавной походкой восточных женщин, привыкших носить на голове корзины и кувшины с водой. Такой походки он не знал прежде, может, потому и не понял сразу, кто это. И только когда старуха за его спиной пошевелилась и пробормотала:

– Ах ты, Господи, пресвятая Богородица… – оживился и просветлел лицом.

Особого удивления, впрочем, не выказал. Как будто происходило именно то, чего он и ожидал.

– Илья Кондратьевич! – позвал, возвысив голос. – Поторопись, братец, гости у нас. Катенька приехала!

Екатерина Алексеевна остановилась в воротах и смотрела, как к хозяину из глубины сада идет высокий худой старик, седой и лысоватый, с карандашом за ухом, на ходу вытирающий тряпкой измазанные краской руки.

– И вольно ж вам меня дергать, только-только свет поймал…

И вдруг умолк… и, уставясь на гостью, радостно заулыбался.

– И впрямь Катенька. Живая-здоровая.

Она почувствовала, что улыбается тоже.

Время остановилось… а потом – двинулось назад, сперва медленно, но все быстрее и быстрее, наматывая годы, как нитку на веретено – прочь, прочь… Чужие тайны и страхи, свои обиды, пустые ожидания, боль, отчаянные и безнадежные попытки сорваться с обочины, хоть как-нибудь – нелепо, криво, да только по-своему! Прочь, прочь…

Расплакалась громко, по-бабьи, навзрыд. И ничего, что эти два старика смотрят, они все понимают…

Илья шагнул вперед и прижал к себе крепко, как в детстве, когда она разбивала коленку или у нее болело ухо. «Тихо, тихо, тихо…»

Она затихла.

Иван Карпович, украдкой вытирая глаза, раздавал распоряжения.

Очень скоро багаж Екатерины Алексеевны был внесен в дом и распакован, стол накрыт, а она сама, троекратно поцеловавшись со старой горничной, умывшись и приведя себя в порядок, с кружкой малинового морса в руке рассказывала хозяину и старому управляющему о столичных новостях. И выслушивала о новостях местных, важных не менее.

О будущем не говорили. Пока всем троим, немолодым уже людям, хватало и прошлого. Воспоминаний, которые у Ильи Кондратьевича, например, просто дымом клубились в глазах. Вопроса, надолго ли она приехала, никто и не подумал задавать. Возможно, они считали, что сейчас это неуместно. А, может, просто не сомневались, что – навсегда.

* * *