Прочитайте онлайн Танец с огнем | Глава 14,в которой сообщаются некоторые статистические сведения о Петербурге, Люша устраивает своего брата в психиатрическую лечебницу и пишет Арабажину о петербургском модерне, а Адам Кауфман принимает решение жениться.

Читать книгу Танец с огнем
3618+4448
  • Автор:
  • Язык: ru

Глава 14,

в которой сообщаются некоторые статистические сведения о Петербурге, Люша устраивает своего брата в психиатрическую лечебницу и пишет Арабажину о петербургском модерне, а Адам Кауфман принимает решение жениться.

– Здесь, в Петербурге – всё. Все, что устремлено в будущее. Все, что связано с надеждой не просто на рост (этого нынче и в Москве довольно), но – на развитие. Говорят: Петербург – нечеловеческий город. Глупости! Все наоборот. Единственно человеческий в нашей империи. Москва – живой организм, куча церквей и деревянных домишек, живет, растет, питается сама по себе и сама в себе, как колония каких-нибудь кишечно-полостных или термитов. Петербург – это органон, творение истинно человеческого разума. Изначально упорядоченная и умопостигаемая человеком структура. Понимаете? Птичье чириканье весной в лесу и симфония Баха. Вот это Москва и Петербург.

– Я, быть может, предпочла бы чириканье, – подумав, заметила Люша и медленно, с явным удовольствием, слизнула с муфты несколько ажурных снежинок.

При виде ее розового язычка, прицельно охотящегося на снежинки в голубоватом беличьем меху, Адам почему-то вздрогнул всем телом и резко сказал:

– Ерунда! Любовь Николаевна, вы не сможете теперь убедить меня, что я должен причислить вас к кишечно-полостным. Поймите же: Петербург – мозг нашей цивилизации. В самом прямом смысле. Преподаватели, ученые, врачи, адвокаты, педагоги, литераторы, философы, журналисты составляют около 12 % населения столицы – 200 тысяч человек. Это не считая студентов, которых еще около 70 тысяч. Эта умственная сила, как дрожжи в тесте, стремительно пускает в рост, поднимает все остальное. За 5 лет производительность основных отраслей промышленности увеличилась вдвое. Растет экспорт зерна, что, в свою очередь, способствует притоку капитала как в промышленность, так и в сельское хозяйство. На Путиловском заводе в год производится продукции на 17,5 миллиона рублей. Там работают 14 тысяч человек. На Металлическом заводе производят паровые турбины, на заводе Нобеля – двигатели для трансмиссий, компрессоров и электростанций, на заводе Лесснера – паровые котлы, холодильные машины, мины, снаряды, торпеды. Текстильное производство составляет 1/5 часть всего объема промышленности города: Невская ниточная и Российская бумагопрядильная мануфактуры, Невская бумагопрядильня. Прибавьте огромный порт – на Гутуевском острове длина причальной линии составила почти 6 километров. Во время навигации там швартуется до 5,5 тысячи судов. А общий грузооборот составляет 5,6 миллиона тонн в год…

– Простите, Адам, но не скажете ли вы, – Люша улыбнулась с вполне сознательным кокетством. – Почему это у меня сейчас складывается такое впечатление, будто я гуляю по Петербургу под ручку со статистическим справочником?

– Простите и вы, – усмехнулся Адам. – Я, конечно, увлекся. Но что бы вы сами хотели узнать и увидеть? Командуйте.

– Нет, нет, я вовсе не хочу вами командовать. Мне этого довольно в усадьбе. Я слушаю вас внимательно и смотрю, просто у меня язык без костей, как нянюшка называла. Вот вы говорите – тесто поднимается. Но если из пушки выстрелить или закричать громко, оно, дрожжевое тесто, может ведь и обратно опасть. Вы знали? Наша кухарка Лукерья, когда у нее тесто подходило, всегда велела нянюшке меня в дальней комнате запирать или на огород к Акулине спроваживать, потому что я крикливая была, и уговоров не понимала… Не выйдет ли и здесь так, как с тестом?

– Вы очень точно мою аналогию развили, – серьезно сказал Адам. – Ударят пушки, все равно изнутри или снаружи, и опадет тесто. Я и сам того боюсь. И все нынче думающие и действующие в направлении развития науки и культуры люди – тоже.

– А можно что-нибудь сделать?

– Запереть в дальней комнате около полумиллиона пролетариев, работающих на 824 петербургских фабриках и заводах? – горько усмехнулся Адам. – Боюсь, что ничего не получится. Разве что сослать их всех на огороды? (это попробовало сделать советское правительство в 70‑х годах 20 века, практически за бесплатно раздав ленинградцам по 6 соток в самых болотистых районах области – прим. авт.) Меня лично немного утешает другое…

– Что же?

– Масштаб того, что реально происходит во Вселенной, неизмеримо превосходит все то, что может вообразить и накуролесить человек. Социальные бури и теософские бредни выглядят бледными и вторичными по сравнению с гонками миллиона сперматозоидов в борьбе за новую жизнь или борьбой лимфоцитов с инфекциями. Транспортом кислорода кровяными тельцами. Загадкой работы нервных клеток. У каждой такой симфонии внутри нашего организма есть дирижер. Есть ли дирижер социальных симфоний? Кто он? Сегодня мы, врачи, уже знаем, что клетки мозга и периферической нервной системы могут составлять управляющий орган. Какие же клетки составляют Бога? Человечество? Человечество и есть Бог природы, как мозг есть бог организма?

Люша смотрела на Адама широко открытыми глазами. Аркадий Арабажин когда-то пытался рассказать ей, как и какими категориями мыслит его друг Адам Кауфман, теперь она столкнулась с этим вживую.

– Я всегда знала, что у всего есть режиссер. С детства, – наконец сказала она с напускной самоуверенностью, явно пытаясь восстановить нарушенное душевное равновесие. – У меня были такие театрики, а там куколки. Если потянуть за нитку, то…

– К вопросу о театрах, – улыбнулся Адам. Он давно знал, какое впечатление производят на женщин его естественно-научно-философские выкладки, и смирился с этим. – Сейчас мы с вами, Любовь Николаевна, пройдем проходными дворами в сторону Мойки. Вон там, видите, мимо дровяных сараев и конюшни идет вполне хорошая тропка. И выйдем туда, где между Офицерской и Мойкой расположился Демидовский сад, в петербургском просторечии называемый «Демидроном». Там находится театр, в котором царит Вера Федоровна Комиссаржевская. Там же Мейерхольд ставил для нее «Балаганчик» Блока в декорациях Николая Сапунова, а музыку написал Михаил Кузмин. Я был на премьере как раз прошлой зимой… Вы любите Блока?

– Не знаю… – пожала плечами Люша.

– Странно. Не любить Блока?! – темные глаза Кауфмана лукаво заискрились. – Он, кстати, живет недалеко отсюда. Под его окнами всегда, в любую погоду гуляет несколько девиц…

– Мы туда не пойдем! – строптиво сказала Люша.

– Как вам будет угодно! – засмеялся Адам, и, не удержавшись, похвастался. – А вот я, между прочим, лично знаком с поэтом и писателем Арсением Троицким.

– Правда? Вот как хорошо! – обрадовалась Люша. – А я еще у Льва Петровича читала его роман. Про младенца Николеньку. Там очень здорово описано, как звезды все удаляются от него и все ближе становится лицо няньки, и он и радуется, и одновременно печалится, потому что понимает, что это уже навсегда. Я, правда, чуть не разревелась, когда читала… Ведь я сама, когда была сумасшедшей девочкой, тоже много всякого знала и чувствовала, что теперь позабыла… А место-то пустое осталось и тянет иногда… А он-то сам, Троицкий этот, он как?

– С психической точки зрения – нормальнее некуда. Впрочем, часто мается желудком. Когда-то наш общий друг Аркаша его даже лечил…

– Ну надо же! А как же они сошлись? Я ведь доподлинно знаю, что Аркадий Андреевич декадентов вовсе не жалует…

– Там какая-то неизвестная мне история вышла. Но познакомил меня с Троицким именно Арабажин. А уже после, когда я только в Петербург переехал, мы снова встретились. Нынче из его круга со мной двое регулярно консультируются и в водолечебницу ходят, и еще несколько – время от времени… Благодаря тому я в курсе всех новаций столичной культурной жизни, и иногда контрамарки…

– Вы им помогаете?

– Да как же им поможешь? Пьянство, кокаин, разврат всевозможный, годами спят днем и бодрствуют по ночам… При этом – стихи, музыка, картины, театр… Знаете поговорку: бесплатный сыр бывает только…

– В мышеловке! – закончила Люша. – Еще как знаю! Вы спрашивали: чего я хочу. А вот не можете ли меня с ними познакомить? Адам, милый, а? – Люша с трудом забежала вперед по узкой тропке, привстала на цыпочки, сделала какое-то неуловимо беличье движение руками возле его груди и снизу вверх заглянула в глаза. – Мне ведь тоже интересно, я же в такой глуши обычно живу…

Адам поймал себя на диком в контексте происходящего желании: прямо сейчас поднять женщину за локти, притиснуть к себе и, забыв обо всем, прислонившись к потемневшей стене дровяного сарая, целовать ярко-алый рот, холодное бледное лицо и темные, присыпанные снегом кудри. Ничего аналогичного по чувственной силе желания он не испытывал никогда за все двадцать семь лет своей жизни. И даже не предполагал, что такое вообще возможно. Блестящий человеческий разум – управляющая всем структура? И где же он теперь? Задвинут в самый дальний угол простым инстинктом. Ощущение такое, как будто летящий на всех парах паровоз обогнал медленно ползущую по дороге телегу…

– Любовь Николаевна, идите вперед! – резко приказал Кауфман.

Нервическими движениями сорвав перчатки, он изо всех сил сжал кулаки, вонзив в ладони аккуратно подстриженные ногти.

– Адам, а что же…

– Тут узко, поэтому не оборачивайтесь, иначе упадете… Будут вам ваши декаденты!

* * *

«… Часто мне кажется, что вы, любезный Аркадий Андреевич, сообщались бы со мной куда охотнее, если бы я была больна тифом или хотя бы холерой.

Обещали писать – так где же?

Пишу вам сама, не дожидаясь, мои милые итальянцы сказали бы, что это неприлично, а мне – вот забавно, правда? – и дела нет.

Приехали и попали в холод, дома седые от инея и весь Петербург проморожено звенит, как провод под электрическим напряжением. Этот звон почти не слышен ухом и давит где-то в носовых пазухах и за ушами.

Филипп, противу всех моих предположений, вел себя тихо всю дорогу, а я так боялась, что будет бушевать, что даже взяла с собой на этой случай в попутчики могучего торбеевского дьячка по имени Флегонт Клепиков. У него в Петербурге вроде имеются какие-то дела по церковной части, а у нас в деревне знаменит он своим басом, от которого звенят даже закрытые в буфете стаканы.

Филипп, как мне сказал Адам, получил слишком много новых впечатлений разом, и оттого его мозг чрезмерно затормозился. Будем надеяться, что не навсегда. Нынче он почти не говорит и не спит, смотрит круглыми испуганными глазами, беспрерывно жует изюм из фунтика да вертит в пальцах раскрашенную деревянную птичку-свистульку, которую я ему еще в дороге, на станции купила.

На вокзале нас встретил старший сын Льва Петровича Альберт Осоргин, который приходится мне каким-то страшно отдаленным не то кузеном, не то дядей, носит длинные волосы, повязанные темной бархатной тесьмой в тон бархатным же его глазам, чрезвычайно похожим на добрые глаза дядюшки Лео. Сейчас Альберт живет в Петербурге, служит архитектором и по его проектам здесь построили три дома – два доходных и один для пароходной компании.

После, когда с Филиппом уже все устроилось, Альберт возил меня по городу. Он сразу сказал, что классический Петербург мне показывать не будет, потому что он ясен и очевиден, как хорошая готовальня.

Я никакого Петербурга не видала и была бы не прочь и готовальню посмотреть, но хозяин, как известно, – барин.

Ездили мы преимущественно по Петровской стороне и по островам – Каменному, Васильевскому. То, что он мне показал, и вправду – как будто город внутри города, и уж точно – не готовальня. Дома, оплетенные движущимися в невидимой воде каменными водорослями, странные гранитные цветы, загадочные звери с большими умными глазами. Повсюду вьются орнаменты, похожие на грозные письмена какого-то ушедшего или еще не родившегося народа. Блещут красками витражи в сером камне, словно окна в другой мир. Войдешь в такое окно с какой-нибудь лестничной площадки и сразу попадешь – куда? В Италию? В тропики? В неведомую страну?

Альберт говорит, что это называется петербургский модерн, и все его детали что-то олицетворяют: подсолнух – сияние солнца, нарцисс – чистую красоту, лилия – трагедию и гибель, дерево означает рай, лебедь – обреченность…

Я бы назвала это окаменевшим лесом. Или скорее – приморским болотом. Среди каменных камышей в тени снуют птицы, ловят каменных рыб и перебирают клювами каменные водоросли. Раздвигая сухую каменную траву пробирается каменный медведь… Иногда все это весело, иногда – пахнет сухим морозным отчаянием. Но при том – как-то все очень с достоинством, молчаливо, плавной изогнутой линией, без истерики и надрыва. И вполне достаточное само по себе. Людей тут как будто и не надо. Статуй если только на перекрестках поставить…

Альберт сказал: вот Нева, простор, окаймленный гранитом, с Москвой-речкой и ее берегами, заваленными отбросами, дымящимися теплой вонью – не сравнить.

Я поглядела: Нева у Биржи страшная, похожая на белый высунутый язык. Чудовище сдохло, и по мертвому языку уже шустро бегают черные люди-муравьишки – справляют свои маленькие дела. А как оживет оно? Бр-р…

Филиппа Кауфман хорошо устроил в Клинику душевных и нервных болезней, что между Нижегородской и Нюстадской улицами. Филипп как-то сразу к медицинской сестре расположился и даже дал ей в свистульку посвистеть, а Адам провел меня по клинике и все показал. Мне клиника понравилось – отдельные спальни для больных, отдельно – комнаты дневного пребывания, комнаты для свидания с родственниками, читальня, бильярдная, гимнастический зал, зимний сад, процедурные и физиотерапевтический кабинет. Решеток на окнах нет даже в палатах для беспокойных больных – для безопасности окна застеклили особо прочным корабельным стеклом. Летом больные работают на ферме, расположенной тут же, через улицу, выращивают овощи и цветы, зимой ухаживают за деревьями и зимним садом. Начал-то Адам разумеется, с лаборатории, как с самого главного, но я почему-то полагаю, что никакого микроба в Филиппе даже ему найти не удастся. А забавно вышло бы, если Филипповы «они» в конце концов оказались какими-нибудь бациллами или спирохетами…

Приютивший меня Альберт Львович, как, впрочем, и все мужчины у Осоргиных-Гвиечелли, много работает и, кроме уже описанной экскурсии, почти не имел для меня свободного времени. Никаких других знакомств в Петербурге у меня на первый взгляд не сыскалось, потому Адаму досталось еще и развлекать меня. Догадываюсь, что в этом месте Вы вздохнули с облегчением – не Вам, не Вам…

Но Аркадий Андреевич, не безынтересно должно бы Вам узнать, что Адам петербургский существенно отличается от Адама московского. В своей семье он казался выпавшим из стены камнем, далеко откатившимся и поросшим горькой травой, здесь – куском мозаики, вставленным на отведенное ему в общем рисунке место.

Были мы в Императорском театре два раза, смотрели «Павильон Армиды» и слушали «Садко». Адам в театрах и литературе порядочно разбирается, когда говорит о них, черты его как будто овеваются строгим духом, глаза туманятся, и на языке появляется словосочетание «святое искусство», похожее на бутерброд с жирным куском масла.

Я же сама в театре теряюсь, не знаю куда смотреть. Люди, само зрелище с актерами, сюжет, декорации, оркестр, интерьеры, музыка. Да еще все вокруг похоже на разные торты. Тяжелый занавес из многих слоев – фруктовый бисквитный торт, роскошные люстры – торт безе со свечами, декорации на сцене – торт из разноцветных коржей с миндалем и шоколадом. Самый большой торт – публика, слоями разместившаяся в партере, ложах, на балконах и ярусах – чем выше, тем меньше украшений и блеску, но больше искренности и веселья… Слишком много сладкого. В результате от обилия впечатлений мои мозги отключаются, как у бедняги Филиппа, и я в конце даже не помню, о чем был спектакль и кто кого в нем играл. Шаляпин – помню! – пел Варяжского Гостя. Эх, вот бы их с нашим Флегонтом свести и стаканы в ряд выставить – кто кого перепоет? Сказала Адаму, думала, ему понравится – исследование, как в лаборатории, стаканы-то пересчитать просто и все объективно, как у Блеза Паскаля. Но он меня, противу моих ожиданий, укорил и «святое искусство» заклубилось в глазах. Вольному воля.

Мои детские театрики в башне Синей Птицы были вровень с моей тогдашней жизнью, надо признать, весьма убогой. Здесь же все наоборот – излишек искусственной плоти, превосходящей повседневную человеческую жизнь, как грохот пожарного оркестра превосходит напев пастушеской свирели. Кому-то это, должно быть, надо. Не мне.

В антракте – женщины в шумящих переливающихся платьях. Бриллианты. Шляпы с колышущимися перьями. Цветочные ароматы духов и пудры. Высокие птичьи голоса. Красиво и приятственно, особенно когда за окнами зима; представляется легко, будто солнечным днем стоишь под большим тополем и дует ветер с цветущего луга. Почему-то их жалко. Вспоминала своего павлина и думала – как бы не выпал снег. Обосрутся ведь все и замерзнут к чертовой бабушке…

После просила Адама – мне бы чего-нибудь поменьше и посмешнее.

Пошли в литературную студию. Сначала там была как бы теоретическая часть. Меня поразил накал страстей. Москва против Петербурга – символизм или мистический анархизм? – как будто это что-то решает. Им, кажется, важно, но я бы их ни за что друг от друга не отличила, хоть убей меня об стену, как у нас на Хитровке один марушник говорил.

Лектор был живописен – кипел и клубился, вращался, отпрядывал, на бледном лице метались глаза и взлетал на плечах усыпанный перхотью бархатный воротник.

– Довольно с нас левых устремлений! Лучше социализм, чем мистический анархизм! Лучше индивидуализм, чем соборный эротизм. Лучше эмпириокритицизм, чем оккультическое разведение нимф!

Я сначала ничего не поняла, но Адам мне объяснил, что в Петербурге нынче такая мода пошла: собраться на квартире, завернуться в тряпочки, надеть венки и хороводы с заклинаниями водить. И вот этот, оратор – против. Я сказала: что ж с того? Приезжал бы к нам в деревню, у нас на Купалу такое каждый год уж лет двести, а то и поболе. И никому вроде не мешает.

– Куда деваться от модернизма? Все стали декадентами! Сколько появилось бледных, измученных лиц. Бледные юноши, стилизованные головы, и все говорят о «духе музыки». Появился гений, исполняющий симфонии на гребенках, один лектор играл на рояли фалдами фрака, в каком-то театре поставили спектакль «с запахами»…

– Однако, у них тут забавно, – пробормотала я, а Адам подмигнул мне с таким лукавым видом, как будто он для этого спектакля «с запахами» самолично отбирал гнилую требуху…

Потом читали стихи. Вот, к примеру, такие (я для Вас слова списала, авторам вроде и лестно мое внимание было):

«Спрятал страус заката свою голову-солнце,соловьи соловеют, на душе венценосно,в пластилиновой лодке лепо следовать слепоза ванильные травы под вишнёвое небо.Между летом и Летой, где нага, как античность,осень хлынет однажды за печалью привычной,пишет вальс васильковый на лугу к опереттелегкомысленный эльф в лепестковом берете.Во хмелю ли, во сне ли, словно шмель над аллеей,я лечу в облаках и ничуть не старею.Ни нужды, ни надежды, ни людской круговерти.Я не изгнан ещё. Мне ещё не до смерти».«Следы Соломонаесть время разбрасывать волны стучась в барабанные перепонкипотом когда солоно и бессонно бурю накроет саваном штиляесть время оплакать моллюсков что створкио гальку времён разбилиракушки на лысине чужестранной мелираскрылись рассыпались онемелилежат себе без жильцов и целивсе на одно лицоужелине было в жизни иного смыслахотя бы пасть за любовь в отчизнеили там же на глубине к примеруза трансцендентный ветер –за веруужели не было смыслане верю»

Неплохо, правда?

Безумная Люша сразу начинает чувствовать себя вполне уравновешенной особой.

В какой-то момент мне сделалось почти весело.

Человек с подведенными глазами пел милые песенки, аккомпанируя себе на фортепиано.

У знаменитого писателя и поэта Троицкого мертвые пальцы как макароны, глаза в цвет папиросного дыма и очень симпатичная, живая черепаха, похожая на автономно бегающие писательские мозги. Набеленные девицы ходят за ним неотступно, как порывы метельного ветра за несущимися по полю санями. Писатель от них ежится и прячется в воротник.

Все вместе это литературное мельтешение и подрагивание живо напомнило мне весеннюю разбухшую икру лягушек в залитой водой колее на заброшенной дороге. Склизко склеено и в каждом уже чуть шевелится черненькая запятая головастика. Лежат вместе, возбухают под солнышком, но одному до другого дела нет… И опять: не случилось бы заморозка…

К Адаму – как Троицкий его отрекомендовал – приступили сразу с вопросами: «А вот если у меня это, то что? …то как?..а полезны ли воды?» И ладно бы девицы, это понятно, Адам ведь, кроме того, что врач, еще и красив, так и мужчины тоже…

Меня от Кауфмана оттеснили, осторожно загнали в уголок, и вокруг собрался такой мило и плотоядно облизывающийся мужской кружок, в котором стали привычно рассуждать о мистическом символизме иенских романтиков (не знаю, кто они такие) и его нынешнем переходе в какой-то уж совсем непонятный «магический вербализм». Все старались произвести на меня впечатление и принимали почему-то за богатую московскую купчиху. Я делала всем по очереди авансы, как меня когда-то Энни светскому обхождению учила, старалась никого не обидеть, завопить и пройтись колесом хотелось весьма умеренно, и в целом – время проходило очень приятно и оригинально.

В дальнем углу говорили о гражданственности. Толстенький коротышка с подведенными глазами, который прежде пел куплеты, высоким, почти женским голоском кричал, что сегодня творческий человек не имеет права стоять в стороне от общественных вопросов.

– А где он по-вашему должен стоять? – вполне здраво спросил Троицкий и почесал чешуйчатую шейку своей черепахи. Она – вот ей-же-ей! – приласкалась к его пальцу и прикрыла пленкой глаза от явного удовольствия.

– Писатель, если только онВолна, а океан – Россия,Не может быть не возмущен,Когда возмущена стихия! –

с пафосом продекламировал толстенький.

По-моему, это ни в коем разе не было ответом на вопрос, где именно должен стоять (или уж плавать?) возмущенный вместе со стихией писатель, но Троицкий оппонировать не стал и только пожал плечами. А я легко представила себе, как коротышка катится по синю-морю крутой и кругленькой волной с задорным белым хохолком пены на макушке – как их обычно рисуют в иллюстрациях к сказкам Пушкина.

– Я предпочитаю возмущению печаль. Это благородней, – с достоинством сказал поэт, который читал стихи про бессмысленную гибель устриц.

– Возмущение проще и понятней, – опять вступил Троицкий. – Слишком многие не знают настоящей печали. Они принимают за нее отрыжку от выпитого накануне дурного вина. Им никогда не видятся зеленые звезды, серебряное море и влажные обвисшие паруса…

– А я вообще никогда не видела никакого моря! – не удержалась я.

– Это вполне можно исправить, милое дитя! – снисходительно усмехнулся поэт. – Петербург в сущности морской город, да и поезда на Петергоф, Ораниенбаум и Териоки ходят исправно… Единственная закавыка, что море-то сейчас подо льдом…

– Торосы в лунном свете весьма красивы, и напоминают чертоги ледяной царицы, – лирически вставил коротышка.

– А что такое «торосы»? – спросила я.

Мне никто не успел ответить, потому что в этом момент все обрушилось разом, как домик песочный размыло хлынувшим дождем или у театральных куколок-марионеток оборвались нитки.

Если бы Вы, Аркадий Андреевич, способны были вдруг ревновать, я бы Вам поподробнее и покрасивше все описала, а так чего же…

Он вошел как всегда – имея странный вид: как будто бы у всех над головой потолок, а у него – небо, солнце, птички летают. В руке старая книга, закапанная свечным воском. Арайя, Страж Порога, Максимилиан Лиховцев – золотое убранство головы, бледные бирюзовые глаза.

А-ах…

Троицкий что-то сказал ему, но он уже увидел – меня.

– Торосы – это застывшие волны, – сказал Арайя, глядя мне прямо в глаза. – Здесь так бывает. Что-то набирает силу и разбег, а потом вдруг схватывается морозом и застывает в глухом и темном безмолвии. Мне всегда было интересно: куда уходит при этом накопленная в движении воды или чувств сила? Не в разрушение ли?

– Обыкновенная вещь: преобразование кинетической энергии в потенциальную, – сказал вынырнувший откуда-то (явно не из океана общественного возмущения) Кауфман. – Проходят на уроках физики в четвертом гимназическом классе. Могу, если желаете, формулу начертить.

– Не надо формул, – сказал Арайя, даже не взглянув на Адама.

– Так это что получается, она и есть, что ли? – растерянно спросил Арсений Троицкий у Максимилиана, смешно указывая на меня макаронным пальцем. – Та самая девушка? Жена Алекса?!

Девицы вокруг Троицкого возбужденно зашуршали, зашикали и сгрудились потеснее. Детали их нарядов терлись один об другой с сухим электрическим треском, как крылья у больших насекомых. Головки поворачивались туда-сюда на тонких шейках и поблескивали большие слюдяные глаза. Все остальные тоже как-то оживились. Я их вполне понимала. Интересно же – запахло скандалом.

Разморозить остановившуюся волну?

– Пойдемте, Арайя, – сказала я и взяла его за руку. Рука была, как теплый мрамор – розовая, с зеленоватыми прожилками. – Про здешнее море я ничего не знаю, но в наших краях реки текут подо льдом – это мне известно доподлинно.

Все ждали. У Адама лицо стало как темная трагическая маска с фасада петербургского модерна. Троицкий нервически передернул гладко выбритой щекой, встал и слегка навис над нами, неожиданно оказавшись очень высоким – выше Максимилиана почти на полголовы. В дымных глазах поэта изумрудным просветом возникла осторожная, как будто не верящая даже сама себе надежда. Пространство сгустилось, его образовавшиеся складки можно было перебирать пальцами, как ткань на лотке ярмарочного коробейника.

– Нет, Любовь Николаевна, не нужно, – негромко, совсем без ажитации сказал Арайя. – Реки не только текут подо льдом, они еще и сами выбирают себе русло. Я видел Алекса, и думаю, что ваш муж скоро вернется из-за границы. Он скучает по дочери и Синим Ключам.

Я выдохнула и пальцами раскрыла опустившиеся веки. Глаза не хотели смотреть.

«Интересно, что Александр ему наплел? – подумала я. – Хорошо хоть не сказал, что скучает – по мне…»

Горячая волна из моего почти позабытого детства накатывала изнутри. Я огляделась, думая о бегстве, но затуманенный жаром взор не видел прохода. Везде толпились люди. Их одинаковые любопытные лица были похожи на фарфоровый сервиз. Хотелось разбить их как тарелки. В глазах поэта снова клубился папиросный дым. Надежда погасла.

«Только бы кого-нибудь не убить!» – отчетливо, словами подумала я. Может быть, даже сказала это вслух, потому что ближайшая ко мне девица вдруг резко отпрянула, взметнув облачко золотистой пудры.

– Едем! – крикнул Адам и почти волоком потащил меня за собой. – Михаил, Арсений, Жаннет, едем все на море! Смотреть торосы в лунном свете! Быстрее!

– В Сергиевке на Ораниенбаумском направлении я недавно был… Может, для разнообразия, к чухне? – разминая пальцы, предложил Троицкий. – Поедем сейчас на вокзал, там ресторан…

– Куда угодно, Арсений! Только скорее!

Дальше я плохо помню. Да это и не важно.

Как ваши успехи в лечебном деле? Дописали ли наконец статью о ранней диагностике некроза в восходящей петле толстой кишки? Не тяните, общественность ждет, ранняя диагностика – я помню, как Вы объясняли – это жизни спасенные. И – волнуюсь весьма! – удалось ли остановить оспу в селе Разметелево? Пишите.

Остаюсь искренне Ваша Любовь Николаевна Кантакузина
* * *

– Дорогой Аркаша!

Я должен теперь писать к тебе, ибо… –

Адам раздраженно скомкал лист бумаги, швырнул его на пол и обхватил голову руками. Небольшие ходики тикали на каминной полке, безуспешно пытаясь разогнать тишину. Заледеневшая ветка скреблась в стекло. На грубо сколоченных полках аккуратно и высокомерно стояли книги. Под высокой кроватью громоздились стопки медицинских журналов и умывался полосатый котенок. Кауфман взял чистый лист и обмакнул в чернильницу подсохшее перо.

– Приветствую уважаемого Аркадия Андреевича, надежду российской медицины!

В первых строках письма хочу сообщить тебе о странном и, пожалуй, забавном казусе, который произошел со мной в минувшую пятницу…

Второй лист полетел вслед за первым. К тиканью часов и морозному шуршанию ветки добавился отчетливый скрежет Адамовых зубов. Давящая на загривок тишина осталась на месте.

– Аркадий, здравствуй!

Я, Адам Кауфман, психиатр, который выбрал своим призванием врачевать человеческие души, и подробно изучил все доступные мне достижения цивилизации на этом направлении, нынче совершенно запутался в своих собственных чувствах. Я не могу опознать их даже категориально, не говоря о подробностях и нюансах. Вина или победительность? Разочарование или торжество?..

Бодрый стук в дверь разогнал завороженность комнатного пространства.

– Да-да, войдите!

– Адам, у меня для вас есть письмо! Еще утром принесли. Судя по почерку на конверте, в кои-то веки раз не от медицинского общества, а от женщины.

– Письмо? Мне?! – мужчина вскочил, опрокинув стул. – Давайте же, давайте его сюда скорее!.. Спасибо, Серафима Григорьевна! – спохватившись, поблагодарил квартирную хозяйку Адам.

– Ах, надежды юных лет! – лирически вздохнула пожилая вдова, с тщательно уложенной, чуть подкрашенной фиолетовыми чернилами прической. – Как трагически быстро жизнь развеивает вас… Адам, я сейчас пью чай. Если вам захочется ко мне присоединиться, буду рада. У меня есть крыжовенное варенье… Разумеется, после прочтения письма…

– Да, да, конечно, обязательно, спасибо, – не слушая, Адам уже разорвал конверт.

«Драгоценный наш Адамчик!

Мы видим теперь, что ты твердо встал на свой жизненный путь, как паровоз на рельсы. Все мы, вся семья, с детства гордились твоими успехами, а нынче плачем радостными слезами, думая о ждущих тебя славе и финансовом обеспечении. Но любая дорога и любые успехи хороши, если есть с кем их разделить. Ты покинул взрастившую и долгие годы лелеявшую тебя семью и нашу теплую душную Москву и сменил ее на холодный гранит столицы. Что ж – таково твое решение… Но разве ты кого-нибудь спросил? А не помешало бы!

Тебе, Адамчик, скоро уже исполнится тридцать лет – Господь, как быстро летит время в заботах о пропитании и прочей суете сует! Самое время подумать о женитьбе. Зная тебя как облупленного, мы понимаем, что сам ты, страдая о своей науке, этим важнейшим вопросом не озаботишься до морковкиного заговения, и будешь есть что придется, спать где придется, и даже – страшно подумать о столичных нравах, видел бы ты что в газетах пишут! – с кем придется. И какое, скажите пожалуйста, здоровье для мальчика в таких условиях?!

Если сказать короче (лист кончается, а бумага-то нынче дорога, да и ты длинно – знаю тебя! – читать не станешь), то дедушка по нашей общей просьбе писал в Кишинев к ребе Шмуклеру, и этот ученый человек взял на себя труд, все просчитал и ответил с невероятной любезностью: самая правильная для тебя свадьба будет в нынешнем апреле. А невесту мы тебе уже подобрали из семьи Коганов, добрая девушка, и собой ничего, а что у нее один глаз немного с детства косит, так это ты сам увидишь, что ее совсем не портит, и готовит она хорошо из самых простых и дешевых продуктов. А что тебе особенно должно понравиться – Сонечка училась на акушерку и согласна уехать в Петербург. Так что телеграфируй согласие и сколько денег сможешь выделить на свадьбу, чтобы мы знали, из чего нам плясать. Но ребе Шмуклера из Кишинева с его золовкой придется по-всякому пригласить, и дорогу им оплатить.

Остаюсь нежно любящая тебя, по поручению матери твоей

Тетя Сара»

– Вот только этого мне теперь и не хватало! – пробормотал Адам, отбросил письмо к уже валяющимся на полу бумагам и, вспоминая, невидящим взглядом уставился на изрезанную, крытую искусственной кожей поверхность стола.

* * *

Сам Адам станций Финляндской железной дороги не знал вовсе. Толстенький поэт Кузикин предложил ехать в Келломяки – там платформа близко от побережья и станционный буфетчик часто ночует прямо в своем заведении.

– А вдруг именно сегодня его не случится? – затревожился Троицкий и, когда вся компания сошла с извозчиков, настоял на посещении ресторана при вокзале.

Любовь Николаевна пила наравне с мужчинами и рассказывала какие-то сумасшедшие, но по всей видимости правдивые истории из своих хитровских времен, от которых у всех, кроме Адама (он вместе с Арабажиным довольно практиковал в трущобах), перехватывало дыхание. Язык молодой женщины становился то томно-изысканным, то вдруг грубо-простонародным. Соответственно менялись и жесты и даже как будто прорисовка черт лица – от «дыша духами и туманами» до вульгарного, в три краски лубка. Все вместе смотрелось жутковато и завораживающе. Арсений Троицкий читал ей стихи. Она обещала ему сплясать на столе в цыганском стиле.

Адам опять выдернул ее почти насильно. Она почему-то покорилась.

Кто именно сел в поезд, а кто остался в ресторане?

Кауфман не помнил, потому что дальше видел только ее.

И от станции к морю по улице Мерикату (Морская) они спускались вдвоем. Он придерживал ее за локоть, а она порывалась бежать и иногда протяжно кричала вместе с порывами влажного ветра, качающего растущие на обрыве сосны.

Вдоль обрыва на улице Валтакату стояли красивые дачи-дворцы – здесь участки были дороже всего, и ничто не ограничивало фантазию богатых хозяев. С башен и бельведеров можно было любоваться видом на залив. Один из домов, на который Адам, кстати вспомнив рассказ поэта Кузикина, обратил Люшино внимание, назывался «Дворец-арфа». Его внешняя обшивка была выполнена из дугообразно обтесанных стволов, соединенных между собою болтами. В некоторых домах горели электрические огни, питающиеся от автономных генераторов.

Море открылось взору с обрыва и лежало в каменном ложе, как приглашение в небытие. Низкие звуки – их согласно рождали сосны, ветер, нагромождение льдов – словно играл древний, дивно настроенный орган. Далеко слева багровело и пульсировало зарево Санкт-Петербурга. Казалось, там расположен вход в Преисподнюю.

Люша молча смотрела дикими глазами и как будто пила пространство залива. От глотков дергалась открытая шея.

Спустились вниз. Снег на берегу был утоптан дачниками. На лед уходили тропинки.

Пошли по одной из них. Ледяные глыбы застывшего прибоя громоздились одна на другую. Чисто выметенный зимним ветром, подсвеченный луной лед образовывал таинственные арки и гроты, многогранные колонны и затянутые тончайшим ледяным кружевом окошки. Люша и Адам заглядывали внутрь этих причудливых конструкций – там мерцали лиловые, голубые и зеленые огоньки и где-то в глубине едва слышно ворчала и клокотала черная бессонная вода.

– Это и есть торосы? – спросила Люша.

– Думаю, да, – ответил Адам.

Долго стояли и дышали соленым туманом. Где-то в районе Ораниенбаума мерцал маяк. Высоко над горизонтом качалась крупная звезда с жесткими голубыми лучами.

– Это Вега, – сказал Адам.

– Откуда вы знаете?

– В детстве увлекался астрономией.

– А у меня в усадьбе и сейчас есть телескоп… Это странно… Адам. Мое детство как ушат опрокинуто в ваши увлечения. Но я была сумасшедшей, а вы – стали психиатром…

– Велика ли разница, если подумать…

Она рассмеялась.

– Вас тошнит?

– Нет, почему бы? Вино было вполне приличным, и закуски свежие…

– Мой муж всегда говорил мне, что от моего смеха его тошнит. Еще раньше то же самое говорил отец… Остальные просто морщатся или незаметно затыкают пальцами уши…

– Я не вижу в вашем смехе ничего особенного, – соврал Адам.

Она потеряла муфту где-то на льду. Он грел ее пальцы своим дыханием.

На обратном пути она захотела зайти в станционный буфет и купить еще вина. Он был против, но она не стала слушать. Буфетчик – в теплой рубашке с галстуком бабочкой – оказался на месте.

Адам стоял в стороне и переминался с ноги на ногу. Чисто вымытые доски пола успокаивающе поскрипывали. Люша выбрала вино и закуску. Буфетчик спросил: «не возражает ли п-парашня, если путет-т на копеечку попольш-ше», а потом долго заворачивал каждую покупку в отдельный сверток.

– Я все узнала. Поезд будет только утром – через четыре часа, – сказала она Адаму.

– Я думаю, он позволит нам посидеть здесь?

– Если п-парышня захочет, я предлош-шу вам лучший ф-фариант, – вежливо осклабился буфетчик.

– Извольте! Предлагайте! – не дожидаясь Люшиной реакции, резко сказал Адам.

– Моя сестра тш-шивет неподалеку. Она совсем недорого даст вам комнату. Ош-шень чисто и спокойно. Вы смош-шете спать и уехать утром отдохнувши и позавтракаф отлиш-шным молош-шным продуктом, как прилиш-шные люди, а не как какие-то дикие полунош-шники…

Пожилая финка в переднике, с чисто промытыми морщинами на широком лице молча застелила кровати и также молча подала чай.

– Может быть, она не говорит по-русски? – предположила Люша.

– Но уж понимает-то во всяком случае, – усмехнулся Адам.

Финка ушла, глядя перед собой и ступая точно по половице большими ступнями. Люша глотала вино прямо из бутылки, как это делают замоскворецкие пьяницы. Кауфман пил темно-красный чай из стакана в подстаканнике и видел, как дрожат его руки. В чае, как луна в петербургском ночном зареве, плавал изящный кружочек лимона.

Лампа на полке едва освещала угол кровати. Тени качались, словно пели колыбельную. Тяжелая мебель и вся комната казалась сделанной из воска. Немного огня, страсти – и все поплывет, растает, потеряет форму.

Она обводила пальцем очерк его высоких скул. Он сжимал зубы до хруста и первый раз в жизни погружался в любовь, как в золотую воду.

После они согласно вышли на порог. Он закутал ее в лоскутное одеяло и взял на руки. Она была почти невесома. Спутанные кудри молодили ее узкое лицо, делали его детским или даже кукольным. Губы на белом лице казались черными. Его ступни приятно жгло холодом. Небо зеленело рассветом. Где-то вдали высоко на мачте горел бледный фонарь.

На кровати она свернулась в клубочек и отвернулась к стене. Пока устраивалась, едва слышно урчала, как небольшой зверек. Ему казалось, что она совсем не занимает места.

Его развитый годами упражнений разум умел многое. Не умел одного – вовремя отойти в сторону и промолчать.

– Любовь Николаевна… Люба… Я хотел спросить…

– Что же?

– Как теперь…

Она поерзала, устраиваясь поудобнее, и где-то подоткнула одеяло, потому что дуло в щель.

– Никак, Адам, успокойся. Давай лучше немного поспим…

– Нет, сначала нам надо решить. Я готов…

– Боже праведный, к чему ты готов?!

– Это… то, что между нами случилось… Теперь все будет иначе. Если ты скажешь, я могу…

Люша приподнялась на локте, попыталась разглядеть в мерцающих сумерках лицо Адама:

– Эй, а что, по-твоему, между нами случилось?

– Как что? Люба… что вы… что ты имеешь в виду?

– Сейчас я объясню. Только можно прежде спрошу?

– Конечно. Спрашивай.

– Ты что, всегда в таких случаях разговариваешь? У тебя собственная привычка такая? Или это потому что психиатр? Или, может, потому что такая родня?

Адам долго молчал, потом с болью в горле сглотнул тягучую горькую слюну. Он уже знал: Люша права – все ясно и можно больше ничего не говорить. Но… Бабушка называла это: черт за язык тянет.

– Что значит «всегда»? У меня просто не было таких случаев – я никогда не оказывался в одной постели с замужней женщиной.

– О-о-о… – простонала Люша и, картинно выставив острый локоть, обхватила голову тонкой голой рукой. Адам с трудом подавил в себе желание по-щенячьи уткнуться носом ей подмышку и не услышать того, что она сейчас скажет.

– Адам, все дело в том, что я тебе, или, наверное, лучше все-таки вам – благодарна. За многое. За Филиппа, за новый кусок мира, за то, что сегодня вы все правильно почувствовали, выдернули меня и не дали разнести там все к чертовой матери. У вас – холод снаружи и тепло внутри. У меня – наоборот. Мы сегодня подошли друг к другу как ключ к замку. И я получила чудесную возможность сказать вам «спасибо». Может, я верю, вам непривычно. Но вспомните что я такое, и откуда я…

– Люба, что вы несете?! Какая благодарность? Это не может быть…

– Может, поверьте! И успокойтесь, ради всего святого! Что это вы, право, так разволновались-то? Подумаешь, комиссия… Когда-то на баррикадах ваш друг Арабажин спас мне жизнь. Мне было 15 лет. И, верите ли, после, в благодарность за спасение я предложила ему то же самое…

– И что же? – кусая губы, спросил Адам.

– Он отказался, – пожала плечами Люша. – Что поделать – человек твердых принципов.

Адам откинулся на хрустящую сеном подушку и закрыл глаза. Всю жизнь его сравнивали с Аркадием Арабажиным, и всегда в его, Адама Кауфмана, пользу. Но впервые это сделала женщина. И он сразу проиграл. Безнадежно и непоправимо. Адам чувствовал себя так, словно по нему проехала телега, груженная кирпичом.

– Ну вот, вы поняли. И говорить перестали. Хорошо. Давайте теперь поспим чуток все же, – Люша мимолетно лизнула плечо Адама, отвернулась, подтянула колени к груди и уже через несколько мгновений задышала ровно и глубоко.

Днем на вокзале он посадил ее, по ее просьбе, на извозчика – ехать к Альберту Осоргину, у которого она остановилась.

На прощание – выходцу из Кишиневских предместий вдруг захотелось быть светским – взял маленькую руку и хотел поцеловать. Она вырвала кисть, поднялась на цыпочки, клюнула в щеку холодными губами и быстро прошептала в воротник:

– Забудьте, забудьте скорее! У вас на лице что-то такое серьезное – не надо этого совсем. Оставьте. Меня ведь и не было, в сущности. Я – морок, морок цыганский, кружение лесное… Спасибо вам за море. Я знаю теперь, мы все оттуда пришли, это так видно…

* * *

Адам встал, мимоходом взглянул в небольшое зеркало – на каменном скульптурном лице чернели провалы глазниц, из них тускло светилось – не то отчаяние, не то равнодушие ко всему. Резко выбрасывая руки и ноги, сделал несколько упражнений модной динамической гимнастики – безумцам в больнице помогало отменно, чем он хуже?

И вправду помогло: он вдруг сильно почувствовал свое тело – молодое, чистое, гибкое, и обрадовался этому ощущению.

Прочистил высохшее перо и на свежем листе написал красивым, почти каллиграфическим почерком с завитушками на буквах «д» «в» и «б»:

«Петербург, февраля 20 числа.

От Адама Кауфмана – в Москву, семье.

Приветствую сердечно всех родных и передаю особый привет бабушке Рахили.

Благодарю очень за заботу о моем обустройстве. Пожалуй, вы и правы – сам бы я еще неизвестно когда собрался, а брак – дело законное и нужное для мужчины, во избежание всяческих глупостей и безумств. Сватайте Соню Коган, как потребно. Денег на приезд ребе Шмуклера и прочее вышлю непременно ближайшей оказией.

Остаюсь всегда ваш Адам – сын, внук, дядя, племянник et cetera»

Закончив письмо, он вложил его в конверт, аккуратно надписал адрес, смочил у умывальника взлохмаченные волосы, причесал их и пошел к Серафиме Григорьевне – пить чай с крыжовенным вареньем.