Прочитайте онлайн Сломанный клинок | Глава 26

Читать книгу Сломанный клинок
2216+1592
  • Автор:
  • Перевёл: И. Слепухина
  • Язык: ru

Глава 26

В Моранвиле оплакивали сира Гийома. Каждый день служились в замковой капелле заупокойные мессы, и народу набивалось много — не пройти. Все решили, что хозяином он был добрым, а уж рыцарем — одним из первых в королевстве; если и было что плохое, то теперь это забылось, тревога за будущее окрашивала прошлое во все более светлые тона.

А тревожиться приходилось, потому что неведомо было, кто теперь будет в замке управителем. Хорошо, если останется Симон; а ну как пришлют кого со стороны? Все дело в том, объяснял Филипп, как судьи в парламенте решат насчет наследства. А решать сей казус будет юридически не просто, ибо он запутан чрезвычайно: феод мог перейти либо по прямой нисходящей линии — к дочери сьёра де Моранвиль, либо по косвенной — к кому-либо из братьев. А мог и к сыну Тибо, Тестару, ибо отцовский феод унаследовал не он, а его старший брат. Конечно, не так уж много прав у этого Тестара, зато проворства хватит на троих, его легисты могут апеллировать к салическому закону, по которому женщина власть не наследует. Вопрос — какую власть? Закон говорит о королевской, но истолковать его могут и в таком смысле, что получится — о любой. Большая ли, как у короля, или малая, как у барона, власть остается властью. Еще же более, добавлял Филипп, осложняется дело тем обстоятельством, что молодая госпожа вышла замуж за чужеземца и, что всего хуже, не дворянина; тут уж легисты Тестара своего не упустят, вцепятся, что гончие в оленя…

Сам Филипп ожидал худшего. Он совсем пал духом в эти дни, слишком уж привык хорониться за спиной сира Гийома, и то и дело приходил к Симону за поддержкой и утешением. А у того хватало своих забот, иной раз он с трудом удерживался, чтобы не выкинуть рыжего мозгляка в окно, как однажды покойный Тибо выкинул отца Мореля.

Симон не столько горевал по мессиру, сколько тревожился состоянием молодой госпожи. С мессиром все было в порядке: от смерти никуда не денешься, а смерть от оружия — вообще лучшее, на что мужчина может рассчитывать. Не гнить же в постели от болячек! Да и пожить сир Гийом успел вдоволь. Когда убивают совсем молодых — это жаль, а так что ж… Но вот с госпожой было неладно, и это Симона тревожило, даже пугало.

Он хмурился, вспоминая день, когда оруженосец Анри принес черную весть. Аэлис так билась и кричала, кощунственно требуя от Бога какой-то для себя кары, что ее пришлось спеленать, как малого ребенка, — иначе разбила бы себе все лицо. Такой скорби он еще не видал, а уж ему-то довелось повидать всякого. Госпожа горевала больше, чем может горевать мать, потеряв последнего сына, или оставшаяся без кормильца вдова с дюжиной детей. Да и те, коли они добрые христиане, так не убиваются. А этой чего? Плоть мессира ее отца окончила свой земной путь вполне достойно, а о душе, насколько понимал Симон, беспокоиться нечего. Покойный не был таким уж закоренелым грешником, без нужды никого не обижал, храмов не грабил, монастырей не жег, посты, когда мог, соблюдал…

Может, Аэлис знала про отца такое, чего не знал Симон? Да нет, тут дело не в отцовских грехах, она себя за что-то винит. Но с этим пусть уж разбирается отец Морель.

Без старого попа Симон вообще не знал бы, что и делать. Отец Эсташ в замок так и не вернулся; тело мессира предали земле в Клермонском аббатстве, и там же остался негодный капеллан — под тем предлогом, чтобы служить заупокойные мессы, на самом же деле попросту испугался снова пускаться в путь по мятежным местам. Хорош пастырь — разрази его гром! — даже не подумал о своей духовной дочери. Насколько капеллан и рыжий легист показали всю свою душевную хлипкость, настолько отец Морель — неожиданно для тех даже, кто знал его много лет, — оказался тверд как скала. Он выходил молодую госпожу: поил травами, подолгу с ней тихо о чем-то говорил, даже спал в каморке неподалеку, строго наказав Жаклине звать немедля, если ночью проснется и опять станет плакать.

Мало-помалу Аэлис успокоилась, стала даже отдавать распоряжения по хозяйству. Но была она теперь совсем другая — суровая, словно замкнувшаяся от всех, ни для кого не находящая доброго слова или хотя бы теплого взгляда. Ходила все время в старом темном платье, почти рубище, босая и простоволосая, и большую часть суток проводила в часовне. Лишь однажды вышла она из своей отрешенности, когда навстречу ей в недобрый час попался Урбан. Придя вдруг в неистовое бешенство, Аэлис осыпала беднягу самыми страшными проклятиями и стала кричать, что, если он, исчадие Сатаны, тотчас не уберется из замка, она велит утопить его во рву, как паршивую собаку.

Симона, как на грех, поблизости не оказалось, а прибежавшие на крик стражники, недолго думая, схватили Урбана и пинками вытолкали за ворота, не дав даже забрать узелок с пожитками. Бедняга, ничего не понимая, но окончательно удостоверившись, что в госпожу вселился бес (хорошо еще, если один, а то ведь они обычно промышляют шайкой, точно рутьеры), решил, что без попа тут не обойтись, и отправился в деревню.

Отец Морель хмуро выслушал его рассказ, а рассуждения о числе и свойствах вселившихся бесов прервал, огрев Урбана посохом по лбу.

— Не твое дело судить о столь тонких материях, — сказал он. — Ты знаешь, что делают в преисподней с болтунами?

— Да я ведь к чему — думал, может, изгонять пора, — виноватым тоном ответил Урбан. — Я в Париже видел, как из одной изгоняли. Ох ее же и корчило! Ровно тринадцать их выскочило.

— Дурак, ты считал?

— Не, мне плохо было видать. Люди считали — говорят, тринадцать.

— Дурак, — повторил отец Морель. — У госпожи Аэлис никогда не было падучей, она здоровая женщина. Жить будешь у меня.

— Да я в Париж думал, раз такое дело получилось…

— В Париж ты сейчас не пойдешь, господин Робер должен знать, где тебя найти. Он тебя здесь оставил, здесь и сиди. А сейчас ступай в лес, наруби хворосту, может, дурь за работой и выйдет.

Урбан послушно достал с полки топор. Из деревни они вышли вместе, на развилке расстались, и отец Морель направился к замку.

Аэлис он нашел в капелле — она лежала на полу, раскинув руки крестом и прижавшись щекой к истертой ногами каменной плите. Отец Морель обошел ее вокруг и тронул посохом.

— Встань! — сказал он сурово. — Встань и выйди отсюда, таким, как ты, здесь не место. Не смей оскорблять Спасителя лживой молитвой!

Таким тоном он еще никогда с ней не говорил. Аэлис вскочила и осталась стоять на коленях, глядя на него так, словно не верила своим ушам.

— Лживой? — переспросила она тихо. — Это у меня — лживая молитва?

— Да, у тебя! Сердце твое окаменело в ожесточении и гордыне, а с таким сердцем не приближаются к алтарю. Что тебе сделал этот добрый человек, которого ты выгнала, как пса?

— Вам ли спрашивать! Или вы забыли, кем он здесь оставлен?! А я не должна — не хочу никакой памяти о нем!!

— Тогда и раскаяние твое было таким же лживым. О ком ты не хочешь памяти — о человеке, которого сама склонила к блуду? Или ты забыла, что рассказывала на исповеди — как уговорила отца уехать, как послала кольцо…

— Не надо!! — закричала Аэлис, прижав ладони к ушам.

— …чтобы вызвать сюда Робера и впасть с ним в грех? Его это не оправдывает — заповедь Господа нашего он нарушил в здравом уме и по своей воле. Но твоя вина больше, ибо ты сама — вспомни! — сама все это задумала, позволив бесу похоти угнездиться в твоем сердце и овладеть твоими помыслами…

— Простите меня! — Она поползла к нему на коленях, схватила обтрепанный край сутаны, прижалась лицом к пыльной, грубой ткани. — Простите, отец мой!

— Не у меня проси прощения. Не у меня!

До Тестара де Пикиньи, находившегося с самой зимы в войсках Наварры, известие о гибели отца и дяди дошло в начале июня. Нельзя сказать, что он был сражен горем, но ярость его и жажда мести были неподдельны: проклятое мужичье осмеливается поднимать руку на дворян! Он поклялся отомстить страшной местью всем, хотя бы косвенно виновным в их смерти.

Вести, особенно дурные, расходятся быстро. И случилось так, что вскоре дошел до Тестара рассказ о том, какой радушный прием был оказан нечестивым жакам в замке Моранвиль; словно в насмешку, явились они туда в первый день июня, то есть именно тогда, когда и совершилось злодейское нападение на дороге в Клермон. Лицо Тестара, когда он узнал об этом, стало страшным. Великое бесчестье нанесено всему роду де Пикиньи, и кем же? Самой дочерью покойного! «Сука подлая! — орал, беснуясь, Тестар. — Распутная тварь!»

Зная расстояние от Клермона до Моранвиля, он хорошо понимал, что не только Аэлис не могла еще в тот день знать о смерти отца, но и подступившая к замку шайка жаков явно не была причастна к его убийству, но какое это имело значение?

Кузину свою он возненавидел еще с того памятного февральского вечера, когда она осмеяла его и выгнала из замка. Вообще-то, Тестар, толстокожестью весь пошедший в отца, коего недаром звали Вепрем, мог и не обратить внимания на подобный афронт, но тот случай его задел и оскорбил по-настоящему. С тех пор и затаил он желание рано или поздно поквитаться с гордячкой. Еще больше он сатанел, когда думал о ее браке с паскудным красавчиком-ломбардцем; эта дрянь, ясное дело, польстилась на золото. Его, родича, наследника знатного пикардийского рода, отвергла — а предложить себя подлому торгашу не постеснялась!

И теперь первой его мыслью было, что уж на этот-то раз он с ней сочтется; а вторая мысль была о наследстве. Она пришла не сама, ее высказал брадобрей Бодри — самое доверенное лицо из Тестаровой челяди и мерзавец, каких мало; подлости его дивился порой сам Тестар. Он-то и подсказал — когда господин метался по шатру, пиная скамьи и громко понося шлюху-кузину, — что дама Аэлис осталась теперь вроде бы законной, насколько он, Бодри, может судить, наследницей Моранвиля; а жаль, потому что если бы не она, то феод достался бы мессиру — как родному племяннику усопшего, еще не имеющему своего феода…

Услышав это, мессир племянник перестал орать и метаться. Бодри проворно подставил уцелевшую от разгрома скамью, поднял и заботливо протер полою погнутый оловянный кубок. Тестар сел, потребовал вина. Когда вино принесли, он стал жадно пить прямо из кувшина, потом грохнул кувшином об стол и перевел дух.

— Ну, выкладывай, что еще придумал, — велел он, утирая рукавом небритый подбородок.

— Я только хотел обратить внимание вашей милости, — угодливо сказал Бодри, — что ежели, к примеру, стало бы известно, что действия дамы Аэлис споспешествовали распространению смуты, то ей, будучи обвиненной в пособничестве и злой измене, куда труднее было бы отстоять свое право наследования…

— Да как же они не спо… не спосше… — тьфу, черт, не выговоришь! — ежели эта паскуда раскрыла перед злодеями ворота, кормила их и ублажала и, наверное, выдала им все оружие, что было в замке!

— Если и не выдала, то этого никто не знает, — подсказал Бодри. — Пусть станет известно, что выдала. И пусть это станет известно всем. Чем больше об этом будут говорить, тем легче мы сможем…

— «Мы»! — усмехнулся Тестар, снова потянувшись к кувшину. Бодри подскочил, налил в кубок, подал. — Кто это «мы»? Говори, тварь, да не заговаривайся, если не хочешь отведать плетей… Впрочем, ты прав. Если дело выгорит, хочешь быть управителем Моранвиля?

— С вашего позволения, нет. Я хотел бы всегда неотлучно находиться при вашей милости.

— Верно, — кивнул Тестар, — нам друг без друга не обойтись. Придется оставить в Моранвиле Симона.

— Это было бы большой ошибкой, мессир…

После разговора с брадобреем Тестар велел созвать на ужин побольше народу и не жалеть ни вина, ни припасов. Вечером в его шатер набилось более двадцати человек — самого Карла д’Эврё в лагере не было, но пришли некоторые дворяне из его свиты, все выражали сочувствие вдвойне осиротевшему молодому рыцарю и клялись перебить подлое мужичье без остатка. Сирота принимал соболезнования с сокрушенным видом. Когда выпито было много и кое-кто из гостей уже — за неимением под рукой парочки-другой вилланов — порывался рубить подпорки шатра, Тестар признался еще в одной постигшей его беде: кузина, дочь покойного дяди Гийома, с коей они дружили с детства, забыла свою дворянскую честь и спуталась с мужичьем — принимала их у себя в замке и снабдила едой и оружием.

Гости встретили известие так, что Тестар понял — кое-кто об этом уже слышал. Верно, Бодри поработал через слуг. Все были скорее смущены: действительно, дело некрасивое, но семейное, а кто станет высказываться по поводу чужих семейных дел? Аэлис знали многие, помнили недавнюю ее свадьбу. Кто-то из рыцарей высказал мнение, что тут не обошлось без порчи и виновник, скорее всего, не кто иной, как проклятый ломбардец; все, видевшие его тогда, сошлись во мнении, что вмешательство злых сил налицо: не может честный христианин иметь сразу столько видимых достоинств: красив, богат, учтив, да к тому же еще и обучен письму, чтению и счету, да и многому другому, чего и знать не положено…

— Я вот теперь просто не знаю, что и делать, друзья мои, — сказал Тестар, делая знак снова наполнить кубки. — Кузину мне жаль, но если она и впрямь…

— Если дама забывает честь, ее следует заточить в монастырь, — сказал кто-то. — Что с ней еще сделаешь? Не на поединок же вызывать.

— А ломбардца изловить и сжечь! Друг Тестар, если ты этого не сделаешь, то не будет тебе прощения ни на том свете, ни на этом!

Предложение было шумно одобрено, и многие тут же объявили, что ехать ловить ломбардца надо немедля и всем, прихватив с собой побольше собак; известно ведь, что колдун может в одночасье перекинуться хоть лисой, хоть зайцем. Тестар поблагодарил гостей и сказал, что расправиться с нечестивцем они успеют, а пока ему надо будет съездить в Моранвиль — попробовать потолковать с кузиной по-родственному и точно узнать, что же она там натворила.

Попойка длилась почти до утра, и Тестар проснулся, когда солнце стояло уже высоко. Люди, которых он отобрал накануне, дюжина отъявленных головорезов, ждали поодаль от шатра — кто метал кости, кто точил оружие, кто храпел, растянувшись на пыльной вытоптанной траве. Тестар вылил на себя ушат колодезной воды и, взбодрившись, велел седлать. До Моранвиля отсюда было около двух дневных переходов.

Аэлис все чаще — с раскаянием, сожалением и все более растущим беспокойством — думала о муже, от которого так и не было вестей. Впрочем, какие теперь вести! Если он, обманутый ее письмом, поехал в Париж, то там, наверное, и застрял. Слухи, доходившие до обитателей Моранвиля, становились изо дня в день тревожнее: в округе было вроде спокойно, но между Марной и Уазой мятеж, говорили, уже полыхает вовсю, Париж обложен то ли войсками дофина, то ли Жаками — и только ночами по Сене в город тайно пробираются иногда лодки торговцев съестным: там-де голод, едят уже кошек и собак. Вспоминая отдельные фразы своего лживого письма, Аэлис хваталась за голову и стонала, как от зубной боли.

После того как отец Морель отругал ее из-за Урбана, в ней произошла какая-то перемена — словно лопнула наконец жесткая корка озлобленного отчаяния, давившая ей на сердце все эти дни, и немного легче стало дышать. Немного, но все-таки. Она только теперь вспомнила про Франсуа (до этого вообще о нем не думала) — вспомнила его любовь, которую когда-то делила с такой радостью, его бескорыстную преданность уже после того, как ничего между ними не осталось, когда она не упускала случая, чтобы показать ему свое равнодушие, свою неприязнь, даже свое необъяснимое и жестокое отвращение ко всему ломбардскому…

И он ведь ни словом не упрекнул ее, только становился все молчаливее и печальнее и все вечера проводил со своим неразлучным Джулио («Джулио! — издевательски передразнивая, крикнула она однажды. — Неужели тебе трудно хотя бы при мне называть своего дружка по-христиански, Жюлем!»). Он даже не побил ее ни разу, как должен был бы сделать любой муж; а она и это ставила ему в вину.

Велика, неискупима была ее вина перед отцом, перед мужем. Но если отцу она не могла причинить никакого зла более того, что уже причинила, то Франсуа еще страдает из-за нее, и неизвестно, что с ним вообще. Может быть, она и его погубила своим обманом. Отец Морель прав, при чем тут Робер, он лишь взял предложенное; какой мужчина отказался бы? А ей нет на этом свете ни прощения, ни искупления, вот разве что вернулся бы Франсуа, — может быть, она со временем смогла бы, сумела стать ему хорошей женой, постараться этим хоть частично искупить свою ложь, свою жестокость, свое клятвопреступление…

В этот день впервые за многие месяцы ей захотелось вдруг заглянуть в ларец со свадебными подарками. Перенеся его в оконную нишу, где было больше света (солнце уже садилось, но ей не хотелось звать Жаклин, чтобы зажечь свечи), она повернула ключ в звонко щелкнувшем замке и откинула островерхую крышку, выложенную по черному дереву слоновой костью. Странно было видеть все эти блестящие побрякушки, которым когда-то так радовалась; взяв браслет, Аэлис приложила его к руке — рука была грязная, исцарапанная, с обломанными ногтями, украшение выглядело на ней нелепо. Аэлис бросила звякнувший браслет обратно, достала из ларца переплетенную в бархат с золотыми флорентийскими лилиями книжечку сонетов мессира Петрарки, раскрыла на заложенной лентой страничке и стала медленно читать вполголоса: «Благословенны день и час, и дол…» — те самые стихи, что Франсуа читал однажды ночью в саду, бесконечно давно, когда все было совсем другим, читал не ей, а какой-то другой Аэлис, которая звалась так же и выглядела похожей на нее, но была совсем другим человеком и потом куда-то пропала — почему, из-за чего… Господи, ей ли спрашивать… «Робер! Прекрасная моя любовь! Она всегда жила во мне и останется навеки, до последнего моего часа. Только теперь я сумею запереть ее в сердце, сокрыть глубоко, чтобы никто больше не страдал по моей вине — ни Франсуа, ни Робер…»

Заставка, расписанная золотом, лазурью и киноварью, расплывалась у нее в глазах, она опустила книжечку на колени и сидела, глядя в пламенеющее закатным солнцем окно, время от времени утирая ладонью бегущие по щекам слезы. Отец Морель прав и тут. Нет и не может быть никакого земного счастья, это обман, иногда более продолжительный, а чаще всего такой краткий, что и оглянуться не успеешь. Бог свидетель, у нее оно было, было с Робером и с Франсуа, совсем по-разному, но какое это имеет значение. И что же, надолго его хватило? И почему-то всегда следует кара — мгновенно, неотвратимо, впрочем, нет, не за счастье, а за грех, за предательство, которым она это счастье отравила…

Ей хотелось помолиться, но она не знала, может, ее молитвы действительно не доходят, потому что пусты, лживы, как и она сама. Она ведь всю жизнь только и знала, что лгала: сначала солгала Роберу — обещала любовь и верность, а сама вышла замуж за Франсуа, потом солгала и ему, и уже нельзя было остановиться, обман и предательство громоздились вокруг нее выше и выше, она вся измарана во лжи, от этого ей теперь не отмыться во веки веков. Погруженная в свои безотрадные мысли, Аэлис вздрогнула от неожиданности и испуга, когда из раскрытого окна донесся резкий протяжный клич рога — кто-то трубил у ворот.

По пути, пока добирались до Моранвиля, Тестар окончательно все обдумал. Просто приехать поскандалить с кузиной, даже задать ей трепку — это ничего не решает. Брадобрей верно сказал, все дело в Симоне. Эту дуру можно, конечно, увезти и засадить в монастырь, но как ее там удержишь? Не девчонка же малолетняя, к тому же у нее есть муж, человек влиятельный и с такими связями при дворе, что ему, Тестару, не снились. Отчасти благодаря богатству, этому проклятому ломбардскому золоту, а отчасти благодаря старым связям тестя. Каждый, знавший покойного Гийома, не откажет в помощи его дочери; так что, если дело дойдет до тяжбы, у него, Тестара, шансы не так уж велики. Симон — рыцарь, доверенное лицо покойного, его свидетельство может оказаться решающим. А он скажет простую вещь: жаков пустили в замок, чтобы избежать кровопролития, у них злых намерений не было (что, кстати, и подтвердилось тем, что замок не сожгли). А что никто не мог еще знать об убийстве братьев, случившемся в тот же день за десяток лье от Моранвиля, тоже всякий сообразит.

Значит, надо действовать иначе. Так, чтобы вообще некому было ни о чем свидетельствовать, кроме самой дуры, если у нее еще останется охота с ним тягаться. Может, и не останется. Может, она сама предпочтет удрать в какой-нибудь монастырь подальше. Или прыгнет с донжона вниз головой, вроде своей полоумной прабабки. А поп, разрази его чума! Там же еще этот треклятый поп-бунтовщик!

Когда к концу второго дня пути над лесом поднялись знакомые очертания моранвильских башен, Тестар окликнул ехавшего следом Фрелона, своего начальника стражи и подручного во многих предприятиях. Тот пришпорил коня, поравнялся с господином.

— Будем делать, как договорились, — сказал Тестар. — Когда Симон подойдет ко мне, станешь у него за спиной и следи, что я буду делать. Я тогда сниму шляпу и утру лоб — вот так. Неизвестно, сколько там солдат, да и торгаш мог явиться за это время со своим ломбардским сбродом… Словом, сначала поглядим. А если все как надо, ты возьмешь на себя Симона, а арбалетчики пусть сразу бьют по часовым на стене.

Подъезжая к замку, он велел развернуть прапор цветов герба Пикиньи. Всадники двигались неспешным шагом, беспечно растянувшись по дороге, как ездят в мирное время; только когда трубач въехал на мост, задние стали быстро подтягиваться. Мост был опущен, кулисная решетка поднята, в замке, судя по всему, не ждали опасности. Ворота, впрочем, были заперты.

Когда трубач протрубил, между зубцами надвратного барбакана показалась голова в саладе.

— Чьи люди? — крикнул стражник, всматриваясь.

— Протри глаза, животное! — заорал Фрелон. — Ты что, герба не узнаешь? Скажи господину де Берну, что мессир Тестар прибыл засвидетельствовать почтение высокородной даме Аэлис!

Голова исчезла, через минуту на площадку вышел Симон.

— Добро пожаловать, мессир, — сказал он приветливо. — Ворота сейчас откроют, госпожа рада будет вас видеть…

Огромные створки стали медленно раскрываться внутрь, тяжело скрипя петлями. Тестар въехал первым, за ним Фрелон; сводчатый туннель наполнился гулким торопливым цоканьем подков о камень. Симон, выйдя из низкой двери караульного помещения, встретил гостей во внутреннем дворе.

— Здорово, друг де Берн, — сказал Тестар, остановив коня. — Как вы тут?

— Мессир, мы все осиротели в один день, — ответил Симон и, подходя, учтиво снял с головы саладу. — Примите мои соболезнования.

— Да, такое несчастье, — кивнул Тестар, — видно, чем-то мы прогневили Господа…

Фрелон тронул своего коня шпорами и послал его чуть вперед. Симон стоял теперь между ним и Тестаром — у самого его стремени.

— Муж моей кузины еще не приехал? — спросил тот.

— Нет, мессир, о нем ничего не известно.

— Сколько же стражников у тебя в замке?

— Двадцати человек не наберется, мессир, но люди надежные. Угодно вам спешиться?

— Сейчас-сейчас, дай дух перевести… — Он оглянулся, окинув взглядом зубцы замыкающей двор внутренней стены. — Жарко сегодня, — добавил он и, сняв шелковую шляпу, утер лоб рукавом.

Фрелон за спиной Симона взмахнул кистенем, который тем временем успел незаметно отцепить от седла, и де Берн рухнул, не издав ни звука. «Бей!!» — закричат Тестар во всю глотку и, выхватив меч и перегнувшись в седле, сверху вниз проткнул одного из двух стражников, вышедших вместе с Симоном; второго уложил тем же кистенем Фрелон. Послышались частые негромкие хлопки арбалетов и короткое вжиканье улетающих болтов; солдаты Тестара, спешившись, уже разделились, как было условлено, — часть вломилась в караульное помещение, часть бежала через двор к главному входу и к службам, где уже заметались с воплями слуги и женщины, вышедшие поглазеть на гостей и только сейчас сообразившие, что происходит.

Тестар рванул поводья, поднял коня на дыбы и, заставив крутануться на задних ногах, проскакал через двор и спрыгнул на ступени парадного крыльца. Навстречу ему солдаты волокли отчаянно кричащую и отбивающуюся Жаклин, он остановил их и схватил девушку за волосы.

— Где госпожа? — крикнул он, запрокидывая ее голову. — Ну?!

— Спасите, мессир, помилосердствуйте — велите им отпустить!

— Говори, тварь, где госпожа, иначе велю посадить тебя на кол!

— Она наверху, там, в своих покоях. Мессир, ради всего святого!

Он, не слушая, швырнул ее под ноги солдатам и бросился вверх по лестнице.

Аэлис еще ничего не знала. Окна ее комнаты выходили на другую, западную сторону, и она не могла видеть, что происходит в парадном дворе. Вскоре после того, как прозвучал рог, ей послышались отдаленные крики, и она послала Жаклин узнать, что там внизу делается. Крики продолжались и становились громче, теперь уже кричали где-то внутри. Потом по стене пробежали двое, но из-за низкого солнца она не могла разглядеть, кто бежал. Ей стало страшно — в замке явно что-то случилось, — а Жаклин все не возвращалась; она уже готова была сама бежать вниз, но тут дверь распахнулась от удара ноги и она увидела Тестара, запыхавшегося, как после схватки.

— Кузен! — воскликнула она изумленно. — Это вы! А я уже подумала, что на замок напали; что за крики? Что там происходит?

Тестар, тяжело ступая, подошел к ней со странной, перекошенной усмешкой.

— Привет, кузиночка, — сказал он, даже не поклонившись. — Вы прелестны, как всегда, но что это за вид — не причесаны, в рубище каком-то и даже… — он приподнял подол ее платья, — босиком? Не узнаю высокородную Аэлис Донати де Пикиньи. Это что же, вы и в этом решили сравняться с подлыми Жаками — не только вести себя, но и выглядеть как мужичка? Шлюха!! — заорал он вдруг и — Аэлис не успела отшатнуться — залепил ей такую пощечину, что она едва удержалась на ногах. — Ты еще спрашиваешь, что происходит?! Я приехал, чтобы искоренить в Моранвиле измену, вот что происходит! И сожалею, что не могу отправить в преисподнюю тебя, как только что отправил Симона! Не знаю, кто тут из вас первый снюхался с мужичьем, но думаю, что старику этого в голову бы не пришло, это тебя всегда тянуло на простолюдинов да торгашей, как муху на падаль…

— Ты — убил Симона?!

— А ты что думала! Сможешь потом пойти полюбоваться, он валяется там внизу.

— Ах ты, гадина! — негромко произнесла Аэлис. — Я всегда считала тебя просто хамом и дураком, а ты еще и подлец. Убийца, подлый трусливый убийца! Да родная мать со стыдом отвернется от тебя! Иуда!!

— Молчи, потаскуха!

— Пусть тебя в первом же бою поразит злая немочь, пусть твой клинок разлетится на куски, мерзавец, опозоривший рыцарское сословие! Да любой виллан благороднее тебя, чтоб ты горел в аду до скончания веков!!

— Ты замолчишь, дрянь? Или я тебя сейчас выволоку туда же, где валяется Симон, и отдам моим конюхам!

— О, еще бы! Тебя с твоим благородством и на это хватит!

— Не тебе рассуждать о благородстве, мужичья потаскуха! Подлые твари убили твоего отца, а ты принимаешь эту сволочь у себя в замке, даешь им хлеб и вино!

— Бог свидетель — я в тот день ничего не знала…

— А если бы знала? Распутная тварь, ты бы и тогда перед ними стелилась! Я ж говорю — тебе мужик что падаль навозной мухе! Признайся, небось уже и переспать успела с каким-нибудь простолюдином!

Собственно, Тестар уже считал свое дело сделанным: замок в его руках, люди Симона перебиты, с кузиночкой поквитался. Он не испытывал к ней прежней злости, тем более и она была по-своему права, обвинив его в подлости; с Симоном, конечно, расправились не по-рыцарски, что уж тут говорить. Что касается возможной тяжбы, то сейчас, увидев Аэлис в таком состоянии, он понял, что едва ли она окажется ему опасной соперницей. Скорее всего, отступится и она, и ее чертов муженек (если еще не подох где-нибудь); ну какой, в самом деле, феодальный барон из торгаша, да еще чужеземца! Поэтому последнюю свою фразу он сказал уже просто так, чтобы довершить расправу, и сам не ожидал, какое действие произведут его слова. Аэлис не вздрогнула, не вскрикнула, но в глазах ее промелькнуло такое смятение, такой внезапный испуг, что Тестар, хотя и был тугодумом, с изумлением убедился в попадании пущенной наугад стрелы. Это уже было слишком, этому даже он сам предпочел бы не поверить.

— Ты что?.. — спросил он охрипшим вдруг голосом. — Почему молчишь?

Она упрямо молчала, и глаза ее, которые только что смотрели на него с таким испепеляющим презрением, ускользали теперь куда-то в сторону. Кровь снова бросилась Тестару в голову; неужели и в самом деле она, его кузина, урожденная Пикиньи, с каким-нибудь мужиком…

— Почему прячешь глаза? — спросил он почти испуганно. — Скажи, что это не так!

Быстро оглядевшись, он увидел на стене распятие, сорвал его и, подойдя к Аэлис вплотную, грубо схватил ее за плечо, поворачивая к себе лицом.

— Клянись на этом! — крикнул он, сунув распятие к ее губам. — Клянись, что не наставила своему мужу рога с каким-нибудь холопом!

— Вот пусть муж и спросит! — вырвалось у Аэлис. — Почему я должна давать эту клятву тебе?

Тестар отшвырнул распятие.

— Ах вот оно что! — прошипел он. — Значит, и в самом деле. Ах же ты распутная дрянь, ах подлая! Да тебя… тебя голую надо бы протащить по улицам, стегая плетьми! Чем они тебе заплатили, мужицкая шлюха?!

Взявшись за ворот ее платья, он рванул его книзу, разодрав до пояса; Аэлис, с трясущимися губами на побелевшем лице, стала отступать, правой рукой пытаясь собрать на груди края разорванной ткани, чтобы скрыть наготу, а левой нашаривая опору у себя за спиной, пока не ухватилась за резной столбик надкроватного балдахина.

— Видит бог, — тем же шипящим от ярости голосом продолжал Тестар, — я бы уехал, не тронув тебя пальцем… Но коль скоро ты сама, по своей воле, превратила этот дом в непотребный вертеп… — Он задохнулся и стал дергать завязки своего кожаного камзола, словно ему не хватало воздуха. — Тогда почему и мне не повести себя как в вертепе?! Конюхам я тебя не отдам — им хватит и твоих девок, но уж от меня, высокородная дама Аэлис, ты на этот раз легко не отделаешься!