Прочитайте онлайн Сибирская любовь | Глава 43В которой Иван Парфенович вспоминает прошлое, а на прииске «Мария» происходит русский бунт, – «бессмысленный и беспощадный», как уже известно читателю из других источников

Читать книгу Сибирская любовь
4218+5016
  • Автор:
  • Язык: ru

Глава 43

В которой Иван Парфенович вспоминает прошлое, а на прииске «Мария» происходит русский бунт, – «бессмысленный и беспощадный», как уже известно читателю из других источников

Чтоб лишний раз не тревожить, Ивана Парфеновича уложили прямо в кабинете. Вызванный по тревоге Пичугин немедленно пустил больному кровь, а после конца процедуры поставил еще пиявки за уши и на грудь.

Дворня замерла в напряженной, почти сладострастной тревоге. Говорили шепотом и каждая вторая фраза начиналась: «Вот помрет хозяин…» Ивана Парфеновича все уважали и боялись, и жизни своей без него не представляли, но… Всегда интересно, когда рядом происходит что-то такое захватывающее и почти смертельное, но тебе лично никакой опасности покуда не наблюдается. Пожар, например, у соседей или тяжелая болезнь…

Машенька, неловко подогнув хромую ногу, сидела на полу у постели отца, держала в своих руках его мосластую, безжизненную сейчас кисть. Марфа заваривала наперстянку. Белый как простынь Петя привидением бродил по дому. Серж и Софи молча стояли в разных концах гостиной, подпирая стены.

Иван Парфенович находился в сознании, хотя говорил невнятно, с трудом ворочая словно распухшим языком. После кровопускания ему явно полегчало.

– Софью… сьда… – потребовал он у дочери.

Софи была немедленно извлечена из гостиной и доставлена в кабинет. Серж поплелся было следом, но Петя его остановил – вежливо и решительно:

– Батюшка Софи видеть хочет, а более – никого. Позовет вас, так мы тут же, с нашим удовольствием…

– Маша, уди… – сказал Иван Парфенович. Машенька покорно поднялась, вышла, сильно припадая на больную ногу, двинулась к лестнице. Прячущаяся в коридорчике Аниска схватила ее за рукав, зашипела в самое ухо:

– Да вы что, Марья Ивановна! Куда пошли-то?! Слушать туточки надо! Мало ли что она ему сейчас наболтает, да потом так на так и выдаст! Сюда давайте! – Аниска почти насильно подтолкнула Машеньку обратно к двери.

– Дубравин… твой… – с трудом подняв руку, сказал Иван Парфенович.

– А! Так вы знаете, что он – Дубравин? – оживилась Софи. – Сговор? Давно?

– Сегодня… – выдавил из себя больной, лицо его задергалось, он мелко затрясся всем большим телом.

– Так вот что вас подкосило… Ладно, ладно, успокойтесь теперь! – с сочувствием сказала Софи, сноровисто поправила подушки, прижала плечи больного маленькими, сильными руками, после губкой отерла лицо Ивана Парфеновича, плотно запеленала одеяло. – Вот, глотните. Гадость какая-то горькая, ну, так и должно. Лекарство сладким быть не может, чтоб болеть не хотелось. Давайте, глотайте быстро, горечь душевную перебить… Вот так!

– Машенька… Дубравин… Ты с ним…

– О чем вы? Думаете, я у Мари это сокровище забрать теперь хочу? Да не тревожьтесь! Коли вам надобно, пусть остается… Только, может, лучше все же исправника позвать? Ведь что ж он с Опалинским-то сделал? А камердинер его в лесах чуть ли не разбойниками заправляет вместе с вашим былинным Воропаевым… И в Петербурге, где мы с ним знались, я вижу теперь, тоже не все чисто было. Моя горничная – умница от природы – во всем было разобралась, да не успела, личного свойства дела ее подкосили. Мари-то в помутнении сейчас, вы нездоровы, но все ж понимать должны: душегуб ей вовсе некстати…

– Не! Не душегуб он. Мелок для такого. Опалинского… разбойники… Он так… бумаги забрал… акции поддельные… парнишка-мошенник… Плохого окончательно в нем нету… Но не для тебя…

– Благодарю покорно! – Софи шутовски раскланялась.

– Не успеваю еще… Машенька… его полюбила… мне смерть…

– Да на здоровье! – раздраженно сказала Софи. – Совет да любовь! Да только что ж вы все так торопитесь? Семейное у вас, что ли? Мари – то в монастырь, то – наоборот. Петя, болтают, плюшевого Илюшу до крайности довел. Вы вот прихворнули слегка и сразу в могилу глядитесь… Что у вас за манера такая? Отчего нельзя сперва в себя всем прийти, все толком разложить, рассудить, а потом уж и решаться…

– Милая… Где ж ты раньше… Поздно теперь… Ты – что ж решишься?

– Да мне-то что? – Софи пожала плечами, явно желая потрафить больному, но не в силах сдержать неудовольствия. – Как вы скажете, так и сделаю. Вам же в конце концов хлебать-то, не мне!

– Хорошо. Я скажу. Ты поближе сюда иди. Трудно мне… И легко… – Гордеев горько усмехнулся.

Впервые в жизни Иван Парфенович встретил женщину, с которой ему было легко говорить, которая понимала и чувствовала все так же, как он. Но судьба дважды посмеялась над ним. Женщина эта была еще ребенком, да и повстречались они накануне его неминуемой смерти (ее дыхание он чувствовал теперь безошибочно и уже не боялся).

Софи капризно вскинула брови и наморщила нос, присела туда, где доски пола еще хранили Машино тепло. Внутри она понимала то же, что и Гордеев, но не смела показать, чтоб не множить его боли.

Вот еще один человек, который мог бы разгадать и принять ее, с которым не надо притворяться. Мог бы и хотел бы (она знала это!) помочь ей взрослеть. Вот тот, кому ее расцветающий ум и полученная от природы душевная сила неминуемо пригодились бы в деле… Но ничему этому уже не случиться, потому что и он уходит… И это тоже нужно перетерпеть, как и все предыдущее. Софи уже догадывалась, да что там! – знала, о чем он ее попросит. И знала, что не откажет ему. Наступит на горло собственным чувствам, унижению и обиде, от которых темнеет в глазах и хочется визжать и колотить все и всех кулаками или палкой… Но ничего этого не будет. Потому что нельзя, стыдно показывать свои чувства тому, кто умирает, кому и без того плохо… Вон у него сколько своих дел осталось: дочь пристроить, дело куда-то направить, сын… И весь народ-то какой: Мари, да Петя, да Серж… Шик, блеск, красота…

Софи еще раз отерла больному лицо, смочила губы. Сменила капризную мину на маску внимательной, слегка отстраненной сосредоточенности:

– Я вас слушаю, Иван Парфенович. Говорите сейчас, а после вам поспать надо…

Последующие слова Гордеева Машенька, как ни вслушивалась, разобрать не сумела.

– Марфа… Виноват ведь я? А? Виноват?

Иван Парфенович повернул голову, чтобы видеть сестру. Она стояла возле письменного стола, мешала в кружке какое-то зелье. Прямая, ловкая и неуклюжая одновременно… как росомаха. Обернувшись, поглядела на него исподлобья – будто хотела отвести глаза, да пересилила себя:

– Сам знаешь, что виноват.

Подошла, косолапо ступая, держа перед собой кружку обеими руками.

– Испей вот.

– Постой с питьем, – Гордеев чуть заметно поморщился. При самом слабом напряжении мышц чудилась ему непомерная тяжесть. – Виноват… Ты ж про Марию небось? Что будто уморил ее?

– Про много чего, – буркнула Марфа Парфеновна. И понимала, что не след тревожить болящего, и смолчать не могла.

– То-то. Много за мной, это ты верно. Про Коську Хорька слыхала? А? Прииск-то Мариинский… он ведь – его…

Умолк, переводя дыхание. Марфа Парфеновна глядела на него осторожно и жадно, боясь пропустить покаянное выражение. Напрасно глядела! Ни тени раскаянья. В рыжих глазах под набрякшими веками – лишь непонятные бегучие огоньки.

Он, поймав ее взгляд, через силу усмехнулся:

– Чего смотришь? Отец Михаил, что ли, за дверью с елеем? Погоди, рано еще. Я тебе не к тому говорю, чтоб кадить тут. Говорю: знаю, что виноват. Мое! Мне – отвечать. И отвечу.

Это «отвечу!» рухнуло к ее ногам, как колода. И огни-то рыжие… Бесовский взор у братца, прости, Господи! Марфа Парфеновна размашисто перекрестилась.

– Что ж, значит – в монастырь мне теперь хода нет? – спросила вроде спокойно и сухо, а все равно получилось – с жалобным вызовом.

– Тебе я не сторож, – он снова перевел дыхание, – давно говорил: ступай. Машеньку… оставь. Разве ж не видишь, – он постарался сосредоточиться глазами на сестре, и глаза эти заметно смягчились, – не видишь, что она едва-едва… цвести начала? Поздненько… как и Мария моя. Ты ее не сбивай. Ну, полюбила… малость не того. Да ништо, перетрется. У него сердцевина-то не порченая.

Теперь уж не в ее – в его голосе скользнули едва заметные жалобные нотки. Она молчала, поджав губы.

– Неужто забыла, как сама-то девкой была?

Марфа Парфеновна, склонив голову, сказала тихо и ровно:

– Я помню. А вот ты, братец, забыл. Про Тихона моего.

– Что? – он и впрямь – забыл. Но тут же вспомнил, понял – о чем она, и в рыжем взгляде поплыло удивление.

– Вон ты откуда… Да брось, сестра! Не любила ты Тихона-то. Кабы любила, так легко бы не далась, ты ж не Мария! – невольно повысив голос, он задохнулся, попытался кашлянуть, Марфа тут же, быстро склонившись, поднесла к его рту кружку с питьем.

Отхлебнул, продышался. Выговорил едва слышно:

– Не стоил он того, твой Тихон.

– А ветрогон этот, того, значит, стоит? – она выпрямилась, отступила, с громким стуком поставила кружку на стол.

Иван Парфенович не ответил. Закрыл глаза.

Сестра ушла не сразу. Стояла, глядела на него, гадала: спит ли. Потом ее босые ноги прошлепали к двери. Иван Парфенович осторожно поменял позу, повернул голову набок. Взгляд, сразу погасший, скользил по витым рамам картин, по печным изразцам, по лаковым листьям пальмы в кадке. Пролетел и по макету прииска, не задержавшись. Прииск… Нет, Коська, он не твой. Моим детям достанется… Машеньке. А с тобой на том свете встретимся, там и сочтемся. Нет, Коська, ты – пустой человек, хоть и тоже душа живая, мне перед тобой положено виниться, да не стану.

Вот Мария… А теперь, выходит – и Марфа.

Марфа и Мария!

Не мастер был Иван Парфенович евангельские притчи разгадывать. Но ведь такими они и были в его жизни. С женой – высоко и легко, а сестра все о земном, все о хозяйстве. Ну, жене-то он сам крылья и оборвал. Слишком высоко летала, тяжел он для нее. А как допустить?

«Ты куда это, Маша, глядишь, о чем думаешь?» – а в голове другой вопрос колотится: о ком? О ком?! Ведь невозможно же, чтоб никого не было! Раз не он – значит… С ума сходил, об стену головой бился: признайся, признайся! Она, бедняжка, сперва и понять не могла… все объясняла ему что-то. Вон, говорила, смотри: облако летит, а вон коряжинка, на лисицу похожа…

Марфа – та и объяснять не пыталась. Слишком хорошо знала братнин норов. Он-то думал: ей это в радость. Крепкий дом, ключи, варенья. А она… Выходит, тоже в высоту хотела. Да ладно, какая высота. Обычное дело бабье. Полюбила… малость не того. Иван Парфенович с трудом припомнил этого Тихона: ни кожи, можно сказать, и ни рожи, веснушки одни. Свистульки ребятишкам чудные резал… В детстве он с ним и не знался почти. А потом, когда уже приказчиком – наследником! – Данилы Егорьева приехал на родину за сестрой, она ему и выложи: хочу, говорит, за Тихона замуж. Он аж обомлел слегка. Это ж надо: всех дельных женихов по молодости расшугала, а как вышла из возраста – здравствуйте, нашла сокровище. Его, стало быть, с собой везти, на шею сажать? Не на то ли и позарился?.. Короче – и слушать не стал, отрезал: или за Тишку замуж, или со мной в Егорьевск.

Она ж сама, сама выбрала! Ну, может, поплакала ночь… У Тихона же в кармане воши на аркане, и той не водилось! А потом – давай жилы рвать, Богу молиться. В монастырь! Вверх, вверх!

Ан с Тихоном-то, может, у нее бы и вышло.

Иван Парфенович дернул лицом, жестко превозмогая вспыхнувшую боль. Что за мысли полезли. О том ли надо сейчас? Ведь – конец!..

Конец. Он медленно проговорил это слово вслух, пытаясь осознать. Страх Божий почувствовать, что ли! Не выходило. Конец – значит, конец.

И беспокойство за дело, что неистово грызло с весны, отступило как-то. Все уже – ничего не переиначишь. Пусть ветрогон этот, которого судьба подсунула, берет в свои руки. Руки-то – ничего, крепкие… он, пока в Екатеринбург ездили, пригляделся. И Петьку он не обидит. И с рабочими… не так круто. По-современному, с обхождением.

Вдруг остро хлестнуло запоздалое сожаление: вот если б сам-то он так умел. Если б шли к нему люди, да из лучших лучшие, если б знали, что тут им все: и работа, и леченье, и ученье, и… Ох, как бы развернуться-то можно было! Не сажать себе кровососа Алешку на шею, а таких, как Матвей – к машинам, таких, как Митя-Сережка этот – к управлению, таких, как Коронин да младший Полушкин – науки изучать, да тут бы!..

Упущено, все упущено. Он не дал себе воли: не стал представлять, что было бы, если бы…Морщась, пустым напряженным взглядом смотрел в стену.

К сумеркам в доме Гордеевых все стихло. Иван Парфенович уснул. Машенька тихо плакала у себя. Серж, более никем не тревожимый, отправился ее утешать. Пичугин оставил Марфе последние наставления и отбыл домой. Софи тоже собиралась отправиться к Златовратским.

Храпящий, весь в пене конь едва не снес грудью перекладину ворот. Игнатий поспешно распахнул створки и едва узнал приискового мастера Емельянова в растрепанном человечке с диким, затравленным взглядом. Первая мысль у Игнатия была, что Емельянов каким-то образом прознал о болезни хозяина. Потому он поспешил сразу приезжего успокоить:

– Ивану Парфеновичу уже лучше. Уснул.

Емельянов дико блеснул белками, бессильно сполз с седла набок, опустился прямо в грязный, запятнанный золой снег:

– Иди, скажи всем: на прииске бунт! Печиногу порешить хотят!

Игнатий взвизгнул от ужаса, подхватился бежать, но привычка оказалась сильнее: схватил под уздцы запаленного коня, который хрипел и тяжело поводил боками (если сейчас не обиходить, падет непременно!), затащил в конюшню, передал с коротким наставлением и профилактической зуботычиной мальчишке-помощнику. После уж кинулся в дом…

Почти час ушел на крики, причитания и бестолковую беготню. Марфа, уже мысленно от мира отрешившаяся, растерялась под напором внезапно свалившихся событий и, противу обычаю, почти ни в чем не принимала участия. Петя куда-то из дому ушел, да и толку от него никто не ждал. Машенька, побелев лицом, молилась у себя в комнате. Серж собрался было сразу скакать на прииск, но все ему объяснили, что этого нельзя ни в коем случае, так как совершенно непонятно, что именно он там будет делать. Софи считала, что нужно немедленно послать кого-нибудь за казаками или иной властью. Из слуг самым рассудительным оставался Мефодий. Так или иначе он сумел прекратить бабий визг, запер Аниску в кладовке (чтоб раньше времени панику по городу не разносила), снарядил не тряские санки и велел запрячь в них лучших лошадей, в санях же саморучно оборудовал из шкур, одеял и соломы мягкое лежбище, ежели хозяин решит-таки ехать на прииск.

Гордеев, вроде бы от новой беды слегка оправившийся, грозно сдвинув брови, допрашивал Емельянова.

Картина вырисовывалась безрадостнее некуда. Третьего дня к вечеру скончался от чахотки Николай Веселов. Из-за несчастным образом сложившихся обстоятельств большинство рабочих винили в его смерти инженера. Матвей Александрович, как это у него всегда водилось, на людей и их мнения никакого внимания не обращал, ходил по поселку как ни в чем ни бывало вместе со своей собакой, работал в лаборатории, покупал в лавке хлеб.

Члены самодеятельного рабочего комитета, главой которого был Веселов, решили устроить товарищу достойные, на их взгляд, похороны. «С речами, песнями и прочей галиматьей», по выражению Емельянова.

В течение следующего дня возбуждение нарастало. Люди собирались на улицах, размахивали руками, возмущались чем-то неопределенным. Всех тянуло выпить – «залить горе». Многочисленные племянники Алеши не пожелали упустить кажущейся выгоды и, несмотря на пост, утроили продажу спиртного и скоромных закусок. После трех недель поста все это пошло крайне тяжело. К вечеру в совершеннейшем разоре прибежал в поселок светлоозерский юродивый Михрютка, которого бабы почитают за святого, и с места в карьер заявил, что ему во время рыбалки явился в снежном вихре полупрозрачный Колька Веселов, прошептал: «Товарищи, отомстите!» – пёрнул и исчез. Это произвело на рабочих очень сильное впечатление, поскольку вроде бы Михрютка о смерти Николая знать был не должен.

На третий день утром состоялись похороны, на которые ко всеобщему смятению и возмущению явился инженер Печинога (по счастью, без собаки). Он принес собственноручно сделанный из кедровых ветвей венок, в который с помощью проволоки были вплетены шишки и красные бумажные цветы. Во время прощания Матвей Александрович попросил слова, сказал, что ему очень жаль, возложил венок на Колькин гроб и выразил надежду, что цветы, имитирующие красные гвоздики, наверное, понравились бы Веселову, который был известен своими революционными настроениями и идеалами. Трудно сказать, что имел в виду Печинога на самом деле, но ошеломленные рабочие восприняли все это как изощренное издевательство.

Собственно бунт начался прямо во время поминок, когда все выпили, но еще держались на ногах.

Самого Печиногу ко времени отъезда Емельянова с прииска отыскать не удалось (говорили, что кто-то видел его в Светлозерье у медвежьего закута), зато две из трех лавок уже подверглись разгрому и грабежу. Уже с тракта Емельянов видел поднимающийся над прииском столб дыма. Что именно подожгли – он не знает. Кроме того, он самолично видел в озверевшей толпе, бесцельно шатающейся по поселку, несколько очень подозрительных харь с Выселок и, дай Бог соврать, разбойников из банды Воропаева. Там же почему-то очутился и Николай Полушкин, который вроде бы пытался рабочих успокаивать.

– А ты-то? Ты?! – с трудом сдерживая клокотавшее в горле бешенство, спросил Гордеев. – Бросил, значит, глупца-инженера на расправу, а сам сбежал?! Ты, начальство над ними, где надо изворотлив, без мыла в жопу влезешь, ты должен был их успокоить, сродственников Алешиных приструнить, если надо, спрятать их, пообещать разобраться, что угодно…

– Так сообщить надобно, Иван Парфенович…

– А боле-то некому?

– Так как им доверить-то? Куда поскачут?

– У тебя сыновей сколько?

– Троих Бог послал…

– Лет… Каких годов?

– Старшему двадцать три будет, среднему – двадцать, младшенькому – шестнадцать исполнилось…

– Где ж они теперь?

– Я их с бабой вместе и с дочерью на заимку отправил. От греха…

– Так значит, сына двадцати трех лет послать с вестью не мог?! – зловеще повторил Гордеев. – Убрал от греха… И сам сбежал…

– Иван Парфенович, благодетель! Помилуйте! – Емельянов повалился на колени перед кроватью.

– Не помилую, – почти спокойно сказал Гордеев. – Хоть капля крови прольется, или поразрушат чего дельное – нипочем не помилую… Да разберемся после. Если, конечно, нынче в живых останешься…

– Это как же понять, благодетель? – Емельянова била крупная дрожь.

– А так и понимать, что едем сейчас обратно, Капитон. На прииск…

– Опасно, Иван Парфенович. Не ровен час… Вы не видали. Распален народ до крайности… Как увидят… Казаков бы…

– И это надо. Только времени уйдет. А пока там инженера убить могут, Николашу, еще кого… Викентий мне не простит, да и я сам… Едем!

Выехали следующим порядком. Серж с Игнатием – верхами. Сани с Гордеевым, Емельяновым, да Мефодий – за кучера. Мальчишка – помощник Игнатия – поскакал с запиской в Большое Сорокино, где квартировали казаки.

В доме остались одни девки да бабы. Аниска колотилась и скулила в кладовке, но ни у кого сил и решимости не достало ее выпустить. Марфа, словно оцепенев, стояла на коленях в спальне брата, прижав к высохшей груди его несвежую рубаху. При этом она, по видимости, даже не молилась, может быть, потому, что в комнате Гордеева не было образа, и некуда было обратить взгляд и мысль.

Софи, не попадая руками в рукава и подпрыгивая, одевалась в сенях.

Машенька, неловко ступая, подошла к ней.

– Софи, как же это?

– Вы о чем? – Софи взглянула затуманенными глазами. В ее голове мелькали обрывки рассказов Эжена про французские революции. – Про отца? Про Дубравина? Про прииск?

– Да обо всем сразу, наверное, – Машенька пожала плечами.

– После разберемся.

– Вы куда сейчас?

– К Златовратским, конечно. Надо Каденьке знать. Там решим.

– А я?

– Вы? Ну, вам, наверное, надо дома быть. Ждать. Чего ж еще?

– Чего ж еще? – эхом повторила Машенька, силясь заплакать.

Каденька, никогда медлительностью не отличавшаяся, решила мгновенно.

– Могут быть раненные, в толпе, в драке, по пьяни – что угодно. Фельдшер, если трезв, сбежал. Ему уж прошлого раза хватило. А пьяный – так и толку нет. К тому же Иван… Берем побольше лекарств и едем.

– Мама, я с тобой! – крикнула Надя.

Глаза у нее горели каким-то нехорошим огнем. Видимо при слове «бунт» и в ее голове заполоскались обрывки каких-то революционных видений, навеянных Корониным. Каденька поморщилась, но не возразила. Она, в отличие от большинства родителей, уважала не только свою свободу, но и свободу детей. Надя имеет право выбирать.

– Ты уверена? – только и спросила она.

– Абсолютно! – Надя тряхнула головой и бросилась собирать собственные лекарственные запасы.

Двух других сестер дома не было. Любочка ушла к подружке гадать, а скрытная по природе Аглая никому в своих перемещениях не отчитывалась.

– Я тоже поеду. Мне надо видеть, – сказала Софи с какой-то необъяснимой уверенностью.

Когда уже загрузились в сани, во двор вышла закутанная до глаз Вера.

– Я все знаю, – сказала она. – Я слышала. Его убить могут. Я должна.

– Вера! Ты с ума сошла! Нельзя! – закричали Надя с Софи. – Зачем?! Опомнись! Ты только оправилась! Ребенок!

– Я должна, – Вера упрямо сжала губы.

– Вера, это невозможно, – твердо сказала Каденька. – Я все понимаю, но просто, гляди – места нет.

Вера сделала два шага к саням и неожиданно легко, как кутенка, выдернула из них Айшет вместе с ее корзиной. Аккуратно опустила на грязный снег (Айшет встала на четвереньки и оскалилась), отобрала корзину.

– Я вместо нее поеду. Корзину таскать – невелик труд. Если хотите, править могу. Вы, Леокардия Власьевна, слишком поводья неравномерно дергаете, поэтому лошадь нервничает. Она быстрее бежать может. Скажете «нет» – пешком пойду. Или коня украду…

Каденька молча подвинулась. Софи выразительно похлопала себя по лбу. Вера улыбнулась ей смутной, окаменелой улыбкой. Всем троим эта улыбка напомнила инженера.

Левонтий Макарович читал Плутарха, пил чай и не сразу сумел понять, о чем говорит ему Айшет. Что-то смущало его, раздражающе кололо глаза, не давало уловить смысл слов. Сосредоточившись, он понял причину своего беспокойства: впервые в жизни он видел Айшет без корзины. Это был явный непорядок. Что-то случилось.

Девочка говорила едва слышно, глядя в пол.

– Что?! – раздраженно переспросил Златовратский. – Когда? Куда поехали? На прииск? Кого лечить? Да говори же ты внятно!

Постепенно картина прояснялась. Господин Златовратский отшвырнул Плутарха, вскочил с кресла, уронив на пол плед, которым прикрывал колени.

– Но это же опасно! Почему Каденька не сказала мне?! Одни женщины?! Она должна была… Я непременно… А ты почему здесь?! Ведь ты же должна… – с внезапным подозрением спросил он у Айшет.

– Меня не взяли, – с обидой ответила девочка. – Вера мою корзину забрала. А про вас Леокардия Власьевна сказала: нечего беспокоить, все равно с него толку нет…

– Вот, значит, как… Вот, значит, как она обо мне понимает… – Левонтий Макарович залпом допил стоящий на столике чай и забегал по комнате. – Я еду немедленно. Она не понимает. Восстания плебса были еще в древнем Риме. Bellum omnium contra omnes[17]. Это очень опасно. Кто-то должен их предупредить, защитить в случае чего… – Златовратский подхватился бежать.

– Вы в халате поедете? – едва слышно спросила Айшет.

Златовратский посмотрел на нее с подозрением. Потом судорожно потянул узел на поясе.

– Будьте здесь, – рассудительно сказала Айшет. – Я сейчас все нужное соберу и вам подам.

– Хорошо, давай, – Златовратский вздохнул облегченно и снова опустился в кресло. – Только уж ты давай побыстрее.

Айшет вышла из кабинета, плотно захлопнула за собой дверь, не колеблясь, два раза повернула ключ в замке, выдернула его и спрятала на груди.

– Чего там с хозяином-то? – тревожно спросила девочку кухарка Светлана. – Нешто кричит чего?

Она уже знала о бунте. Доброе морщинистое лицо ее выражало разнообразные и самые нехорошие опасения. В приисковом поселке у Светланы жил взрослый сын с семьей, младший брат и два отделившихся племянника.

– Я его заперла, – коротко сказала Айшет и показала Светлане ключ.

– Го-осподи! – ахнула Светлана. – Как же ты решилась?

– Там опасно, – снизошла до объяснений Айшет. – Пусть хозяйка скачет. Хозяин среди другого мира живет. Ему туда не надо.

– Это какого же? – спросила Светлана. Дикий поступок Айшет пробудил ее любопытство. Да и девочка, кажется, заговорила впервые на ее памяти.

– Верхний мир, – важно объяснила Айшет. – Он Вере и другим рассказывал, я слышала. Там боги живут и герои, которые в древних временах были. Не русские, киргизы.

– Отчего же киргизы?! – изумилась Светлана.

– Я на картинках видала, – сказала Айшет. – Волос черный, гладкий, глаза вот такие, – девочка показала на свои раскосые глаза. – И оружие, у коней упряжь – неужто я киргизов не узнаю…

– Да-а… – ухмыльнувшись, протянула Светлана. – Дела. А ну-ка, дай мне сюда ключ этот, паршивая девчонка! Распустила тебя хозяйка!

Айшет мигом отпрыгнула в угол кухни, вытащила откуда-то из одежд небольшой, но опасный на вид кинжал.

– Не подходи, Светлана, – предупредила она. – Я тебе зла не хочу, но нож кидать могу, на пятнадцать шагов в сердце попадаю. И выпустить хозяина не думай. Кончится все – я сама открою. И ответ на мне. Всем скажу: Светлана помешать хотела, я не дала.

– Да провались ты, хорек дикий! Вот взяли в дом на свою голову! – женщина смачно плюнула на пол, вытерла руки об передник. – Уйду я к соседской Агафье, а вы тут сами разбирайтесь как хотите!

– Правильно решила, Светлана, – сказала Айшет и мягким, действительно звериным шагом отошла в сторону, освобождая проход и ни на миг не спуская с кухарки пристального взгляда.

В поселке и на прииске искали. Разное. Для разных целей. Некоторые искали инженера Печиногу, чтобы отомстить ему за смерть Веселова. Другие (более пьяные) искали подлинную грамоту убитого царя, чтобы предъявить ее исправнику, казакам или губернатору. Группа рабочих, собравшихся на площадке перед лабораторией (в ее деятельности принимали активное участие бывший матрос и другие члены рабочего комитета), искала правду и составляла какое-то воззвание неизвестно к кому. Беспалый Кузьма и его немногочисленные единомышленники (из числа наиболее трезвых) искали Капитона Емельянова или хоть какое начальство, чтобы с их помощью попытаться приглушить беспорядки. Большинство же искало, что бы еще выпить или от души пограбить. Бойкие поселковые бабы и ребятишки, в самих беспорядках участия не принимающие, тем не менее крутились неподалеку и после разгрома лавок рабочими (мужики тут же хватались за водку) деловито тащили все, что получалось утащить. Девицы прямо на улице примеряли полушалки. Совсем маленький, голопузый мальчишка лет шести, в короткой рубашонке и огромных валенках на босу ногу, пыхтя от усердия, волок по снежным задворкам важно блестящий самовар.

Скрипя полозьями, мчались по тракту сани. Стучали копыта. Светило мартовское, наглое, кошачье солнце. Гордеев, сведя брови, молчал и глядел на убегающие назад черные кусты. Серж азартно покусывал губу.

В деревне Большое Сорокино поднимались «в ружье» бородатые, смурные казаки. Румяный подъесаул бодро покрикивал, то и дело на треть доставая шашку из узорчатых ножен и снова с треском вхлопывая ее обратно. Кроме него, бодрости, похоже, никто не испытывал. У многих казаков на прииске были знакомцы, сударушки (а у сударушек – отцы, братья и т. д.). Воевать против своих не хотелось. Иное дело – Светлозерье, Выселки, всей тайге известное разбойничье гнездо.

Но там-то нынче как раз тихо. В избах – ни души. Все, кто мог передвигаться, утекли в поселок. Только у подворья Матрены Лопахиной возился на цепи двухгодовалый медведь: ворчал, крутил головой, грыз и скреб когтями тяжелую загородку. Будто вовсе невмоготу ему стало сидеть на привязи, теперь, когда у двуногих – воля! Потом, словно по просьбе, явился уже знакомый ему большой человек, отодвинул засов и сбил цепь.

– Вот тебе шанс, – сказал он. – Ты по изначальному расположению судьбы – зверь. Живи теперь, коли сможешь, свободным.

И ушел куда-то, не заложив засов.

Немного подумав, молодой мишка, оглядываясь, вышел из частокола, и, высоко подбрасывая зад, затрусил к недалекому лесу.

Матрена тоже была здесь – в избе. Охала, гладя подстреленное плечо. И рада была, что не может никуда пойти – от греха-то подальше! – и тосковала. Жалко было Климентия, пропавшего ни за грош. А вот теперь и новый полюбовник, к которому успела присохнуть душа, хлопнул дверью, даже не попрощавшись. И Матрена знала, хоть никто ей об этом и не говорил, что больше никогда его не увидит.