Прочитайте онлайн Сибирская любовь | Глава 20Повествующая о разборках в разбойничьем гнезде и договоренности Николаши Полушкина с Климентием Воропаевым

Читать книгу Сибирская любовь
4218+5290
  • Автор:

Глава 20

Повествующая о разборках в разбойничьем гнезде и договоренности Николаши Полушкина с Климентием Воропаевым

– Хитер ты, брат Сохатый. Ой, хитер. Ан и я, вишь, не прост. Барин, говоришь, в болоте лежит? Рыбы его съели? А по тайге-то, на рыжем-то жеребчике, морок, знать, шляется?

Рябой тихо засмеялся, поглаживая в кармане серебряную коробочку. Сохатый не ответил. Он был занят: колол дрова. Мерно, обстоятельно и невозмутимо. Ни одного лишнего движения, ни одного неточного удара. Полешки распадались на такие ровные части, что хоть облизывай их. Рябой скривился, как от кислого. Черт, угораздило же с эдаким связаться!

– Сохатый, слышь, ай нет? Один морок там, другой тут. На что они тебе? Каку таку игру затеял?

Сохатый расколол последнее полено, вогнал топор в колоду и выпрямился. Поглядел вокруг, щурясь от пронзительной белизны первого снега. Из-за этого снега и круглая полянка, тесно окруженная соснами и пихтами, и низкая избушка, присевшая под тяжелой моховой кровлей, над которой тонко вился синеватый дымок, и сорока на ветке, и даже согнутая темная фигура в долгополой шинели с чужого плеча – все казалось ненастоящим, нарисованным. Будто с городской поздравительной картинки к Рождеству. Только наряженной елочки не хватает да колокольчиков. Сохатый равнодушно усмехнулся; снял с поленницы пристроенный туда перед работой полушубок и набросил на плечи. Велел Рябому:

– Дрова прибери, – и, пригнувшись под низкой притолокой, вошел в избу.

Рябой плюнул ему вслед. И послушно взялся подбирать с земли разбросанные полешки.

Сохатый снял полушубок в сенцах, таких тесных и темных, что развернуться там можно было, только если знаешь – что и где. Впрочем, и в самой избе было немногим светлее. Окошко – одно, в нем то ли стекло, то ли рыбий пузырь. Разве что от печки, из-за полуоткрытой заслонки, сквозит рыжим светом. Отблески от него – на полу (не земляном, дощатом), для тепла аккуратно застланном лапником. Этот лапник Сохатый сам ломал и таскал. Воропаевским-то к чему, они на этой заимке и не бывают почти, все – на Выселках.

С печной лежанки донесся сдавленный хрип – лежавший там человек пытался удержать кашель. Да не сумел; Сохатый поморщился, слушая его сиплое грудное карканье. Обернулся, посмотрел. Мучнисто-белое лицо инженера (теперь уж, пожалуй что, бывшего!), заросшее редкой бороденкой, смутно виднелось в сумраке. Неживое лицо… совсем как тогда, на дороге. Уж помер бы, что ли, подумал с привычной досадой. И что до сих пор тянет?

– Никак вот, видите… не выходит, – пробормотал задушенный голос; лежащий словно подслушал его мысли, – я понимаю… и вам в тягость, и себе.

– Брось пургу гнать, – буркнул Сохатый. Достал из печки чугунок, плеснул из него в кружку жидкого варева. – Жив будешь, куда денешься. Давай-ка, пей вот, да в подпол переселяйся. Чугунок с собой возьмешь. Как начнет кашель давить – сразу глотай.

– Спасибо, – лежащий осторожно приподнялся, принял обеими руками горячую кружку. Помедлив, решился спросить:

– Что… сам Воропаев пожалует?

Сохатый мог бы не отвечать – но таки ответил:

– Он, Климентий Тихоныч. Рандеву у него тут… деловое.

Инженер кивнул. Поставил на пол опустевшую кружку и начал натягивать на себя теплую одежду и валенки, кутаться в необъятную бабью шаль. Сохатый тем временем отгреб от стены лапник, поднял тяжелую крышку. Подпол, в отличие от всего прочего, был сработан в этой охотничьей избушке капитально, как в купеческом лабазе – должно быть, в предвкушении большой добычи. Сейчас там стояло лишь несколько бочонков с солониной, капустой, мочеными ягодами. Ну, и – пара двухведерных бутылей с самопальной водкой для таких вот, как намеченное сегодня, деловых рандеву.

Из подпольной дыры сразу понесло холодом, даже огонь в печи съежился. Сохатый скептически хмыкнул, поглядев на инженера, который все не мог прокашляться.

– Пошли-ка, пожалуй, на волю.

Крышка с тяжелым стуком вернулась на место, Сохатый, не сдержавшись, наподдал ее ногой. Он не мог понять, какого лешего возится с этим мальчишкой. Прячет его от Воропаева. Кто бы знал, чего это стоило! Рябой вон – брехлив и труслив, того гляди, проболтается. И что тогда?..

Мальчишка, видно, опять подслушал его мысли – потому что решил выяснить этот вопрос прямо сейчас:

– Все-таки скажи, Никанор… тебе от меня что нужно?

– Хрена собачьего, – буркнул Сохатый. – Собирайся, да пошли. Чугунок не забудь.

– Нет, погоди. Я долго ломал голову… Почему ты сразу не пошел к Гордееву? Он бы тебя простил, наградил даже. Ты ведь все обо мне знаешь. А теперь, оказывается, – там уже кто-то есть… на моем месте?

– Чего? – Сохатый обернулся. Инженер стоял, согнувшись, чтобы удобнее было опираться о лежанку, смотрел на него снизу вверх. Без злобы… Кажется, он и впрямь хотел всего лишь – понять.

– Отколь знаешь? Рябой вякнул? А что еще?

– Зачем еще? Я и так догадываюсь, кто это. И что вы с ним… Но почему тогда ты меня просто не убил?

Сохатый хотел ответить, да, передумав, молча махнул рукой. Что тут скажешь? «Просто не убил»! Знал бы он, сопляк, насколько это и впрямь – просто.

Так просто, что и самому-то жить не хочется.

Он подошел к столу, аккуратно завернул в овчину горячий чугунок. Снял со стены штуцер. Ружьишко считалось неисправным, потому и висело открыто. Но он-то знал: стреляет как надо, зарядить только. Ничего, зарядим… Инженер молча смотрел на него, отнюдь не собираясь трогаться с места. Пришлось таки объяснять:

– Бумаги надо добыть, понял? И – в Россию… Живи как знаешь, только сюда не суйся.

Климентий Воропаев появился на заимке через час. Пришел пешком – довольный, разомлевший от первого снега, ласково улыбающийся всему, на что падал взор. Рядом – два громилы, рабы верные и бессловесные, Фока и Кныш. С ними Климентий бесстрашно гулял и по тайге, и по деревням, и сам черт ему был не брат. В избе к его приходу была еще жарче натоплена печь, накрыт стол. Инженер, а с ним и Рябой, исчезли бесследно.

– Спасибо, милый друг, расстарался, уважил, – Воропаев качал головой, глядел на Сохатого, растроганно моргая, как на родного, – давай уж сядем, примем по маленькой. А там и за дела.

Сели, приняли. Воропаев наколол на вилку крошечный, как копейка, соленый рыжик. Поморщился:

– Экая вонючая бражка. Вот, погоди, привезут мне апельсинчиков, ты корочки-то в нее брось. Очень получшеет… В Петербурге, небось, цитрусами все лавки завалены? Ох, друг ты мой Сохатый… – рыжик был проглочен, за ним – и второй, и третий. Климентий вздохнул длинно, со слезой, – и что тебя в Сибирь понесло? Ты ж не мы, судьба тебя хранила. Дурак, дурак… Прости, не обижайся: это я любя.

Перегнувшись через стол, он похлопал Сохатого по плечу, и тот стерпел, даже обошелся без брезгливой гримасы. Еще было не время.

– Сам себе все отрезал, – сочувственно протянул Воропаев, – что, так уж тебе этот твой барин насолил? Или просто – от кровожадности? – не дожидаясь ответа, он засмеялся так, будто прекрасно знал и о том, как было на самом деле, и обо всех коварных планах бывшего камердинера. Может, и впрямь знал. Сохатый подумал: какая разница.

В дверь заглянул Фока, оставленный на часах:

– Климентий Тихоныч, слышь – идут!

– Идут? Их, что – много? Что – с казаками? Ох, други милые, боюсь! – Воропаев опять засмеялся, очень довольный собственным остроумием. – Ладно, ладно. Ты, – это Сохатому, – ступай, поброди. Вернешься, как Фока знак подаст. Еще поговорим.

Фока – охранник хороший, и новому сотоварищу не доверял ни на грош (как, впрочем, и всем на свете, кроме самого себя и Климентия Тихоновича). Однако ж он никак не думал, что тот, уйдя по тропе в сторону Выселок, спустя недолгое время вернется. Подобраться к избе незаметно не было, казалось, никакой возможности: со стороны крыльца – открытое место, позади – сухой малинник, бурая трава, присыпанная снегом, шуршащая не от шага даже – от взгляда… Сохатый прошел по ней, примеряясь к чалому жеребцу у коновязи, который неторопливо переступал копытами, вздыхал, наклонял морду к мешку с соломой, – короче, издавал шум. Из избы тоже доносились кое-какие звуки; вплотную подойдя к низкому окошку, их даже можно было расслышать.

– …Мне-то какой навар? – Климентий говорил, как всегда, мягко, слегка посмеиваясь. – Ты, братец, отмоешься, ты – не при чем, а меня подставишь? Ради чего? Нешто у тебя такие деньги имеются? Нет, и не будет. Ты благодетелю не сын, не брат и не сват.

– Уверен? – коротко спросил кто-то незнакомый. Сохатый молча ухмыльнулся; черт его знает почему, он ожидал услышать совсем другой голос. И, честно сказать, рад был, что не услышал.

За окошком звякнуло стекло: разливали брагу. Потом снова заговорил Воропаев:

– За уверенность, милый друг, давай и выпьем. Твою, мою… Ты не думай, я не свинья неблагодарная. Наводочка твоя, с жалованьем-то приисковым, очень помогла. Денежки не лишние. Так что, ежели какое подобное, мы – пожалуйста. Но бунтовать… Куда мне, радость ты моя, на мне и так восемь лет срока висят неотмотанные. Ты ж знаешь. Не-ет… Я вот думаю: не податься ли мне с ребятками куда подальше? От греха? Ты ж вон какой гордый. Глазом-то голубым сверкаешь! Я тебе не угожу, и ты на меня – жандармов!..

Тот, второй, ему что-то ответил, но – слишком тихо, да и стекло опять зазвенело, а Воропаев засмеялся:

– Э, не стели мягко, как бы бока не отлежать! Твоя порода мне известна. Допустим, свалишь ты Гордеева, сам заступишь на его место – что, так и будем с тобой дружить, бражку распивать? Нет, брат. С Гордеевым-то, пожалуй, проще. А ты… Ты мне этой бражки, на пару выпитой, не простишь.

– Брось, Климентий, – снова раздался смех, теперь уж не воропаевский – молодой, легкий, – боишься, что ли? Покамест не ты подставился, а я. Приехал вот к тебе – один, как обещал, цени! А ты куражишься. А сам простой работы не смог толком сделать.

– Что? Какой такой работы?

– Той самой! Управляющего не добили? Теперь вот шастает везде, глаза мозолит…

– Постой, постой. Это ты о ком? Что за управляющий?

Сохатый, дождавшись, когда чалый конь в очередной раз переступит копытами, тихо отпрянул от окошка.

Когда спустя час всадник на чалом коне возвращался от заимки на большую дорогу, сухая лиственница, простоявшая в неприглядном виде с самой весны, когда ее непоправимо объели зайцы, вдруг покачнулась, заскрипела на весь лес, да и рухнула, вздыбив снег и перегородив тропу перед самыми копытами. Всадник едва успел отскочить. И тут же, не раздумывая, выхватил из-за пазухи револьвер, быстро огляделся…

– Ненароком-то не пальни, – раздался сипловатый бас. И перед всадником возник – неведомо откуда, будто ближняя сосенка вдруг обернулась человеком! – самого зловещего вида детина, могучий, бородатый, с охотничьим ружьем, которое было должным образом вскинуто и нацелено.

Пожалуй, поднимать револьвер уже и не стоило.

– Ну, и что тебе надо? – сохраняя замечательное спокойствие, поинтересовался всадник. – Денег при себе нет. Лошадь?

– Оставь себе, – детина усмехнулся, – я пешком привык. Сподручнее… Так, потолковать захотелось.

– Прости, любезный, под прицелом толковать не стану.

– Да что ты, какой прицел. Ты только свою-то пушечку спрячь, а и за нами не заржавеет.

Всадник склонил голову в знак согласия. Убрал револьвер. И дуло ружья опустилось.

– Вот, теперь можно и поговорить. Валяй, объясняй, зачем завалил лесину. Чуть меня не угробил, – в голосе статного красавца с пшеничным чубом было, пожалуй, многовато иронии. Только это и выдавало, что ему – не очень по себе. Не удивительно, если вспомнить, откуда он возвращался, с кем и о чем только что имел разговор!

Нежданный же его собеседник был спокоен, как та самая лесина. Пожал плечами:

– Малость не рассчитал. Хотел, понимаешь, поглядеть на тебя. Да чтобы ты на меня поглядел.

– Это зачем?

– За спросом.

И – без паузы, тем же тоном:

– Климентий-то никак забоялся? Кишка у него тонка против твоих планов. Так чтоб ты знал, не все такие.

– Интере-есно… – всадник невольно понизил голос. Слегка подался вперед, будто и впрямь хотел получше разглядеть стоявшего перед ним мужика. Да что, мужик как мужик: плечи, бородища, одежонка так себе… Откуда ж он такой знающий нарисовался?

Сохатый тоже смотрел на него – внимательно, пряча усмешку в бороде. Смеяться-то было с чего: вспомнил, как Рябой рассказывал о вот точно такой же встрече совсем недавно. Да уж. Что тот, что этот. Молодой, шалый, многого хочет, идет путями неправедными… Выбирай, Никанорушка, кто тебе больше по нраву!

Он сказал негромко и неторопливо – чтобы все сразу было понятно и повторять не пришлось:

– Климентьево-то времечко, считай, утекло. В другой раз ко мне в гости приедешь. Ну, а я… я – не из трусливых.

Дело природное, дело природное! За утро Маша почти убедила себя в том, что все, с ней происходящее – правильно и хорошо. И все вокруг было хорошо: стылый бессолнечный день, мокрый запах поздних астр в саду, бестолковая куриная возня – Маша вызвалась кормить кур, и они с Аниской потешались, глядя, как молодой петух пытается отвоевать у старого место под солнцем. Потом пошли в конюшню смотреть котят: кошка окотилась дня три назад, и Аниска все порывалась показать барышне, какие славные, да той все было недосуг. Оказалось, и впрямь славные. Маша взяла одного на ладонь. Котенок сразу запищал, тычась ей в палец рыжей мордочкой с зажмуренными глазами. Вообще-то он изрядно смахивал на крысенка… да ей, наверно, сейчас и крысята показались бы славными.

Короче, все было хорошо. И то, что Дмитрий Михайлович (Маша упрямо говорила про себя: Митя) не попадался на глаза – тоже хорошо. Она прекрасно понимала, что взгляни на него – и от благостного настроения следа не останется! А так хотелось себя потешить. Еще хоть чуть-чуть, хоть немножко.

– Кикимора твоя – что, здесь живет? – спросила она Аниску, перебравшись в другой угол конюшни и отламывая от большого ломтя черного хлеба – для Орлика. Та азартно закивала:

– Здесь, вот за этими самыми метлами! Да вы проверьте.

– А как?

– Да хоть Орлику привязать к гриве ленту. Завтра поглядим – коса будет. Вот крест святой!

– Хватит, не богохульствуй. – Маша обернулась туда, куда показывала Аниска. Метлы топорщились в углу, скрывая темные тени. – Интересно бы поглядеть… Какая она, как ты думаешь?

– Известно, какая. Личико с кулачок, и на голове рожки, – Аниска быстро перекрестилась, – обижать ее нипочем нельзя, иначе таких дел наворотит! Не то что там корова не раздоится – это полбеды, – а то на хозяев нашлет напасти, болячки всякие… Ой, – она осеклась, виновато моргая. Маша тихо сказала, по-прежнему глядя на метлы:

– Так это, может, ее обидели? Может, повиниться, прощенья попросить? И батюшка…

Она представила, как выходит из угла тощенькая кикимора. Важно кивает кудлатой головенкой с рожками: ладно, мол, прощаю! Живите! У кого там сердце болело, у кого ноги…

Наверно, от этих греховных мыслей радость ее пошла на убыль.

Аниска удрученно глядела, как барышня на глазах гаснет. Сейчас опять заберется к себе в горницу – да за книжки либо за фортепьяно. И что за житье такое, прости Господи!

Они вышли из конюшни – и Маша вдруг оступилась, Аниска поспешно подхватила ее под локоть. Навстречу шел управляющий. Нет, не к ним – просто мимо, из своего флигеля к воротам. Охотничья куртка распахнута, волосы на непокрытой голове от осенней сырости завиваются в легкие кольца. И улыбка… такая, что Машеньке стало трудно дышать. Тем более, что улыбка эта была – для нее. Он увидел ее и, подойдя, поклонился, сказал весело:

– День добрый!

Маша пролепетала что-то в ответ, глядя на него во все глаза. И Аниска моментально все уразумела! Да грех было б не уразуметь – еще тогда, когда этот красавец ее из тайги привез, насквозь мокрую. Вот барышня, вот дурочка! Аниске стало до боли ее жалко.

– Что это вам, Дмитрий Михайлович, в такую мокреть дома не сидится? – выступая вперед, пропела она.

– А! – Опалинский махнул рукой. – Приглашен в гости к вашей, Марья Ивановна, тетушке. Не пойти невозможно: пообещал! – по лицу его было видно, что он бы с превеликим удовольствием никуда не пошел, а стоял бы тут с Марьей Ивановной хоть до вечера, хоть и под сочащейся с неба ледяной моросью.

Аниска окончательно обозлилась. Вот кобелиная порода! Ведь ничего ж ему от барышни не надо – а просто по-другому не умеет… Когда Опалинский вышел таки за ворота, она сказала, вздохнув – нарочно для Маши, чтобы понапрасну себя не тешила:

– Так вот днями у них и сидит. Мне Светлана ихняя сказывала: за старшей ухаживает, за Аглаей Левонтьевной. Уж так ухаживает…

– Да?.. – Маша, казалось, не обратила особого внимания на ее слова. И к себе не поднялась. Потому что наступило, оказывается, время идти к обедне, и Марфа Парфеновна уже стояла на крыльце, поджидая племянницу.

– Ты что по ночам колобродишь? – строго вопросила тетка, когда они были на полпути к Покровской церкви. – Как ни проснусь, все шур да шур. Сама с собой нешто лясы точишь?

Ее сухие сильные пальцы больно сжимали Машин локоть: попробуй, увернись от ответа! Маша, впрочем, и не думала уворачиваться.

– Отец Михаил велел. За то, что к шаману ходила.

– К какому шаману? Это тогда, что ли? Да ты… – тетка, охнув, взялась было за инвективы. Но вскоре умолкла, обнаружив, что Маша ее вовсе не слушает. Она, казалось, была озабочена только дорогой: как поставить ногу на сухое место да не испачкать в грязи подол. Тогда Марфа Парфеновна, не сдержав любопытства, быстро спросила:

– А зачем ходила? Из-за отца? Ну, и что сказал-то, шаман-то? Травки дал какие?

– Он не по травам, – Маша по-прежнему смотрела себе под ноги, – он сказал: вредит кто-то… Глаз лазоревый. До весны чтобы не боялись, а потом…

– Погоди, погоди, – тетка так и встрепенулась, ухватившись за ее слова, – глаз лазоревый? Это у кого ж такой глаз? – она быстро-быстро, как костяшки на счетах, принялась перебирать знакомых. – Да вот не у него ли… ветрогона петербургского? А?

– Нет! – Маша сбилась с шага и, конечно, тут же наступила в лужу. Но не заметила этого; гневно посмотрела на тетку:

– У него зеленые глаза!

– Зеленые? А ты отколь знаешь? Э, девка…

Марфа Парфеновна обмахнула себя крестом. Ей определенно стало не по себе! Покосилась на племянницу: та снова смотрела вниз, гнева как не бывало. Уползла в свою раковину, будто улитка.

– Ты ж говорила, – осторожно напомнила тетка, – Полушкин-то с Каденькой сразу приметили. Темненький он, смутный. Да я теперь и сама пригляделась… А ты? Неужто не чуешь?

Маша не ответила и головы не подняла. Марфа Парфеновна, все еще державшая ее за локоть, почувствовала, что локоть этот напряженно дрожит. Сила Господня! Да тут, пожалуй, не просто кипенье девичьей крови. Тут – хуже…

Сжав губы в нитку, она пошла вперед, невольно – все быстрее. Как будто, чем скорее они дойдут до церкви, тем раньше кончится обедня. И можно будет бежать к брату, требовать от него каких-нето действий. Немедленных и решительных – пока не поздно!