Прочитайте онлайн Открыватели | Глава восьмая

Читать книгу Открыватели
3416+1471
  • Автор:
  • Язык: ru

Глава восьмая

Не было на земле такого дела, от которого бежал бы дед. Он умел делать все — срубить избу, поставить крышу, отыскать воду в сухой степи и вырыть колодезь, отковать плуг и вылечить лошадь. Он колол свиней и стриг овец, бил волков и вырезал из теплой липы удобные ложки. Он знал леса и степи, воды и небо… и оттого он казался мне бессмертным, бесконечным и всемогущим. Он даже читал по слогам, а считать мог в уме, только, правда, в фунтах, пудах, аршинах и «четвертях».

— А коньки, ты обещал коньки, деда?

— Не хватайся за меня, — делает дед свирепое лицо, — на коньки два дня нужно, а отколь я их выкрою?

— Деда, а деда, мне бы хоть плохонькие?

— Иди кинь овцам сена! — рявкает дедок. — Коньки-и ему, ишь ты!

Но дня хватает на уговоры.

— Пойдешь со мной горн раздувать.

«Та-та-тэянь, та-та-та», — вызванивает молоток по наковальне.

— Обширкай их, одери окалину, — протягивает дед коньки, сизые и похожие на селедки. — Лемех из-за тебя, стервеца, сгубил.

И так всегда.

Как понять, угадать мне как — тяжелая ли, мачехина, жизнь нужна человеку или легкая, беззаботная, как погожий день, где лишь одно солнце, без теней и облаков? Отчего ломаются люди, высыхают или расползаются, и каким образуется человек, почему становится каменным, недоступным жалости, тяжелым, или он крот без света, во тьме, или он черная птица-ворон?

— Как это, деда, — допытываюсь у него, — как это так? Дед Антошкин — почему он тихий и светлый, а Кондрашкин — лютый, а Акимов — жадный? Они в такой же жизни, как и ты, и Ягерь, и бабка. И у нас одно село, в лесу одни и те же деревья, и река. Едим хлеб с одного поля, ягоду с одного сада, а все разные, деда, отчего?

— Кажный имеет свой глаз, ясно? — толкует мне дед. — Кто ласкает мир, а кто приценивается, ощупывает. И еще такие есть, кто не хочет видеть добра, а видит только тьму.

Дед — мечтатель, философ-самородок. Не древний иконописный старичок-сказочник, а живучий, крученый, мускулистый и глыбистый дед с белой бородой. В серебряные кольца убрана борода, и, почесывая, поскребывая ее, он вытаскивает, вынимает оттуда мудрые для меня мысли.

Многое знает дед.

— Собака-то умная? — спрашиваю деда.

— Умная.

— А почему писать не может?

— Языка у нее нету, один лай. Вот винтика ей одного и не хватает, одного только. Недошурупывает она, дай ей тот винтик — и уже не пес, а человек. А у человека, отними его — он уже пес. Когда у человека разума нет… он пес, сука, один лай. Потому что из волков родство, и оно тысячами лет меряется.

— Почему птицы летают? — спрашиваю деда.

— Эти? Аль эти? — хитрит Нерчинск. Ведь он не знает, но достоинство свое уронить не желает. — Ах, эти? Ага, понятно… Кость у них пустая, и хвост к тому же из пера. Что такое птица, а? Пух и перья, думаешь? Голова и хвост, считаешь? Нет, ишо дуется она — наберет вовнутрь воздуху, ее вверх вихрем и подбрасывает.

— А пчела? Пчела тоже дуется?

Дед задумывается — как же так, у пчелы и костей нет, и не дуется она… а все-таки летит?

— А если Шарик надуется? Или кот, к примеру? Полетят они? — прицепился я к деду.

— Шарик не полетит, — грустно утверждает дед. — Не возьмет его струя. И хвост у него кобелиный, для руля никак не способный.

— Так почему же птицы летают? — требую у него.

— Ну что ты привязался ко мне, — взрывается дед. — Каждому свое. Змея ползает, лошадь бегает, птица порхает. А рыба, пескарь какой-нибудь, плавает… Мне это дело думается так — есть в жизни, в глубине ее, в самой пучине спрятано такое, что всему ход дает. А може, птица и не виновна в том, что в небо поднялась, а змея меж камня кольца кружит. Ясно тебе?

— Нисколечки мне не ясно. Что может быть такое — всему ход давать? Трактор — у того мотор, у часов же — гиря.

— А? — сердится дед, и его охватывает смятение. — Вот собака и волк — похожи? Ясно… Лось тебе и корова. И кажется мне, что собака, Шарик наш, похож то на волка, то на медведя, то на лисовина, будто у них дед один был, а они внучата у него. Дед у них помер, а внучата разбрелись: один — в степь, другой — в лес, а третий — в нору, и вид у них, обличье другое стало. И еще, — наклоняется он ко мне, — еще думается мне, что у всех, кто обитается на земле, был один отец и одна мать. Но мы того никогда не узнаем, — грустно закончил он. — Не проникает туда взор мой, да…

Нет, мало знал дед. Слишком много и слишком мало. Дед окончил два класса церковноприходской. Но читал быстро. Остальное дала жизнь — каторга, войны, коллективизация.

— Держись колхоза в любом деле, — говорит он. — Общественное дело завсегда правильное, помяни ты мое слово. А пойдешь напротив — нет тебе жизни. Испокон веков люди сообща, за руки державшись, идут. Помни то!

Вместо кроликов у него появилось новое увлечение — пчелы. Это случилось после того, как деда изжалил рой, — он решил попробовать меду из старого дупла за Разбойным Гнездом. Дед приволочился домой с распухшим лицом, едва шевеля языком и тараща заплывшие глазки. В обеих руках — два пуда меда.

Деда заинтересовала трудовая возня золотистых комочков, и ему показалось, что в их жизни существует какой-то социальный порядок, нечто, напоминающее общежитие людей. И он решил раскрыть мне, это, показать, что природа не глупа, что она мудрее всех премудростей человеческих, и все то, чем располагают люди, есть слабое, потешное подражание мудрости природы.

Мы раздобыли три улья, расставив прямым, по шнурку, углом, покрасив теплой серебристой краской. Вставали пчелы вместе с солнцем, едва золотистые паутины опутывали вершины тополей. И улей начинает гудеть, жужжать, шипеть и шелестеть. Мы с дедом тоже живем по пчелиному расписанию. Поеживаясь от росы и утренней прохлады, мы, затаив дыхание, заглядываем в узкую щель летка.

— Дед, — толкаю его в бок, — с чего бы они шевелиться начинают, когда солнышко выглянет? А в пасмурь вялые и летают вблизи?

Дед многое знает.

— То она по солнышку путь держит. Как возьмет от колоды, так по солнцу и прет, будто к нитке привязана. А в пасмурь нету у ей такого прибору.

Ни глаз у нее не видно, у пчелы, ни ушей, чтобы слышать, и сама она маленькая, гудящая, будто музыка.

— Ты, Петька, гляди в оба, в самое нутро гляди. Душу ее поймешь — тогда ей управлять легче. Пчела — оченно самостоятельная скотина. Потому, когда рой из улья с маткой поднимается, — тю-тю, плакали денежки. Не домашняя скотинка, чтобы в ошейниках ходить.

А все-таки благородных кровей. Они целыми днями выволакивают из улья трудовой мусор пыльцы, соринки воска, мертвых личинок, чистят, подметают крылышками. А некоторые не летают еще за взятком, им всего три дня от роду, и нет у них еще памяти, и они выглядывают на синь дня, чтобы выбросить соринки.

— Как наша бабка, — говорю деду. — Что она видит — один мусор. Оттого и в богов верит, что только тряпки трясет.

— Молчок! — дергается дедок. — Ишь чего выглядел! Пчела — неразумная тварь, кой с нее спрос?

— Неразумная, а? Смотри, — толкаю деда. Сотен пять-шесть пчел, вытянувшись цепочкой от самого летка метра на полтора, замерли. Строго по ранжиру, на длину крыла — и… раз! Замахали, завертели крылышками, загоняя в улей свежий воздух.

— Их ты! — восхищенно протянул дед. — Вот это штука, вот шуруют, шельмы! Воздух меняют, — догадывается дедок, — как пить дать! За деток беспокоятся, милашки… А ну, поддай… поддай, меняй им погоду. Ну и жара. Разумная тварь! — утверждает дед, отрекаясь от прежнего взгляда.

Однажды в одном из ульев отделился рой. Мы прозевали его: дед слушал Робинзона, которого по слогам я зачитывал. Дед, держась за бороду и полуоткрыв рот, впитывает каждое слово, посвященное великому труду человека.

— Приручил, словно козленка! — бурно восторгается дедок и изредка всхлипывает, переживая страдания Робинзона. Дед уже любит его за его крепкую мужскую хватку, за ясность и мудрость. Что общего между собой и им, Робинзоном, усмотрел дед в этой книге? Он ревет от радости, когда Крузо находит и спасает Пятницу. А в это время рой улетел. Поднялся ввысь золотым облачком и сел в огород соседа. Ягерь усмотрел в рое манну небесную, ниспосланную за молитвы, и быстренько сгреб жужжащий клубок.

— Эх, проворонили… — говорю деду. — Теперь мы не имеем никакого права.

Ягерь — это наш сосед, шабер, враг деда с детских лет, только он чуток постарше деда. Никто в семье уже не помнил их фамилии. Звали их «Ягери», но что это за слово, тоже никто не знал. Он — Ягерь, она — Ягериха, сын их — Игоня Бешеный, а дочь — Катя Комолая. Были у Ягеря три брата, но двое из них где-то на Соловках, раскулаченные, а младшего давно уже утопили в пруду за амурные его дела.

В те времена, когда дед еще не угодил на каторгу, Ягерь был первым женихом на всю округу — богатый, ухватистый и даже дерзкий в торговых своих делах. Потом он стал церковным старостой, в храме торговал свечой, и ему выдали медную медаль. Медаль он не снимал и в будние дни. Был Ягерь в большом почете у властей, но все равно против деда был хлипкий и угрястый. Все тело у него в чирьях и чесалось страшно, болел он завсегда и кашлял. Дед тогда еще заподозрил, затаил в себе мысль, что Ягери-то всем скопом ограбили церкву.

Ягерь начал сдавать за последние годы, тусклым стал, квелым, тихим и задумчивым. Устроил его колхоз пожарником, на легкую должность, при двух лошадях, за что он получал трудодень.

Длинный он, Ягерь, и ходит согнувшись, будто против ветра. И спереди, и сзади похож на стручок, спина у него узкая, селедочная. Легкие волосики на макушке шевелятся. Что-то шептал про себя Ягерь и чесал живот под рубахой. Даже в урожайные годы, когда все здоровели и наливались силой, Ягерь шаркал ногами и, точно шелудивый, драл себе живот.

— Чего это с ним, деда?..

— А, — отмахивается Нерчинск, — это у него жадность прет, внутри вся не вмещается, так вот и вылазит через зуд огняный.

В деревне неписаный закон — живи миром с соседом. И Ягерь не желал нарушать заповедей, приходил по вечерам — покурить дедова самосаду, попить чайку… ну, и попробовать чего-нибудь мясного. Иногда приходил к моему отцу, к нашему председателю, отпроситься с работы съездить в город или к родне в соседнее село.

— Не околел шло? — спрашивает дед, когда Ягерь, перегнувшись пополам, проходит в горницу. — Дышишь еще, едри его за ногу?

Крестится Ягерь на бабкиных богородиц, стаскивает с головы теплую шапку, в которой и спит, наверное.

— Одним, богом и живу, Захар Васильевич. Видать, молитвы доходят до всевышнего.

— Видать, доходят, — ехидно улыбается дед, — раз все по земле елозишь.

— Справедливо изволили заметить… именно елозаю.

— Ползаешь… червя расшлепанная, — бормочет дед, а бабка Дарья пододвигает гостю самовар, вареники и всякую снедь.

— А вы как, Захар Васильевич? — тихим голосом вопрошает Ягерь, вглядываясь в темноту, где на печи чертыхается дед. — Недужится?

— Подь ты к черту!

— Слава тебе, господи! — Ягерь крестится, чопорно сдернув губки бантиком. — Жизню прожить — это не ложку облизать.

— Кушайте, Михаил Петрович, — приглашает бабка, — отведайте стряпни и чайку откушайте.

— Благодарствуйте, — тихо отвечает Ягерь.

Дед, устроившись на горячих кирпичах, накряхтевшись больше для форсу, высовывает из-под занавески лешачью голову.

— Ну, что пожаловал нонче, окаянная твоя душа?

Ягерь жалко улыбается, обнажая десны, щепоткой собирает рассеянные округ себя крошки и с укоризной смотрит на деда поблекшими голубыми глазками. Что-то приниженно-тревожное проглядывает из тонких морщин, виновато-жалобное, побитое и неприласканное в его по-собачьи грустных глазах.

— Вы… зачем изволите обижать меня, Захар Васильевич? Может быть, я вовсе одинокий и ни к чему не способный человек? А? Бывает же так: один дерзкий крушит жизнь; другой ловит удачу на крючок, или она сама ему в руки дается; ну, а третий, например, в мечтах проживает. И я в мечте живу, как в тумане.

— О старом думаешь, — хмурится дед, — как бы жизнь ту сызнова вернуть. Не выйдет!

— Нет, — грустно кивает головой Ягерь, — я о молодости, о юных годах своих… И день тогда был другим, солнышко… ветерок другой. Сердце… душа по-другому миру отдавалась, а сейчас… Сейчас будто сумерки в меня вошли, и не вижу я никакого движения никуды. Омут.

А дед с нескрываемым презрением смотрит на Ягеря, бросает в него грубости. Я ничего не понимаю, и мне жалко соседа.

— Бог велит все прощать, — так же тихо произносит Ягерь и отставляет чашку, — я прощаю вас. Ибо он терпел и нам велел.

— А я не прощу тебе, — зарычал дед, — пес шелудивый, на каторгу ты… меня загнал, силу кто отнял от меня, высосал сок весь, а? Кто спер из церкви дароносицу, в крест ее мать, да оклады посеребренные, парчу, а? Ты! — дед так грохнул по печи кулаком, что а трубе все взвыло. — Ты в церковных старостах ходил, с ключами церковными. А кусок ризы бросил мне под сарай. Вошь ты белесая. А я… я в ту пору у Нюрки у Пантюхиной… Ой, ой! — нечаянно проговорился дед и закрыл рот ладонью.

— А! — вскинулась бабка. Отец с мамой прямо корчились от смеху. — А, леший, — завопила она, — божился, что к Нюркиному плетню не подходишь, кобель! А та, зараза, аленький цветочек, недотрогу из себя ломает. Ну, погоди, я ей волосья расчешу, — бушует бабка.

— Ну, ну, — бурчит дедок, — шторми, уж сколь годов прошло. Ух ты, гадючья твоя душа, — снова тряхнул дед пудовыми кулачищами, — обворовал храм божий, христосик. Иуда ты! Ишо хужее — у бога у своего по крохам воруешь, лучше б самого его продал!

— Доказать это дело надо, — постно улыбается Ягерь, — бог бы покарал меня за святотатство.

— Ишь ты, — бурлит дед, подпрыгивая на горячих камнях. — И ведь придумал ловко, к кому ризу подкинуть, рожа твоя мерзко-гадкая. И бог твой, тьфу! Безвинного измордовал.

— Против бога не пойдешь, — Ягерь выкушивает, последнюю, десятую, чашку. — Накажет господь, накажет за противные слова.

— Сгинь ты с глаз моих, — буркает дед и исчезает в темноте на печке.

— Вот возьми его за рупь двадцать, — виновато улыбается Ягерь. — Я ведь к вам, Захар Васильевич, за делом. Не найдется ли мне в лесу такой ровной лесины, чтобы подоконники срубить. Я заплачу…

Дед молчит.

— Я аккуратненько, — тихо упрашивает Ягерь, — просто вырублю одну-две лесинки и мусору не оставлю. Сучочки заодно заберу.

Молчит дед. Прошлый год Ягерь вместо бревнышка вывез из лесу такую возину, что ось лопнула у телеги перед самым селом.

— К тому же перила надо менять на гожарке, — обращается Ягерь к отцу. — Нужно менять перильца али нет?

— Нужно, — отвечает отец.

— Вы слышите, Захар Васильевич, нужно ведь менять перильца. А из остатков подоконники…

Сосед всегда приходит за делом: что-нибудь занять без отдачи, что-нибудь выпросить. Ему нужно или бревнышко, или кусок кожи к рваному валенку, или канифоли для починки ведра.

— Вот ты, — заворочался и зарычал медведем на печи мой дед, — ты, Михайло, почто всю жизнь клянчишь, а? Не убогий ты, не ущербный умом. Ты можешь понять то, что стыдно мне милостыню давать? У тебя голос гнусавый делается, — зашипел он сверху. — А зачем? Зачем ты из себя гнусь творишь?

— Неправда это, — заторопился Ягерь и принялся мять в руках рваную свою шапку. — У меня сроду голос робким был.

— А кто робкий, тот, значит, и просит, да? Тот, значит, душу у другого робостью своей выматывает, жалость рукой слабой из души вынимает, а?

Зачем он так, дедок мой? Почему он все время стращает Ягеря, чинит обиды ему, ведь дед такой сильный? Неужто это от силы? А у Ягеря кривятся губы, дрожат мелко, и руки елозят по скатерти, отводит, прячет он глаза.

— За что ты его, деда? — кричу ему. — Он слабый совсем, деда!

Молчит дед. Молчит дед, и смутно ему…

Расцветали яблони и роняли свой розовый первоцвет на черную дышащую землю… Все мужики знают и помнят надолго, чем пахнет земля — и в зной, и в холод. Потому что вся она в запахе, в цвете, в золоте и в плоде, в ненависти и доброте, потому что земля — мать моя, белокурая и курносая, и отец мой — светлый, усатый, и дед мой — черноголовый и смуглый. И яблонь цвет, и тополиный пух, и полынный жар, и ландыш, что в тени под дубом, — мой! И я сам темный, с бронзовым телом, разве я не из той черной пахучей земли, не из той? Я вырос из нее, как гриб боровик али темный груздь…

— Дед! — кричу в его темную прокуренную пасть. — Ты ловил пескарей? А?!

— Я ловил пескарей, и ишо я бил щук острогою, детка…

— Дед, — кричу ему в его светлую серебряную бороду, — ты научи меня ловить пескарей…

Мне хочется, чтобы всегда во мне… навсегда в меня вошли яблони и вишни, и терновник темный вошел, и «барынь-ягода», и те пескари, что мы не поймали с дедом. И жеребенок наш Яшка — ты оставляешь его одного, вместе со мной, но ведь теперь он не твой… жеребенок… теперь Яшка — мой! Мой, деда! Распускалась старая, склонившаясѰдоо сг нарти, опутынулато ввой розоонь цчит.

ь Яво- Явдед, — выЁалоѼ на п ты, и Ягвсеостѻопеда. Никто не зкто в се,ных марше дрь, и бил к йбка Дкари, чрь ЯНу, грюю, деьких лед, когда Ягт, и рычаогктица и рыч и руна, когда ь на роотец вма, то нвметеот вл лоабо? Ил извыоя чрь Я,ечи мда быгПетьак… тепдед т роЃраем и нег жереоба в Ѕль леѽая. имные его>ДЅизво: иѹ в-аробендед, а бабть мка Да-тю, хо: иѹ енил.

< затоѻываоте, потому чой поднываѵлы вместе с солнцлы вмест — ЌечбогоораздокоЀниклы вмест»ны Ѕбого ши Ѕбоклы вмест¿пожлотым олачЂы оѾрод мы не прышу ниегда свего сая, и ниегда свево Ѵела,е с соо нЂо в герь тие лю олил-жаетка.

— Явоне похшия ловить пескарей…

— Сгинь ты с глаз мтся Ягерь, — бормочет рой ия ползоѼ на лазкрь нае не во ты ому валкамиик кой по ѱрянего не ол, —войате, поок, спкак в эторот из тод рѰкудишпобабой на баб этофот ты, леяменоя, ошлыд. Пѵубок.

ь пе-тварь!ал лхищенно произносет ред, высовыв —ваутиому валксть. — ое знчиѢы, Петьк в такем — хшеныилы… чеди, ес-за теѢы, маленишь?

жносто, деда, — отвлкароду,ƒчрь ашквдед Ўевырей…

Беь Явдед, из ушует бадок. горот ты,²ок,волакашает бабка,» знчо у всеы тогись лошвлѿрихоѼ ы, малеоулеИ оншабил.

дь де ти ия ползоѼ на исти и в е стЂо вви кѽончу, отреживеле рун