Прочитайте онлайн Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии | Глава 5

Читать книгу Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии
3916+1164
  • Автор:
  • Язык: ru
Поделиться

V

Вся поэзия амурского дела кончилась с подписанием Айгунского договора. За исключением одной моей небольшой экспедиции, которая тоже утратила часть своей заманчивости, не оставалось ни одного предприятия на Амуре, которое бы не было самою сухою прозою. Для «видных» дел почти не оставалось места. По этому можно было предвидеть, что тот наплыв энергической молодежи в Иркутск, который в течение нескольких лет совершался под влиянием амурского дела, скоро прекратится, а с ним прекратится и та энергическая жизнь, которая было пробудилась в Восточной Сибири. Так оно и случилось, как известно; но, впрочем, 1858 и 1859 годы были еще годами увлечений для многих, возвращавшихся потом, разумеется, совершенно разочарованными. Колонизация Амура, исследование и заселение Южно-Уссурийского края, тамошних гаваней и т. п. привлекали еще людей, жаждавших деятельности, но недолго. В 1860 году посетил наши порты по берегам Японского моря даровитый путешественник Линдау; он удивлялся их безжизненности и печальной участи людей образованных, которые были брошены судьбой в эту глушь. Тогда же стали описывать самый Амур далеко не розовыми красками даже русские путешественники и исследователи.

Где причина этому? Отчего Амурский край не развился так же быстро и роскошно, как Калифорния, Новая Зеландия, Южная Австралия или хоть Канада?.. Точный и подробный разбор этого вопроса занял бы много места, да я его отчасти и сделал в «Обзоре русско-азиатских границ» и в нескольких мелких статьях, а потому теперь вернусь к простому перечню событий 1858 года, насколько они знакомы мне лично.

И, во-первых, скажу несколько слов об «Амурской компании», которая была основана в этом году и возбуждала такие сангвинические надежды. Задачи компании были очень широки, средства значительны, покровительство со стороны высших сибирских властей безусловно, в заключение всего, ведение дел на месте, то есть на Амуре, было вверено лицу, известному в иркутском торговом мире по своему уму и деятельности, — купцу Белоголовому. Н. Н. Муравьев принимал самое близкое участие в судьбах компании. Когда, по заключении Айгунского договора, он встретил Белоголового на Усть-Уссури, в теперешней станице Казакевичево, то на бывшем в генерал-губернаторском помещении (шалаше из коры) завтраке единственный тост, провозглашенный хозяином, был «за процветание «Амурской компании», которая должна была «избавить Амур от мелких хищников-спекулянтов и водворить на нем рациональную торговлю», которая бы содействовала развитию богатств края. Предполагалось, что средства компании дадут ей возможность снабдить край немедленно теми произведениями стран культурных, которых недоставало необработанной еще, хотя богатой от природы пустыне: хлебом, рисом, скотом, сахаром, свечами, готовыми обувью и одеждой, материалами для них, мебелью, посудой, стеклом, железною утварью, земледельческими орудиями, сбруею, веревками и пр. Предполагалось, конечно, что главною заботою компании будет не скупка по дешевой цене соболей, которые бы на ирбитской ярмарке доставляли ей 300—400 процентов барыша, а доставка из-за границы морем таких грузов, которые бы могли удовлетворить потребности вновь возникших колоний. Предполагалось, наконец, что местные амурские власти проникнутся теми же взглядами на компанию, как и власти иркутские, и не только не будут делать ей убытков и притеснений, а облегчат ее задачи отводом, например, постоянных мест под магазины товаров, перевозкою более спешных грузов на казенных пароходах, трюмы которых нередко оставались пустыми, и т. п. Но что же случилось не в области предположений, а в действительности? В лавках компании продавались заплесневелые пшеничные сухари и крендели по полтиннику и по трехрублевому за фунт, прогорклое коровье масло — по целковому, червивая колбаса, гнилая даба (низкий сорт китайки) и т. п., а принимались, за исключением денег, одни соболи. С великим трудом я, износивший на Уссури четыре пары обуви, мог достать себе кунгурские простонародные сапоги что-то за 10—12 рублей пару, так что на первый же год существования компании приходилось жалеть об отсутствии тех «мелких хищников», которых могущественная конкуренция компании удалила с Амура. С другой стороны, местные власти вели себя с компаниею возмутительно. Пришли, например, на устье Зеи компанейские лодки, назначенные для развозки товаров, — «Давайте их нам! Они нам нужны для перевозки солдат или казенных тяжестей!» Прибыли на низовья Амура компанейские скот и мука, — «Пожалуйте их нам, а в будущую навигацию мы вам отдадим их натурою!..» Губернатор Буссе, отправляясь в Благовещенск и желая, чтобы этот город был не только просвещен его присутствием, но и освещен фонарями, заказал таковые компании, да, кстати, и пожарные инструменты. И то и другое доставлено из Гамбурга, вокруг света; но тогда его превосходительство отказался от заказа, потому что у города доходов не было, а заплатить было нечем. И, разумеется, компания не смела взыскивать убытков. Мудрено ли после этого, что она кончила свое существование через три-четыре года продажею акций откупщику Бернардаки по 17 копеек за рубль, причем сильно потерпели некоторые вкладчики, пионеры амурского дела, например Невельской, Миддендорф и др.!..

Лично я провел все лето 1858 года, то есть конец мая, июнь, июль и часть августа, на Уссури, занимаясь съемкою долины этой реки и составляя ее описание. Так как отчет об этой экспедиции давно и не раз напечатан , то я не буду здесь останавливаться на ней, а расскажу лишь то, что относится к заселению Амура. Когда в августе я плыл вниз по Уссури и приближался к ее устью, то издали заметил несколько свежих, еще не оконченных построек на равнине правого ее берега, тянущейся от подошвы хребта Хехцира к югу. Это был зародыш станицы Невельской, которую потом пришлось перенести с берега внутрь страны, потому что разливы Уссури затопляли дома. Хотя в 1858 году переселенческие сплавы начались гораздо раньше, чем в 1857-м, но по отдаленности Уссури от Забайкалья поселенцы пришли поздно, и состояние их построек внушало опасение, что зимовка будет плоха. В следующем селении, Казакевичево, дело шло несравненно лучше. Тут уже с ранней весны губернатор Приморской области начал возведение казенных магазинов и нескольких жилых построек, и потому селение имело довольно приличный вид. Оно поэтому и сделано было потом местопребыванием командира уссурийского казачьего батальона. Станица Корсакова едва зарождалась; зато Хабаровка , поставленная на превосходном, возвышенном берегу, представляла утешительный вид. Здесь работы, под управлением того же Дьяченко, который в прошлом году строил станицу Кумарскую, шли очень успешно, возникали не только дома, но и лавки с товарами, даже, если не ошибаюсь, заложена была небольшая церковь или часовня на пригорке, видном издалека. Купцы своим коммерческим чутьем поняли, что тут в будущем предстояло возникнуть большому торговому городу, и если он долго не возникал, то вот, например, какие обстоятельства мешали ему. Гораздо позднее основания Хабаровки, в 1870-х годах, возникла мысль устроить в ней местопребывание губернатора всего Амурского края, причем Благовещенск остался бы уездным городом по крайней мере до того времени, пока население Амурского края не увеличится настолько, чтобы стоило сделать из него две области. При этом, конечно, губернатору из Благовещенска, где у него есть хороший дом, пришлось бы переехать в Хабаровку, на первое время — в помещение более тесное; пришлось бы и удалиться от Иркутска, где жил нареченный тесть губернатора Оффенберга — генерал-губернатор Фридрихс. Спросили из Петербурга мнения последнего и что же получили в ответ? — «Хабаровка неудобна; она лежит на болоте, отличается нездоровостью» и т. п.

Мне случилось читать этот любопытный ответ, и я не знал, как он мог быть дан вопреки очевидности, — потому что Хабаровка лежит на откосе высокой горы есть одна из лучших по местности колоний Амурского края»,— и какая цель могла быть при его составлении? Только случайно узнав семейные обстоятельства, на которые сейчас указал, я понял, почему хребет Хехцир официально обратился в болото… Что же такое нужды государственные перед семейными некоторых особ?

Я сейчас сказал, что нашел в августе 1858 года в Хабаровке несколько торговцев. Один из них, скорее приказчик или даже «молодец», чем хозяин, узнав, что я прибыл с Уссури, стал при встрече расспрашивать меня, что это за край, чем там можно торговать? и пр. Я отвечал, что на Уссури пока почти совершенная пустыня, что вдоль ее я нашел всего 102 плохоньких домика и что кроме соболей там покупать нечего, а продавать можно дабу, водку, табак, порох и т. п. Соболи, кажется, дешевы.

— Так-с! Ну, а край из себя каков? Говорят, много болот.

— Есть-таки, но ведь без этого не может же быть в стране дикой, лесистой, дождливой. Придут жители, найдут много мест возвышенных, годных для водворения, а когда вырубят леса, то и почва обсохнет даже в долине реки, не только по увалам. Ведь вот и про Амур говорили, что он — болото; а где же вы видели, чтобы дома были поставлены на болотистой почве, кроме разве Бусули?

— Помилуйте! Где же на болоте, а на песке — это точно… Вон извольте посмотреть — на том берегу луг-то весь песчаный, хоть трава на нем и густая. Должно быть, его половодье весь поднимает…

При этом, говоря слова «на песке», мой молодец как-то лукаво улыбнулся, так что конец его речи мне показался лишь оговоркой, долженствовавшей смягчить смысл намека на непрочность русских построек на Амуре… И действительно, значительная часть селений, возникших в 1858 году, была основана «на песке», в том смысле, что они были недолговечны и постепенно были относимы от берега Амура внутрь страны, на места более высокие. Но много было местностей истинно великолепных по положению и угодьям, например станица Екатерино-Никольская, у выхода Амура из Хинганских гор. Я не знаю, кто именно выбирал места под селения; но общий отчет о ходе колонизации того года был возложен на чиновника особых поручений генерал-губернатора, Шелехова, сына известного в свое время писателя по сельскому хозяйству. Что он написал, мне не известно, но вот что я могу сказать со своей стороны, как очевидец.

Летом 1858 года возникло на Амуре и Уссури 35 селений, именно: шесть выше Благовещенска, четыре на Уссури и двадцать пять — на Среднем Амуре, от Благовещенска до Хабаровки. В «Известиях Российского Географического общества» за 1871 год мною был перепечатан список всех в то время существовавших в Амурском крае населенных пунктов, с показанием годов их основания, но я должен здесь оговориться, что, несмотря на сделанные мною поправки, там есть несколько ошибок, именно относительно хронологии. Перепечатка была сделана с официального списка, составленного в 1869 году комиссиею адмирала Сколкова, ездившего на Сахалин, и, конечно, ей было очень немного интереса добиваться точности в хронологии; но если кто вздумает со временем писать подробную историю амурской страны, тот должен это иметь в виду. Станицы были расставлены таким образом, чтобы расстояния между ними были по возможности однообразны и равнялись длине обыкновенного почтового переезда. Я уже заметил, в каких соображениях, губительных для переселенцев, это делалось в 1857 году; здесь прибавлю, что и в 1858 об учреждении почтовых по Амуру не было речи. Странное дело! Основывали мы в киргизской степи ни на что не нужные (и потом брошенные) укрепления Актау и Ултау, в нескольких стах верст от Омска, и сейчас проводили к ним почтовые дороги, по которым едва ли когда-нибудь возилось более десятка казенных и частных конвертов в неделю. А заняли и заселили Амурский край, эту большую дорогу к Тихому океану, — и правильной почты не организовали много лет, разрушая, таким образом, одною рукою то, что другою насаждали, то есть систематически разоряя вновь водворяемых поселенцев почтовою гоньбою в неопределенные сроки. Точно будто Восточная и Западная Сибирь принадлежат не к одному государству и управляются по разным началам.

Общее число переселенцев 1858 года мне не известно; но полагаю, что оно простиралось от шести до семи тысяч душ, главным образом пеших казаков из Нерчинского округа. Довольно забавную в военном отношении картину представляли эти побочные сыны, или, точнее, приемыши Марса. До 1851 года они выжигали для горных заводов уголь, возили руду, охотились зимою на белок, занимались сельским хозяйством и военных мундира и амуниции почти не видывали, кроме разве тех, кто жил по этапному тракту, которым следовали арестанты под конвоем солдат. Вдруг — в казаки! Наслали к ним офицеров, начали учить артикулам, собирать на учения, даже, кажется, на маневры (и наверное: в 1858 году под Кумарою, хотя там были лишь конные казаки), выучили ходить в ногу и пр. Но переделать природы в 6—7 лет не могли. Пеший забайкальский казак остался мужик мужиком, только вместо зипуна любил халат и бороду не запускал, а брил поневоле. Фитильная охотничья винтовка была ему милее казенного ударного ружья, потому что она не пугает зверя взводом курка. А что до военной выправки и дисциплины, то он частенько говорил своему начальнику-офицеру «сударь» или «вы, барин» (вместо «ваше благородие») и при этом почесывал затылок. Вот эти-то люди и были призваны заселять Амур не просто, чтобы жить на нем, но чтобы защищать его, от кого? — не знаю. Очевидно, что в данном случае мы слепо следовали преданию, по которому русские окраины должны быть обставлены передовою казачьею цепью.

Всю эту массу переселенцев, двинутую по воле правительства и водворенную не там, где бы она, вероятно, пожелала сама, а там, где было приказано, приходилось кормить на счет казны и, как опыт доказал, не один год. Откуда же было взять хлеба? Разумеется, кроме Забайкалья неоткуда. Но Забайкалье имеет такое малочисленное и редкое население (350 000 душ на пространстве больше Франции), что больших свободных остатков хлеба на продажу у него не могло быть. Тут опять было употреблено насилие в виде реквизиции хлеба у крестьян трех волостей по Ингоде и Онону. Им назначена была цена, — помнится, по 60 копеек за пуд муки, — и они должны были доставить столько-то тысяч пудов. Доставлять хлеб из богатых староверческих селений Верхнеудинского округа, расположенных по Хилоку, Чикою и Селенге, разумеется, было бы слишком дорого. О доставке же на Амур как хлеба, так даже и самих колонистов из России или из-за границы морем в то время — да и гораздо позднее — не было речи, и тех, которые бы надумали предложить этот способ подвоза людей и их продовольствия на Амур, вероятно, сочли бы в Иркутске «недальновидными». Эта недальновидность ведь приписывалась, например, М. В. Петрашевскому за то, что он порицал стеснение хлебной торговли на иркутском базаре. Еще с большею откровенностью в ней обвинялись люди, имевшие смелость смотреть на амурское дело не чужими глазами и потому видеть, например, что если из России не просят доставки чего-либо, то это для того только, чтобы в Петербурге не поверили наконец, что Амур не совсем же золотое дно, и чтобы не иметь дела с моряками и с министром финансов.

Как в прошлом году на Усть-Зее, так теперь в Хабаровке парохода не оказалось, и я, дав моей изнуренной команде отдых в два дня, приказал ей готовиться к новому странствованию на бечеве, которое должно было простираться на 2 200 верст. Мы отплыли с устья Уссури после полудня и вечером остановились на ночлег у левого берега Амура, еще в виду Хехцира, но уже верстах в 25-ти от Хабаровки. Назавтра начали мы проходить те селения, которые, по выражению хабаровского приказчика, строились на песке. Превосходные луговые угодья пленяли, однако же, самих переселенцев, и им большею частью в голову не приходило, что луга эти — поемные и что первый большой разлив Амура прогонит их с места. Вода в реке была довольно велика и теперь, от дождей в бассейне Сунгари, а потому бечевник далеко не везде был хорош. Зная, что пароход должен был идти из Николаевска в Благовещенск, я приказывал не заходить в мелкие протоки, а идти главным руслом, чтобы не пропустить парохода; но какова же была моя досада, когда однажды сидевший на руле казак, не исполнив этого распоряжения, зашел вместо Амура в один из его притоков, а когда мы наконец вернулись из него в большую реку, то встретившиеся нам гольды объявили, что пароход тем временем прошел! Только тот, кто четыре месяца шлепал по грязи, по камням, подвергался свирепым укушениям комаров и слепней, питался дрянью, надеялся от всего этого избавиться и вдруг обманулся, — поймет отвратительное состояние духа, в котором я, да и все мои спутники находились. Но вот, мало-помалу на горизонте, у левого берега Амура, там, где виднелись струи дыма, очевидно, из возникавшего русского селения, обрисовался корпус какого-то судна не амурской, то есть не барочной, конструкции, и в подзорную трубу я рассмотрел, что это пароход. О радость!.. Но совершенно напрасная. Пароходик этот был небольшой баркас «Надежда», везший из Николаевска курьера, лейтенанта А. М. Линдена, но попортивший дорогою механизм и потому немогший плыть далее против течения. Вместо получения от Линдена помощи приходилось помогать ему самому. «Надежду», по ее безнадежному состоянию, отправили назад — вниз по реке — в Николаевск, а милого, образованного и симпатичного курьера я пригласил пересесть в мою лодку. От этого, конечно, физически в ней стало теснее, но зато я оживился нравственно. Мы поплыли опять бечевою, то есть способом, который Линден справедливо называл антиделювиальным (Ноев ковчег, во время потопа, конечно, плавал без бечевы) и над которым, как кругосветный моряк, привыкший делать по десяти миль в час, хохотал от души. Скоро мы прошли станицу Михайло-Семеновскую, которая на картах малого масштаба представляется расположенною против устья Сунгари, а на самом деле отстоит от него на 17 верст. Я не без удовольствия заметил, что тут не делалось и попыток строить какие-нибудь батареи для «командования» сунгарийским устьем, тогда как, например, в Благовещенске, и Казакевичево, то есть при слиянии Амура с Зеею и Уссури, эти попытки имели место; в двух последних селениях — даже после заключения Айгунского договора, причем, конечно, особенно горячился инженерный офицер, желавший что-нибудь «строить».

По мере приближения к Хингану места становились живописнее и общий уровень равнины сделался несколько выше. Особенно превосходную местность занимала большая станица Екатерино-Никольская, расположенная среди групп дубовых деревьев, недалеко от выхода Амура из Хинганских гор. Эта станица-красавица получила свое имя в память Е. Н. Муравьевой, супруги генерал-губернатора, которая сопровождала его в одну из экспедиций, кажется, в 1855 году. Вообще замечу, что имена большей части спутников и сотрудников Н. Н. Муравьева увековечены им на Амуре в названиях разных селений. Некоторым из этих сотрудников, например Корсакову, Казакевичу, Буссе, «посвящены» даже по два и три селения. Мне была сделана честь наименованием по моей фамилии одной станицы на Уссури, довольно большой, имеющей теперь церковь и даже школу.

Когда мы вступили в ущелье Хингана, где оба берега Амура образованы крутыми, покрытыми лесом горами, то плавание наше сделалось чрезвычайно трудным. Бечевника не было и в помине; приходилось идти на веслах, а река тут отличается особою быстротою, тем большею в данном случае, что вода была большая, от дождей в верховьях реки. Такое путешествие, по 20—22 версты в день, способно было навести уныние даже в присутствии такого всегда хорошо настроенного спутника, как Линден. Но, по счастью, оно тянулось недолго. На другой же день, по входе нашем в Хинган, на заре, когда еще не вся команда проснулась, мы заслышали шум пароходных колес. Немедленно мы стали подавать сигналы, кричать, и, к удовольствию нашему, нас заметили. Через пять минут мы были на палубе парохода, а через час, когда находившиеся уже там пассажиры проснулись, мы нашли среди них очень приятных спутников: архимандрита Аввакума, капитан-лейтенанта барона Шлиппенбаха, пехотного офицера Калитина, двух янки, Якоби и Эша, русского торгаша Ланина и несколько других лиц. Одно из них представляло даже курьез, характеристический для Амура. Это был офицер морских инженеров Шенурин, отличный строитель, но до такой степени поклонник Бахуса, что адмирал-губернатор должен был приставить к нему боцмана, ответственного если офицер напьется, и даже держать его на работах вдали от города Николаевска день и ночь, что бы он не имел возможности доставать водки. Не буду относиться с укором к несчастному. Он не один в своем роде, и даже ныне нередки случаи на Сахалине, что офицеры спиваются, сходят с ума, впадают в белую горячку и т. п. от одиночества, пьянства и монотонной жизни без всякого развлечения. Я не далее 1877 года читал в Тифлисе письмо одного из сахалинцев, убеждавшего одного из бывших своих корпусных товарищей, Старосельского, ставшего влиятельным лицом на Кавказе, «спасти» его, уже 45-летнего полковника и начальника части, от печальной участи умереть нравственно, а может быть и физически, в сырой, холодной пустыне… Петербургские решители судеб, заседающие в разных канцеляриях, всегда трезвые, изысканно приличные, не прощающие человеческой природе ни одного недостатка, если он не ведет к карьере или фортуне, разумеется, с отвращением относятся к таким «погибшим» людям, каков был наш инженер-моряк, но в провинциях, особенно отдаленных, люди были гуманны. На пароходе говорили, что тот же адмирал Казакевич, который держал Шенурина под непрерывным надзором, дал ему на дорогу восемьсот рублей собственных денег и только дружески попросил не истратить их все раньше приезда в Петербург. Больной алкоголист обещал и по крайней мере на пароходе держал свое слово и вовсе не пил.

Несмотря на сильное течение реки в Хинганских «щеках», пароход шел все-таки впятеро скорее, чем лодка, и вот мы скоро поравнялись с избушкою натуралиста Радде. Этот почтенный деятель науки жил одиноко, с двумя лишь казаками-охотниками, среди величавой и богатой природы Хингана, где собрал в течение года великолепную зоологическую и ботаническую коллекцию. Весною 1858 года, плывя по Уссури, я посетил его и нашел настолько отвыкшим от удобств жизни, что он уже не мог пить чай с сахаром. Н. Н. Муравьев, несколькими днями позднее, также останавливался в его хижине и потом шутя рассказывал, что «Радде так влюбился в природу, что просил меня остаться до следующего дня, чтобы видеть, как будут выходить из яичек личинки такого-то Scarabeus'a»… Впрочем, почтенный натуралист был предметом не одних таких шуток, безобидных или даже лестных для его самолюбия как ученого. Были люди, вроде Будогосского, которые с обычным грубым натурам цинизмом уверяли, что «Радде зажился в Хингане потому, что там много соболей, а он готовит приданое своей невесте». Генерал-губернатор, ценя его научную самоотверженность, приказал назвать Раддевкой ближайшую из возникавших станиц, очень живописно расположенную близ впадения в Амур одной небольшой горной речки.

Плывя на пароходе, мы уже далеко не всегда могли видеть вблизи вновь возникавшие по Амуру селения, но во всяком случае могли убедиться в одном, а именно, что переселенцы небогаты. С трудом доставал пароходный повар свежую провизию, и наш стол отличался спартанской умеренностью. Зато мы были богаты по части напитков. На пароходе был груз Cherry cordial , рому, хересу и пр., и ежедневно вечерком выносился на палубу ящик с бутылками этих жидкостей, особенно первой. Барон Шлиппенбах председательствовал при их опорожнении, которое впрочем не переходило за пределы «одушевления» путешественников. Пели иногда песни, даже духовные… когда приходили в умиление. Зато архимандрит Аввакум платил нам со своей стороны любезностью, подтягивая по временам какую-нибудь «шереметевскую псалму» («Вечер поздно из лесочку я коров гнала домой»). Бывали испивания и по утрам, около полудня, в так называемый адмиральский час. Тогда Шлиппенбах выбивал по столу пальцами вестовую дробь и напевал при этом вестовую же песенку:

     Доппель-кюмель, ерофеич,      Дрей-мадера, хереса!..      Адмирал наш, Казакевич, —      Рому выпить нам пора!

Но должно признаться, что Казакевича тут приурочивали к адмиральскому часу напрасно: он был человек трезвый… Утреннее «испитие» бывало, конечно, еще умереннее, чем вечернее; да и вообще попойки и другие немногие развлечения не вредили делу. Я, например, в бытность на пароходе успел перечертить набело всю съемку долины Уссури, которой подлинник желал сохранить за собой.

В Благовещенске пришлось расстаться с пароходом, потому что он требовал для плавания восьмифутовой глубины, а таковую не везде можно бывает встретить на Верхнем Амуре осенью, в межень, особенно между Албазином и Кумарой… Кстати! Когда же Усть-Зейская станица обратилась в Благовещенск? Этого я доселе еще не сказал, и мне не случалось читать о том где бы ни было. Превращение совершилось весною 1858 года, между временем прибытия генерал-губернатора на Усть-Зею и временем отплытия его к Айгуню, кажется 12 мая. Оно, впрочем, было чисто фиктивным. Устроили мачту, подняли на нее огромный флаг, который больше походил на английский, чем на русский, отслушали при этом небольшой молебен, который служил архиерей Иннокентий, бывший потом митрополитом в Москве, — и Усть-Зейская станица произведена была в город Благовещенск, кажется, ввиду предстоявшей «благой вести» о заключении трактата. Впоследствии, для придания городу менее военного характера, перевели из него казаков на шесть верст вверх по Амуру, то есть в соседство места, где в 1857 году стояли казачий пост и генерал-губернаторская палатка. А, в частности, на месте последней усть-зейцы уже в 1858 году поставили небольшой памятник.

Итак, многочисленному пароходному обществу нашему пришлось пересесть на баркас, который тянули бечевою мои казаки и многочисленные матросы Шлиппенбаха, возвращавшиеся через Сибирь на родину. Кажется, это была команда корвета «Оливуцы» или «Авроры» — не помню уже теперь, какого судна, — но бравая команда, которой могло быть несколько обидно после океанских плаваний ходить на бечеве. Для нас, пассажиров, жизнь на баркасе была отчасти продолжением пароходной, только с меньшими удобствами и с гораздо большими издержками. В течение одиннадцати дней мы, в числе семи человек державшие общий стол из двух блюд, израсходовали 287 рублей, то есть по 41 рублю с человека, что дает 3 рубля 75 копеек в день! Были случаи, что за барана платилось жителям селений, водворенных в 1857 году, одиннадцать рублей; за два хлеба, весом фунтов в пять каждый, за бутылку молока и десяток яиц — пять рублей, и т. п. Да и за эти деньги провизия доставалась с трудом, потому что колонисты сами почти ничего не имели и очень опасались на зиму голода. Отпуск казенного хлеба ведь прекратился, а собственные сборы с немногих обработанных и засеянных весною полей едва-едва были достаточны, чтобы прокормиться до следующей жатвы. Утешением в этих экономических невзгодах служила нам только возможность ночью спать во всю длину тела на баркасном помосте, а днем на нем же стоять во весь рост. Но и баркас скоро пришлось бросить, потому что тащить его было очень тяжело. Около Буринды мы встретили сплав лодок, отобрали их, распределили между собою и потянулись вразброд. Моим бедным казакам пришлось особенно жутко. Лодчонка нам досталась прескверная, тесная, так что пока одна смена шла на бечеве, другая должна была сидеть, а не лежать. Дни были короткие (конец сентября), ночи холодные; в начале октября по утрам стали появляться ледяные забереги и резали ноги. Согнувшись, сидел я под своим лубочным навесом, дописывая отчет об Уссурийской экспедиции и обдумывая, когда и как, по сдаче его в Иркутске, доставит меня в Москву желанная тройка…

14 октября мы прошли мимо Усть-Стрелки: прощай, Амур!

26 октября был в Иркутске и, заплатив 25 рублей писарю за перебелку отчета (дарового штабного писца Будогосский мне не дал), сдал его.

Генерал-губернатор был, по-видимому, доволен этой толстой тетрадью и съемкою Уссури и на следующий год предназначил меня опять в экспедицию на Амур и Уссури, где должна была устанавливаться государственная граница с Китаем. Мало того, на домашнем празднике Генерального штаба, 8 ноября, Н. Н. Муравьев был особенно любезен со мною, а 25 ноября, при объявлении полученных из Петербурга наград за присоединение Амура, публично извинялся, что мне дали Анну, а не Владимира, к которому он меня представлял. Я, однако же, остался верен своему решению и воспользовался данным случаем, что бы привести его в исполнение.

Рано утром 26 ноября я пошел к генерал-губернатору в мундире и, в присутствии несколько удивленного инженер-капитана Рейна, сказал ему, что дальнейших интриг против себя, видимо, увенчивающихся успехом и сопровождающихся притеснениями, я терпеть не намерен…

Затем, 6 декабря, на балу в своем доме Николай Николаевич отыскал меня в толпе и, взяв за руку, намеренно ходил по залам, беседуя со мною самым любезным тоном. Тут же он сам представил меня ехавшему в Петербург адмиралу Кузнецову, как «автора поучительного отчета об Уссури».

Решение мое осталось неизменным. И когда, наконец, 3 января 1859 года установился хороший зимний путь, я, сев в повозку, без большого сожаления сказал: прощай, Восточная Сибирь!

А 23 февраля 1859 года генерал-квартирмейстер барон Ливен, ознакомившись с моими работами, объявил мне, что я по высочайшему повелению назначаюсь начальником экспедиции на реку Чу , к пределам Коканда.