Прочитайте онлайн Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии | Глава 3

Читать книгу Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии
3916+1171
  • Автор:
  • Язык: ru
Поделиться

III

В половине июля, то есть через шесть недель после нашего водворения на устье Зеи, начали прибывать переселенцы. Впереди плыла буреинская сотня, которая должна была водвориться в трех пунктах: на устье Буреи, у входа Амура в Хинганские горы и в какой-нибудь промежуточной точке между этими двумя стратегически важными местностями. Так как не оставалось более сомнения, что и остальные переселенцы, — именно усть-зейская сотня, — должны скоро прибыть на место своего водворения, то генерал-губернатор решился немедленно возвратиться в Иркутск. Меня же он послал осмотреть поселения вниз от Буреи, которых сам посетить не имел уже времени; а на возвратном пути оттуда в Иркутск я должен был сделать подобный же осмотр и съемку местностей во всех остальных, возникших в 1857 году, станицах и поселках. Таким образом, мы расстались на время. Я с топографом и четырьмя солдатами, в виде гребцов, отправился на небольшой лодке и через два дня был на устье Буреи, около того места, где теперь стоит станица Скобельцина. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что чрезвычайно удобный для основания поселка, покрытый дубравою холм, на котором ныне расположено это селение, не имеет и признаков того, чтобы на нем или около него водворились русские!.. Встретившиеся манегры, однако, разъяснили, в чем дело: селение наше возникало не на устье Буреи, а в 26 верстах ниже оттуда. Туда я и отправился, держась неизменно левого берега Амура, чтобы не пропустить возникавшей колонии, так как, с одной стороны, манегры объяснили, что постройки производятся в лесу, несколько в стороне от берега, а с другой — карта показывала, что тут есть острова, за которыми легко было не заметить ни построек, ни стоявших у берега судов, если бы плыть по большому руслу.

К счастью, оказалось, что селение возникало в таком месте, где на Амуре — у левого его берега — нет островов. Река тут течет широким руслом и делает поворот, так что из построенной в вершине угла станицы открывается широкий вид на оба колена, верховое и низовое. С эстетической точки зрения место было выбрано удачно; но озерца, попадавшиеся в окрестном лесу и, очевидно, принадлежавшие к разряду стариц, то есть к составу прежнего русла Амура, заставляли опасаться, что место, выбранное под селение, низко, и если не будет совершенно затопляемо во время полноводий, то легко может обращаться в болотистый остров. Хилковский, которого я тут встретил, был уверен, однако же, в противном, и я не знаю теперь, что в действительности оправдалось: его ли оптимистические предвидения, или мои, — несколько скептические? На вопрос мой от имени генерал-губернатора: почему не возникло селения на устье Буреи? — Хилковский объяснил, что там мало места для ста дворов; оставлять же там 25 семей, для которых холм был достаточен, он не решился потому, что это значило бы вместо трех предположенных деревень расселить буреинскую сотню в четырех, на что у него не было инструкций.

Пробыв в Нижнебуреинской, или, как потом она была названа, Иннокентьевской станице (в честь первого амурского архиерея, потом московского митрополита Иннокентия) около суток, я отправился далее вниз по Амуру. Окружающая его равнина, начавшаяся от самого устья Зеи, была здесь еще роскошнее, чем в окрестностях Айгуня. Я совершенно понял, почему казаки-переселенцы, когда спрашивали их желания относительно места водворения, все желали на Бурею. Таких великолепных угодьев для хозяина-земледельца, как между Зеею и Хинганом, мало в целой России, а в Сибири и совсем нет. Когда я прибыл в станицу Хинганскую — теперь Пашкову — у входа Амура в «щеки», то есть в ущелье, то довольство судьбою у местных казаков-поселенцев бросилось в глаза. Они, только что прибывшие, не упустили случая посадить несколько овощей, которые надеялись собрать осенью, потому что климат тут теплый, особенно по сравнению с Даурским нагорьем. Дуб, вяз, красная береза служили строевым материалом для домов, живописно располагавшихся на возвышенном берегу реки, и работа по основанию колонии кипела.

Недурен был также небольшой поселок, возникавший в пространстве между Хинганом и Иннокентьевской станицей, у Халтана.

Возвратясь с Хингана на Бурею, то есть в Иннокентьевскую, я передал Хилковскому выражение неудовольствия генерал-губернатора на медленность сплава колонистов, сделавшую, очевидно, невозможным «удобное» водворение их на новых местах в текущем году, и приказание ему самому остаться на Амуре на зиму… Это, конечно, огорчило его; но, по-видимому, он был уже предупрежден о своей участи, а равно и извещен о том, что Н. Н. Муравьев, принимая на Усть-Зее тамошних колонистов, наконец прибывших туда после моего отъезда, произнес перед ними речь, не очень лестную для него, Хилковского. Как быть! Не все находили на Амуре обетованную землю, в которой осуществлялись надежды на быструю карьеру… Я забыл еще сказать, что даже Корсаков, забайкальский губернатор, родственник и любимец генерал-губернатора, получил от него, еще до отъезда моего с Зеи, бумагу такого содержания, что потом спрашивал меня: «А что, Николай Николаевич очень на меня сердится?» Бумага была на бланке за номером, а не простое письмо, так что, по справедливости, спуску никому не было.

При обратном плавании с Буреи я держался суши, так что, собственно, плыла одна моя лодка; я же с топографом и одним солдатом, у которого был в руках топор, шел берегом и даже большей частью вдали от реки, чтобы отыскать и наметить дорогу, которая была бы короче, чем вдоль по Амуру, который в этих местах делает многочисленные извилины. Путь в высокой траве, выше человеческого роста, и по лесной чаще утомлял до последней степени; жажда и голод мучили, и в довершение всего, приходя на ночлег к месту, где, по условию, дожидала меня лодка, я не находил спокойствия от комаров, которые не давали спать всю ночь. Четверо суток продолжалось подобное мученье.

На Усть-Зее, разумеется, все обстояло благополучно, как сочли нужным сообщить мне местные власти для доклада генерал-губернатору. И в самом деле, дом начальника отряда был готов и даже меблирован; около него воздвигались кухня и другие пристройки. Лагерь солдат был окончен вполне и если зеленел издали ветвями тальника, выросшего из стен бараков, то в этом беды не виделось, ибо батальонный лекарь рапорта о том не подавал. Только число казачьих домов росло медленно, или, точнее сказать, оставалось неизменным с половины июня, хотя на дворе был и август. Видно было, что с отъездом генерал-губернатора центр тяжести всего амурского дела перешел из жилищ колонистов, составлявших предмет особых забот Н. Н. Муравьева, в батальонные цейхгаузы. Меня это не удивило, но все-таки рассердило, и на прощанье с Усть-Зеей мне пришлось побраниться с бывшим там «за амбаня» майором Языковым из-за установленных им порядков.

Само собою разумеется, что у стесненных в помещении казаков-переселенцев в следующую зиму была сильная смертность, особенно между детьми. Тот рай, о котором они мечтали, собираясь на Амур, для многих из них через несколько месяцев по прибытии туда обратился в могилу.

На Усть-Зее я надеялся найти пароход, который бы мог доставить меня вверх по Амуру в гораздо кратчайшее время, чем лодка, поднимаемая бечевою. Но пароходов не оказалось. А нужно заметить, что их было в это время два — «Амур» и «Лена». Последняя еще в первой половине июня прибыла из Николаевска. Потом она была отправлена вверх по реке до Шилкинского завода, но ходила так медленно, что по возвращении на Усть-Зею вызвала целую бурю у генерал-губернатора против капитана. Последний, капитан-лейтенант Сухомлин, был, вероятно, хороший моряк, но при плавании по реке оказался более осторожным, чем позволяли обстоятельства. Он всякий вечер останавливался на якорь и стоял до рассвета; он плавал медленно, чтобы не въехать где-нибудь на мель с разлета. Результатом было запоздание на Зею и та буря, о которой я сейчас упомянул. Муравьев отрешил его от командования пароходом и дал такую грубую гонку, что у бедного Сухомлина сделалась истерика и пошла горлом кровь. Я застал его на Усть-Зее как бы в заточении, в ссылке, больным, желтым и не могшим говорить о генерал-губернаторе иначе как с чувством непримиримой ненависти. Очень многие ему сочувствовали, да и нельзя было не сочувствовать.

Что касается парохода «Амур» и его капитана Болтина, то они были счастливее. По прибытии из Николаевска на Усть-Зею в конце июня они были отправлены на низовье реки, где и плавали как хотели, без понуждений и гонок, до самого конца навигации. Но осенью и с «Амуром» случился грех: он сел на мель в Уссурийской протоке и, за постепенной убылью вод, должен был остаться там и на зимовку. Командир принял меры, чтобы судно не затерло льдом при весеннем вскрытии реки, то есть вбил кругом парохода несколько свай. Но так как в Уссурийской протоке жить было скучновато, то Болтин бросил свое судно и отправился в Иркутск, чтобы… жениться! Дело устроилось как нельзя лучше. Через неделю по прибытии он сделал предложение лучшей иркутской красавице m-lle Геблер, а через две женился. Нужные на свадьбу и медовый месяц деньги дал богатый холостяк, иркутский золотопромышленник С. Ф. Соловьев, и молодая парочка блистала на иркутских балах. Это было совершенно по-амурски. В Иркутске ведь не раз женили амурцев — правда, матросов и кочегаров, — на совершенно незнакомых им женщинах в день или в два, даже великим постом, и обыкновенно откупщик давал при этом новобрачным по ведру водки, а голова — по красненькой ассигнации. Был даже случай, что офицер (Сгибнев) прямо из-под венца с молодой женой отправился на Кругобайкальскую дорогу, которая тогда была не экипажной, а верховой, и — делать нечего! — начало медового месяца провел на почтовых станциях.

Парохода «Лены», как я сказал, не было уже на Зее, когда я прибыл туда. Он, под командой штурманского подпоручика Моисеева (кажется, так), отправился снова вверх по Амуру и первоначально вез Н. Н. Муравьева с его маленькой свитой. Но где-то в окрестностях Албазина он стал на мель, и генерал-губернатор, не желая медлить, отправился далее на лодках, бечевою. На этот раз даже не было катера с построенным на нем домиком, а простая лодка, на которой примостили кое-как навес из досок или из лубка, под которым нельзя было стоять, а только сидеть и лежать… На Амуре вообще не знали той среднеазиатской пышности, которую завел в Ташкенте пожинатель дешевых лавров «ярым-падишах» Кауфман; там уважались только дело и самоотверженная ему преданность, а мишура, фейерверки, колокольный звон в каждом амурце способны были вызвать лишь презрение и насмешки.

Так как на скорое возвращение «Лены» на Усть-Зею не могло быть ни малейшей надежды, «Амур» же еще в июне отправлен был назад, в Николаевск, то и мне предстояло сделать переезд, да еще в целую тысячу верст, бечевою. Дрянная лодчонка, которую мне дали на Усть-Зее, не вмещала под своим лубочным навесом двух; оттого я и топограф, меня сопровождавший, были до крайности стеснены. Еще хорошо было, если места ночлегов приходились около вновь возникавших селений; тогда один из нас уходил спать на берег, в какой-нибудь шалаш. Но это случалось очень редко. Обыкновенно для отдыха солдат-гребцов мы останавливались там, где заставала темная ночь, то есть час десятый вечера, и пристраивались на ночлег как кто знал. Наутро, часа в три, мы просыпались и шли дальше, причем на лодке, в особом котелке на глиняном очаге, варился чай, сначала для солдат — кирпичный, потом для меня с топографом — обыкновенный. Из другой провизии у нас было немного сушеного мяса и ячных круп, из которых мы варили обед, изо дня в день один и тот же и поедаемый с одними и теми же сухарями, которые не следовало рассматривать в микроскоп, особенно там, где они позеленели. Так как был август и ночи становились холодными, а ни у меня, ни у топографа меховой одежды не было, то мы часто дрогли; но молодость, чувство свободы, сознание величия дела заставляли все переносить не только безропотно, но даже без малейшей мысли о недовольстве… Я много работал потом, один и вместе с другими, на разных далеких окраинах России, в Небесных горах, на Кавказе, в Польше; но ничего подобного той общей преданности делу, как на Амуре, — говорю по совести, — не видал; и если эта преданность есть залог успеха дела, если вдохнуть ее в сотрудников есть высшее достоинство вождя, то заслуга Н. Н. Муравьева перед Россией неизмеримо велика. Многие ли бы в состоянии были сделать то, что совершил он, с личным составом помощников до смешного малым, но делавшим многое, во всю мощь нервов и мускулов?

Первый же переезд от Усть-Зеи до Нарасуна, или теперешней станции Бибиковой, около шестидесяти верст, мы совершили с небольшим в сутки, и по прибытии во вновь водворявшееся селение немедленно занялись съемкой окрестностей. Потом я осмотрел работы и расспросил у распоряжавшегося ими лица о плане дальнейшего их производства. Оказалось, что к зиме можно выстроить лишь такое число домов, которое втрое меньше числа семей. Плохо! но все же лучше, чем на Усть-Зее, где один дом приходился на 4—5 семейств; да и нарасунские здания были бревенчатые, а не мазанки. На расспросы мои о хозяйственных удобствах места водворения переселенцы отвечали, что они угодьями довольны, но что на Бурее было бы не в пример лучше. Кто им наговорил о Бурее, — не знаю, но замечу, что на всем Верхнем Амуре отзыв о ней был тот же. Такая, мол, сторонка, что там реки текут медовой сытою в кисельных берегах: бери ложку — и ешь! Я старался разуверить переселенцев, говоря, что, конечно, на Бурее места хорошие, много поемных лугов и пр.; но зато немало болот и нет такого отличного строевого леса, как у них. Они молчали, стало быть, вопреки пословице, не соглашались, а только покорялись, скрепя сердце, воле начальства.

На Улус-Модоне, то есть в знаменитой кривуле, имеющей фигуру цифры 8 или французского «S», та же история. Опять домов гораздо меньше, чем семей, опять толки о Бурее; но тут для разнообразия деревня разделена на два поселка, домика в 3—4 каждый, причем одни построены на южной стороне русского полуострова, а другие на северной, верстах в трех от первых. Строевого леса тут изобилие; солдаты, помогавшие казакам в постройке зданий, гнали из хвойных деревьев смолу. Спрашиваю казаков, довольны ли местом? Отвечают: «Ничего, место просторное, только лугов вовсе нет и пасти скота негде, а в лесу много зверья; чуть выпустишь овцу или теленка, ан глядишь — тут и волк. Сено-то на зиму косили вниз по реке верст за пять; ну, а гонять туда скот неспособно через горы и лес».

Хотя был вечер, мы не остались на Улус-Модоне ночевать, а, за окончанием съемки полуострова, поднялись еще версты на четыре по Амуру. Ночь была очень свежа, и как только мы пересекли под Улус-Модоном тот кряж, который на картах известен под именем Ильхури-Алиня и который несколько защищает приайгунские местности от северо-западных ветров, то эти ветры отныне начали давать нам себя чувствовать. Это большое неудобство для амурского парусного, да и всякого другого, судоходства, что осенью, то есть когда суда идут обыкновенно вверх по реке, они встречают противный им, верховой, северо-западный ветер. Нигде нельзя поставить парус, чтобы облегчить работу людей, тянущих лодку, или даже совсем усадить их в последнюю. В довершение всего, река тут становится быстрее от более крутого падения ложа. Лодка постоянно «поет», бечева натянута как струна, и рулевому нельзя зевать, потому что иначе нос отвернет течением в сторону и лодку отбросит, а то, пожалуй, и опрокинет. Между Улус-Модоном и Кумарою особенно замечательно в этом отношении одно место, где с правого берега выдалась в реку скала, из-за которой вода стремится с большою силой. Нередко у лодок бечева тут обрывается, и их самих несет потом с полверсты по течению, несмотря ни на какие усилия гребцов. Этот «бык» (скала) и водовороты, которые образуются ниже его и живописного утеса Цагаяна, составляют, по моему мнению, самые трудные места на Амуре для плавающих, впрочем только для низовых, потому что те, которые плывут сверху, напротив, только выигрывают от быстроты течения реки, не подвергаясь ни малейшей опасности.

На Кумаре, то есть точнее — в небольшой, узкой долине левого берега Амура, против устья Кумары, где строилась станица Кумарская, я нашел командовавшего 13-м батальоном капитана Дьяченко. Это был один из наиболее полезных деятелей по заселению Амура. Спокойный, ровный характер, распорядительность, умение обходиться с солдатами и казаками, с начальствами, доставили ему общее уважение амурцев. И у него в станице постройки шли живо, а число домов было значительнее, чем где-нибудь. Он показал мне собственноручный приказ Н. Н. Муравьева о времени и порядке возвращения 13-го батальона в Шилкинский завод. Приказ этот был написан на полулисте бумаги, и на нем сверх месяца и числа стояло: «Пароход «Лена» на мели» — вместо Иркутска или такой-то станицы, то есть вообще взамен обозначения местности, где состоялся приказ.

— Видите, как у генерал-губернатора накипело сердце против моряков: он не утерпел, чтобы не прибавить слов «на мели», — заметил, улыбаясь, Дьяченко. — И я думаю, — продолжал он, — что если бы это не была официальная бумага, то Николай Николаевич написал бы: «разумеется, на мели».

Я готов был разделить это мнение, и вот почему. Приказ был отдан как раз на том месте, где генерал-губернатору пришлось променять пароход на лодку с лубочным навесом, о которой я уже упомянул выше. Кроме того, у него были в свежей памяти: первое плавание той же «Лены», под командой Сухомлина, и полученная на Усть-Зее статья моряка Римского-Корсакова, в которой упоминалось о «счастье вырваться из амурской грязи». Быть может, припоминал он и Невельского, добивавшегося для флота первенствующего значения в Амурском крае, и адмирала Путятина, пустившего на Сахалин японцев и дискредитировавшего Амур в Петербурге, и капитана Бурачека, затруднившего сплав 1857 года неудачной постройкой барок. Причин сердиться на моряков было, следовательно, немало; а затем прибавка к приказу слов «на мели» и даже с «разумеется» очень естественна, хотя и забавна слегка.

Плавание от Кумары до Албазина, где Амур часто разбивается на протоки, иногда очень мелкие, а иногда, в маловодье, и совсем глухие с верхних концов, было очень неприятно, тем более что дни становились все короче, и вечером трудно было идти позднее 8 часов из опасения не различить главного русла от какого-нибудь рукава и попасть в такой, из которого был один выход — назад. Холода по ночам тоже донимали, так что единственным утешением было отсутствие комаров и слепней, которые быстро исчезли при начале свежей погоды. Гребцов мне приходилось менять на постах и селениях, и это было также немалое неудобство. Пока их разыщут, пока они соберутся, а время уходит. На одном посту начальник, какой-то урядник, и вовсе было отказал в гребцах, так что я должен был постращать его арестом. И мне говорили потом многие из посещавших в то время Амур, что с ними случалось то же, так что езда, даже курьерская, не отличалась скоростью. Почему с первого же года водворения русских селений на Амуре не были там устроены хоть небольшие почтовые станции, этого я не понимал тогда, да не вполне понимаю и теперь. Возка почты и курьеров была возложена на жителей, которых это отрывало от работ по устройству домов и хозяйства и, следовательно, разоряло, а я не думаю, чтобы основывать колонии с первого дня разоренные могло быть целью забот государства. Поправлять их, и поправлять сугубыми жертвами, пришлось потом тому же государству. Так не лучше ли было с самого начала устранить причину разорения? Будь на каждом посту хоть по три лошади, по три человека и по одной лодке, это дало бы возможность возить почту (хоть по разу в месяц) и курьеров, если не верхом, то бечевою на лодке, гораздо скорее, чем на людях бечевою же. Да и немедленно были бы набиты вдоль берегов кратчайшие тропинки от одного селения к другому, а у самой реки хоть какие-нибудь бечевники. Там, где бечевника на нашем берегу без работ было сделать нельзя, лошади могли бы объезжать скалы по самым увалам, число которых именно на левой стороне Амура очень незначительно, по крайней мере до входа реки в Хинганские горы. Словом, стоило захотеть, так дело и было бы сделано, как делали его прежде между Красноярском и Туруханском, между Аяном и Якутском, а после — в степях Средней Азии, где даже совершенно ненужный России Зайсанский пост удостоился особого почтового тракта тотчас по своем водворении. Из почтарей-лодочников быстро образовались бы и хорошие лоцманы для пароходов и других судов.

Впрочем, тайна этого неурядья довольно проста: не было денег. Ведь амурские расходы были в то время еще не государственными расходами, а собственно сибирскими или даже только восточносибирскими. Верховное правительство, с обычной ему недальновидностью, не умело ценить важности Амурского края. Слушая сплетни об Амуре графа Путятина и других недругов Муравьева, уверявших, что Амур — болото, в котором всего 3 фута воды и из которого никогда ничего порядочного не выйдет, оно склонно было видеть во всем амурском деле не великую государственную задачу, а «муравьевскую затею», которая, бог весть, удастся ли еще; а потому не давало денег. И это тем более, что после Крымской войны министр финансов, говоря словами Салтыкова, уже «громко вопиял на пустом сундуке», где едва нашел несколько миллионов на церемонии коронации, конечно, более нужные России, чем весь Амурский край. Генерал-губернатору же Восточной Сибири предоставлено было экономничать по разным штатным и вообще местным расходам и сделанные сбережения обращать в «амурский капитал», которым и покрывать все расходы по экспедициям на Амуре и заселению его. Но очевидно, что со страны, в которой было всего 1 000 000 населения, больших экономий сделать было нельзя, а отсюда естественно вытекала скупость в расходовании амурского капитала. Кажется, что весь он в 1857 году состоял из 400 000 рублей, и впереди предстояли большие экстренные расходы по колонизации следующего года. Вот главная причина, что почт, даже в самом зачаточном состоянии, учредить было не на что. Но, впрочем, и тут, по моему мнению, можно было развернуться хоть на один год, чтобы не разорить возникавших колоний. Следовало назначить высокую прогонную плату с версты и лошади или гребца и заставлять проезжих чиновников выплачивать эти прогоны, выдавая им таковые из казны… Впрочем, что толковать о вчерашнем дне? Прошлого не воротишь, и если я говорю здесь об этом предмете, то собственно для того, чтобы объяснить одну из причин, по которым амурская колонизация не вышла такою блестящею, как можно было ожидать по естественным богатствам страны.

На одном из промежуточных пунктов между Кумарою и Албазином мне пришлось воочию познакомиться и с другою из этих причин неуспеха великого амурского дела, быть может, еще более важною, чем недостаток денег. Разумею страшный произвол во всем казачьих начальников. Это давно известно каждому образованному человеку, что военная дисциплина хороша только во фронте и в отношениях чисто служебных, строевых; тут исполнение даже видимо нелепого распоряжения старшего есть безусловная необходимость. Но в сфере экономической, как и в умственной, деспотизм есть нелепость, ничем не извиняемая. Между тем, что же было на Амуре? Вот один сотник, получив в свое управление вновь возникающую станицу, селит ее не при Амуре, а далеко в стороне, под горою, так что занятие рыболовством, самое естественное для жителя берегов большой реки, становится делом трудным, сопряженным с потерею значительного времени. Мало того, поселок свой он строит на болотистой почве и у гнилого озерца, одной из «стариц» Амура, стало быть, в местности гигиенически невыгодной. Генерал-губернатор делает ему замечание, говорит ему даже, что он поступил как азиат-охотник, которому дороже всего быть поближе к лесу и к ловушкам на зверя. Но что будете делать? Деревня строится: она построена там, где пожелал сотник-зверолов. На вопрос мой казакам: довольны ли они своим местом? — я получаю в ответ: «Помилуйте, ваше благородие, разве можно быть довольным болотом?» Не знаю, какова была дальнейшая судьба этого поселка, но, вероятно, его перенесли, на что, конечно, требовались и время, и деньги, и труд, разумеется, самих казаков.

Да мало ли на чем не отзывался со страшною невыгодой военный деспотизм, введенный вместе с казачеством на Амуре. Казак хочет развести свой огород вот там-то — нельзя! Он думает уладить свой дом и двор вот так-то — нельзя! Он собирается на несколько дней на охоту в лес — нельзя! Служба требует пребывания дома. Он хочет съездить в соседнюю станицу, чтобы повыгоднее продать пушнину, за которую местный кулак, станичный начальник, дает очень мало; для отлучки нужно спроситься у того же станичного начальника, и тот, разумеется, говорит: нельзя!.. Словом, чтобы не быть слишком многоречивым на эту тему, расскажу один факт, сообщенный мне в 1868 году в Иркутске бывшим начальником штаба Восточно-Сибирского военного округа, Б. К. Кукелем, в присутствии по крайней мере двадцати человек. Военный губернатор Амурской области Педашенко однажды вздумал посетить староверческие, или раскольничьи, селения, возникшие на призейской равнине, верстах в 50—100 от Амура, и нашел их в цветущем виде уже на второй или на третий год существования.

— Славно вы живете, братцы, — говорил он крестьянам, — гораздо лучше, чем казаки, даром что у них Амур под боком. Отчего бы эта разница?

— А, батюшка, ваше превосходительство, оттого, что мы от начальства подальше, — отвечали крестьяне.

— Гм! — заметил губернатор, — однако же и без властей вам жить нельзя; надобно будет кого-нибудь над вами поставить.

— Отец родной! — закричали крестьяне, — мы люди смирные, между нами ничего худого не случится, а если бы что и вышло, то мы сами выдадим дурня твоему благородию; подати мы платим исправно, повинности отбываем так же; ну, а от начальства избавь!

И толпа бросилась генералу в ноги. Говорят, будто Педашенко упомянул об этой сцене в своем годовом отчете государю, присовокупив, с откровенностью, делающею ему честь, что староверы отнюдь не антихристы, а напротив — образцовые подданные. Недосказанным только остался вывод, что амурские начальства никуда не годятся, но он очевиден сам по себе…

Чем дальше я двигался вверх по Амуру, тем постройки в новых станицах были лучше, потому что везде был вокруг прекрасный строевой лес. Но другие хозяйственные условия представляли мало утешительного. Огородов было разработано мало, полей поднято еще менее. Впрочем, на Верхнем Амуре озимые поля едва ли и теперь в употреблении: там, как и в большей части Сибири, кажется, сеют только яровой хлеб. Скота у поселенцев немного, лошадей в особенности, хотя это были конные казаки. На последнее обстоятельство я невольно обратил внимание, и меня поразила при этом мысль: зачем это в гористой и лесистой Даурии мы водворили конницу? Употреблять ее здесь некуда, потому что край — тайга, без всяких дорог; отправлять на службу вниз по Амуру неудобно, а в некоторые времена года даже просто невозможно; движение к Цицикару или хоть к Мергеню от Усть-Стрелки, Албазина или Кумары немыслимо. Вот если бы конные казаки водворились на Среднем Амуре, от Хингана до Уссури, то они вместе с теми, которые поселились между Зеею и Хинганом, могли бы составить хорошую кавалерию, потому что превосходные луговые равнины в этих местах дают возможность держать многочисленные табуны лошадей. Но случилось на деле, как скажу ниже, совершенно противное: Средне-Амурская низменность занята казаками пешими, а горная страна вниз от Усть-Стрелки — конными.

В Албазине я нашел жилые дома уже оконченными и населенными, и то же было в поселках выше его по Амуру. Число домов, правда, было повсюду меньше числа семей; но важно было уже то, что все люди проводят ночи под кровлей, а не на воздухе или в шалашах, продуваемых ветром. Погода становилась все холоднее, а ночью начинались морозцы, от которых лист немногочисленных здесь нехвойных деревьев желтел и падал. Казаки ждали более глубокой осени и первого снега, чтобы разойтись по лесам на охоту, а тем временем делали загороды около домов, возводили кое-какие домашние постройки, ловили рыбу. Последний промысел велся совершенно на тех же основаниях, как в Забайкалье, то есть ставились снасти из простых жердей с привязанными к ним на веревочках железными крючками или удочками, которые, в числе 15—20, плавали вместе с жердью, в свою очередь привязанною толстой веревкой к тяжелому камню, опущенному на дно реки. На крючки не надевалось никакой наживы, и тем не менее рыба ловилась: так ее было много! Иногда перегораживали легкими сваями какую-нибудь небольшую реку, впадавшую в Амур, и тогда ниже изгороди, в небольшом, обыкновенно искусственном омуте, скоплялось множество мелкой рыбы, которую ели безотлагательно, тогда как крупные породы, пойманные в самом Амуре, частью солились, частью провяливались или коптились и шли впрок. Замечу, что, однако, ни в 1857, ни в 1858 году нельзя было купить на Верхнем Амуре порядочной соленой рыбы, тогда как на низовьях, около Мариинска, приготовлялись хорошие балыки, и еще кем — солдатами!

В Усть-Стрелке я расстался с Амуром, чтобы увидать его не раньше, как через восемь месяцев. Молодцы усть-стрелочные казаки повезли мою лодку по Шилке с быстротою, от которой я уже давно отвык на Амуре, где в последние дни едва успевал делать по 30 верст в сутки. Бросив последний взгляд на великую реку, я засел, согнувшись, под лубочный навес и стал писать отчет о виденном для представления его генерал-губернатору по приезде в Иркутск. Топограф Жилейщиков приводил тем временем в порядок наши общие съемки, и незаметно пролетели три дня, при конце которых лодка моя снова стояла перед домом Скобельцина в Горбице, как три месяца тому назад. Таким образом, поездка моя окончилась, и я пользуюсь этим окончанием, чтобы сказать, что именно было сделано летом 1857 года для заселения Амура.

Казачьи станицы возникли в следующих местах:

1) При устье реки Игнашиной в Амур, в 63 верстах от Усть-Стрелки, теперешняя станица Игнашина;

2) При устье реки Ольдоя, в 27 верстах ниже предыдущей, теперь называется Сгибневой, в память А. С. Сгибнева, командира «Аргуни» — первого парохода на Амуре;

3) Против устья Албазихи, на месте бывшего города Албазина, Албазинская станица, — ныне одно из значительнейших селений на Верхнем Амуре. От предыдущей 83 версты. Внутри ограды старого города были находимы в 1857 году зерна хлеба, брошенного тут русскими в 1687 году перед переселением в Пекин ; не знаю, пробовали ли новоселенцы сеять эти зерна и получали ли от них урожай, как это бывало в Египте с зернами пшеницы или риса, найденными в развалинах;

4) Против устья Панги, теперешняя Бейтоновская — в память известного героя XVII века Бейтона. От Албазина 39 верст;

5) На устье Буринды, теперешняя станица Толбузина; 78 верст;

6) Близ устья Бусули, Ольгинская — та самая, которую сотник-зверолов построил вдали от Амура; 53 версты;

7) На Ангане, Кузнецова — в честь купца Кузнецова, жертвователя на первую Амурскую экспедицию 1854 года; 63 версты;

8) На Унми, Аносова — в честь горного инженера, составившего первое описание Амура в 1854 году, и потом известного своими геогностическими изысканиями в Амурском крае и в Забайкалье; 75 верст;

9) Кумарская, против устья Кумары, — одна из больших; 87 верст;

10) На Улус-Модоне два небольшие поселка, ныне называемые Казакевичевым и Корсаковым, — в честь двух сотрудников Муравьева по занятию Амура; последний поселок от станицы Кумарской, по реке; 69 верст;

11) На урочище Нарасун, станица Бибикова — в честь бывшего спутника Н. Н. Муравьева в экспедицию 1854 года; 66 верст;

12) При устье Зеи, станица Усть-Зейская, — ныне город Благовещенск; 75 верст от Бибиковой, а от Усть-Стрелки 778 верст, по реке, сухопутно же менее;

13) В 26 верстах ниже Буреи — теперешняя станица Иннокентьевская, от Усть-Зеи, по реке, 268 верст, прямо по равнине не более 170;

14) Халтан, теперь станица Касаткина; 41 верста;

15) У входа Амура в Хинган, станица Пашкова — в память нерчинского воеводы XVII века; от Халтана 50 верст, а от Усть-Стрелки 1 137 верст.

Во всех этих пятнадцати селениях в 1857 году было не свыше 1 850 душ обоего пола, самые большие из них были Усть-Зейская, Иннокентьевская и Кумарская станицы, в которых находились и управления трех переселенных сотен.

К этому оседлому населению нужно присоединить, как первых же русских жителей на Верхнем Амуре, офицеров и солдат 14-го сибирского линейного батальона и дивизиона одной батареи, всего 1 100 человек, так что зимою с 1857 на 1858 год было в теперешней Амурской области около 2 950 русских, разбросанных на протяжении 1 137 верст — расстоянии, равном расстоянию от Москвы до Черного моря. Два небольшие поста, близ устьев Сунгари и на устье Уссури (в теперешней станице Казакевичево), связывали эту длинную линию с небольшой группой русских селений в низовье Амура, возникших в 1855—1856 годах, в пространстве между Мариинском и Николаевском; да было предположено, на том же Нижнем Амуре, но выше Мариинска, основание поселка на Белере, которое, впрочем, было отменено. В общем итоге все русское население на берегах Амура к концу 1857 года не могло превосходить 6 000 душ.

Но горе было в том, что хозяйственные запасы-то колонистов были до крайности скудны. Казаки, прибывшие на Амур из Забайкалья, вообще были снабжены продовольствием на 14 месяцев, и если бы случилась, в течение зимы, какая-нибудь убыль запасов, то пополнить ее не имели возможности, кроме небольшого числа усть-зейцев, у которых в соседстве был город Айгунь с группою маньчжуро-китайских деревень. Ни казна, ни частная русская торговля не могли им подать помощи раньше конца мая следующего, 1858 года. Весь домашний скот и птица должны были кормиться из того же 14-месячного запаса; но первый, разумеется, главным образом, запасами сена, которые населению следовало собрать в первые же недели по прибытии на место, в горячую пору постройки жилищ. Я уже говорил, что в большинстве случаев переселенцы прибыли поздно, и им, по времени года, почти было не до скота. Вот почему часть привезенной из Забайкалья живности была съедена зимою, другая подохла, и рабочая сила к началу рабочей поры 1858 года была в состоянии неудовлетворительном. Этого факта не следует забывать, когда разбирают причины малой зажиточности приамурских жителей. Они, так сказать, были надорваны в силах и средствах для борьбы с природою в самый день их водворения в новом крае.

Отсюда то недовольство, которое видел в 1859—1860 годах Максимов и которое дискредитировало Амур и в глазах народа, в первое время увлекавшегося было переселением в Амурский край, и в глазах образованной публики, которая, не имев возможности сама изучать богатые естественные средства новой страны, стала склонною думать, что богатства эти существуют только в воображении некоторых иркутских чиновников, задаренных наградами. Я бы не хотел вдаваться в полемические соображения на этих страницах, однако чувство справедливости требует коснуться как причин, так и результатов этого дискредитирования, отозвавшегося тяжело на Амуре. Замечу именно о Максимове, что доверять ему во всем далеко не следовало: ведь он писал по наказу и с предубеждением. Наказ же был сделан великим князем Константином Николаевичем, который, заступаясь за своих моряков и желая насолить не жаловавшему их Муравьеву, сказал: «А, Муравьев! Он любит рядить всех в шуты: пусть-ка попробует сам побывать в этой роли», — и дал разрешение помещать в «Морском сборнике» разные кляузные против Муравьева статьи. Посланный им с целью изготовления таких статей на самых местах, то есть на Амуре, Максимов широко воспользовался готовыми уже пессимистическими указаниями Завалишина , который в 1859—1860 годах стоял в открытой оппозиции Муравьеву и Корсакову, ибо мстил им за равнодушие и даже неблагосклонность, которыми они с 1857 года сменили прежнее к нему доверие. С. В. Максимов, видимо, не хотел принять в соображение, что Завалишин — источник ненадежный уже потому, что сам никогда не бывал на Амуре, а рассказывал со слов каких-нибудь невыгоревших на Амуре плутов, вроде купчишки Ланина, и искателей служебных отличий, огорченных, что не совсем они даются так щедро, как бы желали они. Отношения Завалишина к графу Путятину, бывшему в молодости его товарищем по флоту, а в 1857 году, в бытность в Чите, обласкавшему его, — что не могло быть приятно Муравьеву, — также не были приняты Максимовым во внимание. Мало того, этнограф «Ведомостей Санкт-Петербургской полиции» простер свою бестактность до того, что при самом прибытии в Иркутск нанес Муравьеву личное оскорбление, после которого не мог рассчитывать ни на какое содействие генерал-губернатора к облегчению исполнения своей миссии. Именно, когда Муравьев пригласил наезжего литератора-ревизора к себе обедать, то он отвечал отказом, говоря, что в Иркутске ему делать нечего, что он спешит в Читу, чтобы поскорее увидеться с Завалишиным… Очевидно, что не при таких психологических условиях наблюдения Максимова могли быть беспристрастны, и его поклонникам следовало бы помнить об этом, а не дискредитировать государственное дело большой важности на основании свидетельства фельетониста. Особенно это критическое отношение к максимовским показаниям следовало развить после недобросовестных действий его по отношению к Географическому обществу во время экспедиции в Северо-Западный край. Деньги, и немалые деньги на эту экспедицию Максимов взял, а результатов никаких не дал, вероятно потому, что тут не было никаких Завалишиных и Анучиных, готовыми данными которых можно было воспользоваться, как то было в отчетах о поездке на Амур или в книге «Сибирь и каторга»…

Из Горбицы я тем же способом, то есть плывя на лодке, доехал до Сретенска; но как тут уже можно было ставить на бечеву не людей, а лошадей, то плавание совершилось очень быстро. За всем тем, когда в Сретенске я сел в тарантас и двинулся по сухому пути рысью, делая от 10 до 12 верст в час, то эта скорость показалась мне неблагоразумно большою, и я долго держался за экипаж, опасаясь упасть. Но мало-помалу нервы пришли в порядок, и, несясь на курьерских от Нерчинска к Городищу, я уже заставлял ямщика ехать скорее чем по 15 верст в час.

И скакать было нужно. Уж в Сретенске я узнал, что генерал-губернатор собирается в Петербург. Оставить его без сведения о том, в каком состоянии находился Амур через полтора месяца после его отъезда, значило бы сильно его раздосадовать и даже, вероятно, повредить вообще амурскому делу, потому что и цель его поездки в далекую столицу состояла в докладе о ходе этого дела и получении полномочий, необходимых для его успешного окончания. Переехав на пароходе Байкал, я в ночь двинулся к Иркутску и на заре прибыл в этот город. Экипаж Н. Н. Муравьева был уже подмазан, вещи уложены, и сам он ходил по зале в дорожном платье, когда я явился с докладом частью письменным, частью словесным. Выслушав меня, он приказал начальнику штаба Буссе, — тому самому, который возбудил по смерти своей такую горячую полемику о Сахалине, — прислать меня осенью в Петербург, а сам пошел садиться в тарантас, в котором обыкновенно совершал свой поездки, так как рессорные экипажи мало годятся для езды по дорогам нешоссированным. Это было, сколько помнится, 4 или 5 сентября 1857 года.