Прочитайте онлайн Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии | Глава 6

Читать книгу Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии
3916+1170
  • Автор:
  • Язык: ru
Поделиться

VI

Жизнь моя в Иокогаме весной и летом 1870 года была довольно однообразна, но ни разу я не скучал. Занятия шли своим чередом, и я уже тогда переписал набело значительную часть «Обозрения Японского архипелага», которое потом имел неосторожность начать печатать за границей, чего, конечно, никогда не могло простить мне начальство, если не свое, военное, то самое высшее в тогдашней России — Третьеотделенское . Летнее время в Иокогаме превосходно, и если бы я был свободен выбирать местожительство на всем земном шаре, то, право, остановился бы на этом чудесном его уголке, особенно после того, как в нем завелись ученые общества, телеграф сообщает новости со всего света и сами японцы вошли сполна в интересы науки и всемирной гражданственности. Что бы там ни говорили спиритуалисты о независимости человеческого «духа», то есть настроения организма и его нервной деятельности, от внешних условий, но я ни одной минуты не сомневаюсь, что человек — почти раб этих условий, особенно климата, и что умеренно теплый климат есть высшее благо, которого может желать личность, которой «ничто человеческое не чуждо». Японцы, в 1870 году уже порядочно ознакомившиеся с Европой, Южной Азией и Северной Америкой, громко заявляли об этом превосходстве своей земли, и если в их похвалах родине слышалось некоторое увлечение, то не я стану упрекать их за это. «Дай-Нипон есть прекраснейшая страна в мире!» — восклицал автор одного памфлета, переведенного, сколько помнится, в «Japan Weekly Mail», и с патриотическим рвением он старался высказать, что нужно сделать, чтобы человеческая жизнь была в гармонии с этой прекрасной природой. В Японию в это время уже проникали демократические идеи Запада, и потому естественно, что автор памфлета громко требовал их приложения к делу: «Чем даймио отличается от рабочего? разденьте их обоих — и вы не узнаете, кто из них князь, кто крестьянин. А часто бывает, что здоровый, честный плотник или лодочник красивее и даже умнее хилого и развращенного аристократа. Будь у него наследственные достатки, как у даймио, он бы превзошел его во всех отношениях. Стало быть, первое, к чему мы теперь должны стремиться — это уничтожение неравенства состояний, так долго тяготевшего над нашим даровитым, прекрасным народом». Я уж не помню, как далеко заходил в своем народолюбивом увлечении автор, сам дворянин и чиновник, но он усердно просил микадо положить предел аристократическим привилегиям и позаботиться о народных массах. А массы эти, как раз в ту пору, нуждались в сильной материальной помощи. 1869 год был неурожайный в Японии, и число голодавших к весне 1870 года сделалось огромным. По дороге от пристаней до хлебных магазинов в Иокогаме постоянно теснились бедняки с корзинками и мешочками в руках, чтобы собирать с улицы зерна риса, высыпавшиеся сквозь мешки во время перевозки. За Канагавою, по Токаидо, мне раз пришлось видеть целую шеренгу бедняков, истощенных голодом и лежавших без движения у дороги в ожидании… не знаю уж, смерти или подачки от прохожих: просить словами, а тем более протягиванием руки они уже не могли…

— Вот вам и блага государственной жизни, союза людей для общего счастья под покровительством благожелательного и всесильного правительства, — сказал я своему спутнику, не помню уж, Шеврье, Колону или какому другому. А ведь даймиосы, только что раздиравшие страну междоусобиями, только что уложившие тысячи людей для удовлетворения своим политическим целям, были целы, пили, ели, хорошо одевались, ездили на пышно оседланных лошадях с большими свитами приживателей-тунеядцев, вроде какого-нибудь Радзивилла или Демидова , благожелательное правительство и не думало их стеснять или требовать от них прокормления бедняков, их подданных, почти крепостных. Впрочем, молодому микадо и его советникам в то время было не до экономических и социальных переворотов: они едва успели произвести переворот политический, объявив феодалов не наследственными владетелями их уделов, а только губернаторами, которых и начинали понемногу пересаживать с места на место, а то и вовсе увольнять от должностей. Объяви они сразу всех князей заштатными чиновниками — вспыхнул бы новый мятеж, гораздо более опасный, чем в 1868—1869 годах, и многовековая монархия вероятно бы рухнула. Ведь массы народа были воспитаны в безусловной преданности и верности удельным князьям, от которых зависела их участь: они, вероятно, стали бы в большинстве случаев за своих помещиков-государей. Саймураи, то есть шляхтичи, и без того местами бунтовались, видя, как феодальный строй начинает пошатываться. Один из таких бунтов был при мне, так что из Иокогамы отправляли войска в Нагато, на место происшествия, и усмирить бунтовщиков стоило крови. Да и в целом японском народе уважение и даже привязанность к знати были еще велики. Я помню, как иокогамские купцы почтительно склонялись перед молодым князем Сацумы, когда тот прогуливался по улицам города один, в простом домашнем платье, имея на случай лишь трех-четырех саймураев позади себя, шагах в двадцати.

— Сам! — говорил мне лавочник, у которого я в то время торговал, помнится, запонки. Кто «сам» — он не считал нужным прибавлять, ибо сацумские гербы на рукавах одежды князя выдавали его происхождение из Сацумы, а что он был князь, об этом следовало догадываться по общему почтению лавочников и проходящих.

Вооруженная борьба 1868—1869 годов до некоторой степени помогла правительству микадо начать общественное переустройство нации. Выйдя из нее победителем, оно немедленно распорядилось отнятием уделов у одних князей, уменьшением территорий у других: это было так естественно, так законно, что никто не возражал. Но саймураи, вассалы разжалованных князьков, скоро почувствовали невыгоду этой меры: они остались без мест, не у дел, без жалованья, то есть без средств к жизни. К труду ручному они не были приучены с детства, да и находили для себя унизительным заниматься чем-нибудь, кроме службы военной и канцелярской. И как число их было очень велико, то конкуренция в приискании мест у центрального правительства или у оставшихся еще de facto феодалов была огромна. Стать рядовым солдатом императорской армии стало идеалом многих двухсабельников, но попасть в ряды ее было нелегко, ибо она состояла из каких-нибудь 15—20 тысяч человек, а сословие саймураев слагалось из миллиона с лишком душ обоего пола. Не раз носились поэтому слухи, что правительство, для доставления занятия шляхте и вместе для уменьшения ее численности, затеет войну с Кореей, под предлогом наказания последней за отказ от дани. Но на войну нужны были деньги, а их у микадо не было. Страна была наводнена «кинсацами», то есть ассигнациями, иногда ценою в каких-нибудь 20 копеек, и для покрытия самых неотложных расходов приходилось делать внешние займы, из которых по первому, всего в миллион долларов (больше банкиры не давали), приходилось платить девять процентов годовых да еще дать единовременно три процента комиссии. Разные Леи, Пальмеры и другие английские биржевые хищники поживились при этом немало на счет Японии.

Несмотря на эти трудности, финансовые и политические, правительство микадо, или, точнее, Ивакуры-Санжо, не останавливалось ни минуты перед исполнением таких мер, которые должны были обновить страну, дать ей новую жизнь. Сверх переустройства армии, заведения флота, арсеналов, училищ и пр., оно озаботилось началом устройства железнодорожной сети. На первый раз решено было проложить рельсы между Иедо и Иокогамой, и в 1870 году последовало заложение иокогамской железнодорожной станции, а через год, если не ошибаюсь, по дороге началось и движение. Кобе соединен был с Осакой и Киото немногим лишь позднее. Тогда же начертан был план большой линии между Иокогамой и Осакой с огромным туннелем в Хаконе, но эта линия долго оставалась в проекте. Гораздо скорее подвинулось более дешевое дело — телеграфное. Станции в Иедо и Иокогаме были открыты при мне и на первый раз действовали с неутомимым, даже излишним, рвением. Так, вскоре после их основания в Иедо был аукцион на продажу мест в европейском квартале: иокогамская телеграфная станция каждые десять минут вывешивала цифры денег, выторгованных за то или другое место, что едва ли было особенно любопытно для тех из иокогамских иностранцев, которые не поехали на торги. Иокогамские купцы-японцы также не давали отдыха телеграфистам, и говорилось в публике, что даже любовная корреспонденция нередко вверялась скромности телеграфных агентов. Последнее, впрочем, вероятно было шуткой, а что разные поздравления и приветствия по телеграфу были многочисленны, так это наверное: японцы, веселые и любезные по природе, забавлялись телеграфом как новой игрушкой. Плата же за депеши была очень низка.

Летние месяцы 1870 года я жил на берегу моря, в «International Hôtel», куда переселился после того, как новый хозяин «Hôtel des Colonies», какой-то корсиканец, слишком жадный до денег, обратил свое заведение почти в кабак. Чудная это была жизнь на набережной, как раз против порта, наполненного судами. С раннего утра слышались крики японских лодочников, перевозивших товары на корабли или с кораблей: крики эти были мерными, в каданс с усилиями гребцов, и потому не производили неприятного, раздражающего действия. «Ай-хи, и-хай-ху! — раздается у меня в ушах и теперь, и я как будто вижу лодку, несущуюся вдоль рейда со скоростью, почти равной пароходной. Лодочники стоят лицом к носу, а не к корме, и не гребут веслами, попеременно вынося их на поверхность воды и потом погружая, а только виляют ими, как рыба хвостом, и лодка, очень примитивного устройства, «поет», скользя по морской зыби. Очевидно, что при этом способе гребли значительная часть силы гребцов пропадает даром или идет на бесполезное сжимание и разжимание лодки; но, по общему отзыву моряков, редкая европейская военная шлюпка в состоянии угнаться за японской лодкой с равным числом гребцов. Отчего бы это так? Видно, наши шлюпки строятся по слишком ученым теориям, почти как печи в Collège de France : эти последние дымят и не греют, а те плавают не довольно скоро и с вечной опасностью наткнуться на что-нибудь, если, кроме гребца, нет еще рулевого, который бы смотрел не назад, а вперед. И места внутри лодки японские гребцы и весла не занимают, а держатся по краям, оставляя средину для груза. Правда, зато в дурную погоду стоячего японского лодочника не оторвешь ни за какие деньги от пристани: он боится быть опрокинутым.

Я не помню, принимали ли японские гребцы участие в лодочной гонке, которая была устроена весной 1870 года командирами военных судов, стоявших на иокогамском рейде; кажется, что нет. Зато наши русские гребцы со «Всадника» отличились и пришли, кажется, первыми. Но англо-иокогамские газеты умолчали об этом мирном торжестве русских моряков, как умолчали и о другом их подвиге: быстром прибытии с корабля на один пожар в городе. Расхвалив команды английских и других судов, участвовавшие в тушении пожара, они умолчали о русских, и капитан Михайлов должен был сам напомнить о заслугах своих подчиненных особым письмом в одну из редакций.

Это уже общая участь всех русских на Востоке и Западе: быть неумолимо затираемыми во всех случаях, когда нельзя их выбранить. Зато, что они допускают у себя господство деспотизма и через то являются опорой его в целом мире, все относятся к ним с ненавистью, переходящей, где только возможно, в презрение.

Всегда оживленный иокогамский рейд, сверх неустанного движения лодок, представлял и много других любопытных для наблюдателя предметов. Благодаря прекрасному климату Иокогамы и близости ее к столице Японии, тут всегда находилось до десятка военных судов всех наций, отчасти, чтоб отдохнуть на приятной стоянке, отчасти, чтоб «показать флаг» или зубы японцам и не японцам. Вот английский броненосец «Ocean», как скала неподвижный во время самых сильных ветров: до того хорошо рассчитано в нем положение метацентра и так он тяжел для мелких волн Иедоского залива, хоть и смотрит молодым, легким щеголем. Вот английская же канонерская лодка, пришедшая из Портсмута вокруг Африки, чтобы доставить экипажу океанскую практику; ее бы можно было назвать чайкой, если бы она не была вся желтой, как канарейка. Зачем желтая? почему это исключение из общего правила военных судов краситься сажей? — А это для предохранения людей от жары, потому что черные стены гораздо сильнее накаливаются тропическим солнцем, чем желтые. У англичан в Индийском и Тихом океане многие суда покрываются желтой краской. Вблизи этой желтой кокетки, которую шутя моряки называют дамой легкого поведения, стоит несколько пожилой французский фрегат «Dupleix» с невероятно высокими мачтами и широкими парусами, хотя он и имеет паровой двигатель. Над ним слегка смеются, говоря, что горе тому матросу, которого капитан посадит на салинг, и что когда фрегат поставит все паруса, то он будет напоминать павлина, у которого за распущенным хвостом не видно самого тела. Как бы в противоположность «Dupleix'y», около него расположилась громадная масса тихоокеанского пакетбота «America», почти вовсе без мачт. «America» вдвое длиннее и выше большинства военных судов, не говоря про коммерческие. Ее передние каюты без труда вмещают население целого квартала в китайской части Сан-Франциско, куда «небесные» пассажиры стремятся, чтобы не умереть с голоду дома, вздохнуть от отеческих попечений мандаринов и зашибить копейку. Ее необъятные трюмы напоминают сараи, в которых бесследно исчезают сотни ящиков чая и кучи пассажирской клади; на обратном пути из Америки она привозит горы картофеля и других овощей, яблок, мебели и машин. У нее есть две сестрицы — «China» и «Japan», столь же дородные, как и она сама, то есть имеющие вместимость более 4 000 тонн, да младший братец — «New-York», в 2 000 тонн. В месяц раз вся эта семейка съезжается в Иокогаме, стоит сутки и потом, оставив очередного члена на отдых, едет бороздить океан по направлениям в Гонконг, Шанхай и Сан-Франциско. В обычае янок делать отъезд всех трех судов одновременно, по сигналу, при громких криках «ура!» как с палуб отходящих судов, так и с других наличных носителей звездно-полосатого флага, причем американские военные матросы залезают на реи и ванты. Когда эти три парохода уйдут, то обыкновенно рейд в первое время кажется пустоватым, хотя на нем и стоят по-прежнему десятки судов. «Америке», впрочем, не посчастливилось в Иокогаме. Раз она пришла под вечер, стала на якорь, а к утру уже представляла один обгорелый скелет. Говорили, будто китайские пассажиры, выкрав перевозившуюся на пароходе большую сумму денег золотом и желая скрыть следы преступления, подожгли корабль, а сами спаслись в квартале соотечественников в Иокогаме, но доказать это было невозможно.

Прибытие каждого пакетбота в Иокогаме, как и вообще в портах Китая и Японии, сопровождалось вестовым пушечным выстрелом, по которому все ожидавшие каких-нибудь знакомых или гостей садились в лодки и ехали навстречу прибывшим, а все ждавшие писем отправлялись в соответственную почтовую контору — английскую, французскую или американскую, — где почти каждый имел свою клетку (case) за номером в большом открытом шкафу конторы. С конца мая 1870 года и я стал посещать конторы, хотя не заводил в них клеток. Мне казалось, что трех месяцев довольно, чтобы решить мою участь по записке, посланной графу Гейдену в феврале. Но ожидания мои были долго совершенно напрасными. Почта из Шанхая, Пекина и России, адресуемая на имя Aug. Heard'a, по обычаю привозила мне газеты, журналы, изредка частные письма, но никаких официальных бумаг. Наконец, однажды я получил письмо от Вл. Ал. Ровинского, которого своевременно просил сходить в Главный штаб и узнать, в каком положении мое дело; он писал, что говорил с полковником Фельдманом и что последний, иронически улыбаясь, передал ему об исполнении моей просьбы, то есть о скором отозвании меня с Востока. Прекрасно! Я стал готовиться к отъезду, но куда? Если мне предпишут вернуться через Сибирь, то, ввиду приближавшейся осени и зимы, необходимо будет купить шубу; если же оставят путь на мой выбор, то в летнее время лучше будет ехать через Северную Америку, чтобы избежать тропической жары. Тихоокеанская железная дорога в это время уже была открыта, и путь до Парижа из Иокогамы мог быть совершен в те же 44 дня как через Гонконг, так и через Сан-Франциско. Если последний мог стоить несколько дороже по причине тяжелой клади, за которую бы взяли немало между Сан-Франциско и Нью-Йорком, то зато я избавился бы от качки в полосе муссонов и от зноя в Красном море. Я уже справился в бюро «Pacific Mail Steamship Company» об условиях прямой перевозки до Нью-Йорка и даже Гавра, приготовил нужную сумму для уплаты за билет и передал кое-кому из знакомых, что скоро уезжаю в Америку, как шанхайская почта 1 августа привезла мне конверт от Бюцова с депешей графа Гейдена такого содержания: «Предоставляется подполковнику Венюкову возвратиться в Россию ранее срока; содержание ему прекращено с 15 июля, а что осталось неотпущенным, будет выплачено по прибытии в Петербург». Тут уже стало необходимым беречь каждую копейку, и я вынужден был сесть снова на пароход «des Messageries Francaises» и даже во втором классе. К счастью еще, что он отходил скоро, и не нужно было проживаться дольше в иокогамских гостиницах.

Ну вот и вечер 3 августа; все пассажиры заняли свои каюты на «Неве», и я, по счастью, оказался в своей один. Это была маленькая, полутемная конурка, всего с двумя койками, а не с четырьмя, как везде; но все же лучше хозяйничать в этом карцере одному, чем попасть в соседи на целых полтора месяца какому-нибудь католическому монаху сомнительной опрятности, дурных ночных привычек и еще худших дневных собеседований. Я благословил небеса.

И вот, вскоре после полуночи, мы подняли якорь, через полчаса миновали ярко светившийся маяк между Иокосукою и Урагою, а когда, на заре, выходили в открытое море, я уже спал настолько крепко, насколько может человек, над которым экзекуция совершилась…

При редкостно тихой погоде, без малейшей качки, совершалось наше плавание до Гонконга. Публика была немногочисленна, разговоры незначущи, прогулки по палубе однообразны, чтение утомительно. Глядя в последний раз на постепенно уходивший под горизонтом и скрывавшийся в тумане пик Горнера, я сказал самому себе: «Прощай, Япония, да прощай и еще одна мечта в жизни, одно упование, которое поддерживало нравственный быт, указывало что-то вроде цели, которую так жадно ищет человек». Без малейшей натяжки, как-то сам собою вспомнился «Парус» Лермонтова:

Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой, А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой!