Прочитайте онлайн Просто жизнь: Повести и рассказы | ВОЗЛЮБИ БЛИЖНЕГО СВОЕГО

Читать книгу Просто жизнь: Повести и рассказы
6912+128
  • Автор:
  • Язык: ru
Поделиться

ВОЗЛЮБИ БЛИЖНЕГО СВОЕГО

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

С широкого крыльца, на котором валялись плотницкие инструменты, неторопливо, с достоинством сошел похожий на подростка мужчина лет сорока. Был он в заштопанном тренировочном костюме с пузырями на коленях, в старых парусиновых полуботинках; густые, остриженные «под бокс» волосы, смоченные водой, слегка оттопыривались. Спокойный взгляд, рассеченная губа, перебитый, сплющенный нос — все это позволяло думать, что он если и не отчаянный храбрец, то, во всяком случае, человек решительный, уверенный в своей силе. Сунув Ветлугину твердую, в мозолях, руку и назвав себя, мужчина окинул взглядом два больших чемодана и легко понес их в здание школы.

Никакой другой поклажи у Ветлугина не было, и он уныло подумал, что ящик, по-видимому, придется тащить самому. В нем были книги — его главное достояние. Он начал собирать их четыре года назад, когда поступил в пединститут, и теперь его личная библиотека насчитывала сто пятьдесят шесть томов, среди которых было восемь собраний сочинений.

Ветлугин уже изрядно намыкался с этим чертовым ящиком. Когда требовалось поднять его, подзывал носильщика или просил кого-нибудь подсобить. До крыльца ящик можно было дотащить волоком, а вот как поднять? Ветлугин решил подозвать первого встречного, но не увидел ни одной живой души.

Село казалось вымершим. Грузовик, на котором он приехал, давно укатил; пыль, густая, горячая, осела на проезжей части, покрыла еще одним слоем придорожные лопухи, жесткую крапиву. Солнце висело прямо над головой, по лицу тек пот. Около разместившейся наискосок от школы чайной — небольшого строения с затейливо намалеванной вывеской, с марлевой кисеей, облепленной мухами, — сиротливо стоял грузовичок, серый от пыли. Школа была одноэтажной, бревенчатой, вытянутой по фасаду; щели между рассохшимися бревнами были тщательно проконопачены; щербины на каменном фундаменте замазаны глиной. За школой виднелась волейбольная площадка, турник, гимнастическое бревно с прислоненной к нему вместо лесенки доской с набитыми на нее деревяшками. Чувствовалось, директор школы — человек умелый, хозяйственный. Ближайший дом был метрах в ста от школы, хоть находилась она в самом центре села. По обе стороны дороги пролегали овражки — не очень глубокие и не очень широкие, с перекинутыми через них кладочками и бревнами с протоптанными тропинками. С одной стороны к селу вплотную подступала тайга, с другой — речка, скошенный луг, пожня, а еще дальше темнели сопки, поросшие казавшимся издали синим лесом. Сопки уходили уступами вниз, и Ветлугин понял, что село расположено на возвышенности. Среди сопок петляла, то появляясь, то исчезая, дорога. Окутанный пылью, словно жук, полз грузовик — тот самый, на котором приехал Ветлугин.

Стерев с лица пот, он вдруг с тоской вспомнил, что Москва, родной дом, мать — отсюда далеко-далеко, что скорый поезд шел до Хабаровска девять суток; потом пришлось провести бессонную ночь в общем вагоне местного поезда, глотать пыль в кузове попутного грузовика — в кабине сидела женщина с ребенком.

В краевом отделе народного образования не скрывали, что учителей не хватает, что в той школе, куда направляют Ветлугина, никогда не было преподавателя русского языка и литературы с высшим образованием, на все лады расхваливали село, пообещали две ставки, приличную квартиру и прочие блага.

Все это было заманчиво, но сейчас, стоя на солнцепеке, Ветлугин искренне жалел, что не отвертелся от работы в Хабаровском крае. Он мог бы сослаться на фронтовое ранение: в груди до сих пор сидел малюсенький осколок, вызывающий временами сильную боль. Врачи обследовали Ветлугина часто и дотошно, но удалить осколок почему-то не предлагали. Вместо этого делали профилактические уколы, велели носить при себе обезболивающие таблетки, запретили курить, напоминали, что он не должен поднимать тяжести, бегать, одним словом, переутомляться. Ветлугин понимал: осколок их очень тревожит. Во время приступов, покрывшись горячим потом, он кричал от боли; когда боль стихала, лежал обессиленный, чувствуя, как остывает пот и стягивается кожа.

Предаваться грустным размышлениям помешал мужчина — на этот раз он резво сбежал с крыльца; его волосы подсохли, торчали как иголки.

— Виноват, — сказал он, подойдя к Ветлугину. — Планочка в коридоре отскочила — пришлось молоточком постучать.

— Жарко, — пожаловался Ветлугин.

— Жарко, — согласился мужчина. С неожиданной легкостью приподнял ящик, повелительно крикнул: — С другого конца хватайте!

Бессонная ночь доконала Ветлугина. Он нагнулся, просунул под дно ящика пальцы, напрягся и сразу почувствовал — кольнул осколок и гнутся колени.

— Полегоньку, полегоньку, — прохрипел мужчина и, оглядываясь, стал пятиться.

Ветлугин сделал два шага.

— Передохнем!

Мужчина опустил ящик, удивленно посмотрел на Ветлугина.

— Чего там?

— Книги.

— Пособия?

— Художественная литература.

— Это хорошо! В школьной библиотеке книжек мало.

Ветлугин хотел сказать, что не собирается снабжать своими книгами желающих читать, но промолчал. Отдышавшись, подумал: кто этот человек? На директора школы он не походил. Во время педагогической практики Ветлугин часто встречался с директорами московских школ, в его сознании утвердился образ директора: хорошие манеры, интеллигентное лицо. «Завхоз или сторож», — решил он.

— Четвертый год директорствую, — сказал мужчина, и Ветлугин понял, что поспешил с выводами…

Василий Иванович Батин, директор школы, преподавал физкультуру. В отличие от многих своих коллег, он не считал этот предмет самым главным, хотя на уроках частенько утверждал обратное. Василий Иванович прекрасно понимал, что литература и математика важней; дальше шли история, география, естествознание, иностранный язык, а потом уж все остальное — физкультура, пение, рисование. Среди трех последних предметов он на первое место, разумеется, ставил физкультуру. На конференциях и методических совещаниях с удовольствием выслушивал рассуждения преподавателей физкультуры, заявлявших, что их предмет самый нужный, сам выступал в том же духе, после удивлялся — и как только повернулся язык сказать, что физкультура важней математики, литературы, истории и всего прочего? Педагогического образования Василий Иванович не имел, в молодости был боксером-перворазрядником в самом легком весе — «весе пера». Это определило его дальнейшую судьбу. До войны он работал в городском комитете Осоавиахима, в сорок первом году стал инструктором в учебном подразделении особого назначения. На фронт Василий Иванович так и не попал. «А мог бы попасть!» — жестко подумал Ветлугин, когда директор сообщил об этом. Как и все фронтовики, он, Ветлугин, с почтением относился к людям, которые все четыре года пробыли на передовой, «отдыхали» только в медсанбатах и госпиталях, настороженно слушал тех, кто, не нюхнув пороха, сравнивал тыл с фронтом.

— Демобилизовался в сорок пятом, — продолжал Василий Иванович. — Сразу сюда приехал — я ведь местный. До войны эта школа начальной была, потом восьмилеткой стала, теперь мы… — Он выделил слово «мы», многозначительно помолчал и отчеканил: — Де-ся-ти-летка!

В краевом отделе народного образования Ветлугину сказали, что десятый класс в этой школе будет только через год, а в девятом всего десять учеников.

— Одиннадцать, — поправил Василий Иванович. И добавил: — Я вас вечером ждал. Думал, переждете жару в райцентре и приедете.

— Разве вам сообщили, что я приезжаю?

— Конечно, сообщили. Телефонная связь у нас безотказная, хотя и некруглосуточная. Утром линия свободна и после девятнадцати ноль-ноль.

Василий Иванович был очень доволен, узнав, что в школе будет работать москвич. Всю свою жизнь он провел на Дальнем Востоке, никогда не встречался с москвичами, и любой столичный житель, а учитель тем более, представлялся ему не таким, каким оказался Ветлугин. Если бы Василия Ивановича попросили нарисовать словесный портрет москвича, то он, вероятней всего, пустился бы в пространные рассуждения, которые в итоге ничего не объяснили бы. Увидев Ветлугина, директор школы удивился — обыкновенный человек, и сразу ощутил что-то похожее на досаду: ожидал одно, а получил другое. Он «раскусил» нового учителя сразу, но с окончательным выводом не торопился и теперь сказал сам себе: «Простоват». Ветлугин, в свою очередь, подумал о Василии Ивановиче то же самое, но вложил в это слово самый прямой смысл.

Дремавшие под крыльцом куры пробудились от голосов — беспокойно вертели головами, барахтались в пыли, поднимая легкие облачка. Из чайной вышел, пошатываясь, мужичок в сапогах, в рубахе навыпуск. Василий Иванович возмущенно плюнул.

— Опять двадцать пять!

— Кто это?

— Есть тут один. Рассоха его фамилия. А прозвище — Нюхало. Но так его только жена называет. В нашем селе всяк выпить не дурак, а этот ненасытный какой-то. Его сын, Колька, в девятом, между прочим, будет учиться. Тоже, доложу вам, фрукт. Недавно стекло в школе раскокал. Пошел я к родителям, а они… — Василий Иванович огорченно махнул рукой. — Давайте-ка лучше ящик втащим!

Ветлугин поплевал на руки, и через несколько минут ящик очутился на крыльце.

В школе было прохладно, пахло прелым деревом. Слева были двери с табличками «Директор», «Завуч», «Учительская», справа — классы. Из расположенного в конце коридора квадратного окна с разбитым стеклом рассеивался свет. Солнечные пятна лежали на широких досках.

— Хотел покрасить, да сурика не достал, — пожаловался Василий Иванович, показав взглядом на пол. — Деньги нам на ремонт отпущены, однако в районе, на складе, даже хороших гвоздей нету. Пришлось свои принести, когда крыльцо починял. У спекулянтов все можно добыть, только они, паразиты, счетов не дают. А главный бухгалтер районо никаким распискам не верит — счета с печатями подавай и — точка!

Ветлугин слушал директора вполуха, наслаждался прохладой, мысленно проходил с портфелем по школьным коридорам, спрашивал себя, сколько километров — туда-сюда — придется отмахать ему в этих стенах.

— Завтра вас на квартиру определю, — сказал Василий Иванович. — А пока ко мне прошу — откушать и переночевать.

— Прямо сейчас на квартиру нельзя? — Ветлугину не терпелось выложить книги, повесить на плечики новый костюм, в котором он решил ходить на работу.

— Сегодня никак. В школьной машине мотор разобрали, а на руках вашу поклажу, — Василий Иванович ткнул пальцем в направлении крыльца, где остался ящик с книгами, — не донесешь.

— Неужели школа даже машину имеет? — удивился Ветлугин.

— Полуторка у нас. В позапрошлом году ее списали, хотели на свалку отправить, но я уговорил районные власти школе отдать. Полгода вместе с шофером в моторе копался. — Директор помолчал и с гордостью добавил: — Даже в колхозе машины нет — только у нас!

Ветлугин решил побольше узнать о своем жилье.

— Наверное, в школьном доме буду жить?

Василий Иванович помолчал, обдумывая ответ.

— Школьный дом двум незамужним учительницам отдан. На частной квартире место вам приготовлено. Далековато от школы, но дом чистый и комната большая.

— Детей много?

— Четверо. Хозяйка — приезжая.

— Приезжая?

Василий Иванович кивнул.

— Про бандеровцев слышали?

— Еще бы!

— Ее муж, говорят, до сих пор в бункере скрывается. Таких в нашем селе сто семей. Третий год с ними соседствуем.

— И никаких эксцессов?

— Чего?

— Не шалят, спрашиваю?

Василий Иванович сузил глаза.

— У нас не пошалишь. Почти все село — промысловики. Я тоже ружьишко имею. В свободное время люблю, грешным делом, по тайге побродить. Сами-то не увлекаетесь?

— Нет. Вряд ли смогу убить животное или птицу.

— Че-пу-ха! На войне были. Значит, и стреляли, и убивали.

— Война совсем другое дело, — возразил Ветлугин.

Василий Иванович помолчал и сказал:

— Нам без охоты никак нельзя. Во время войны мои односельчане не очень-то бедствовали — тайга корм давала.

— Там, — Ветлугин сделал неопределенный жест, — голодновато было.

— Даже в Москве?

— Бесперебойно только хлеб выдавали.

— А у нас с ним до сих пор морока. — Василий Иванович кашлянул и сразу добавил: — Но учителей это не касается! Через день по буханке выдают: такое распоряжение оттуда, — он ткнул пальцем в потолок, — поступило.

Уже были отменены карточки. Москва снабжалась продовольствием — грех жаловаться, а на периферии — Ветлугин убедился в этом, пока ехал, — не хватало ни хлеба, ни мяса, ни сахара. На станциях к вагону-ресторану подбегали люди, нарасхват покупали вафли, черствые булочки, консервы. Еще в поезде Ветлугин понял, что директор вагона-ресторана и официантки живут по-царски: он был похож на борова, а они носили дорогие серьги и кольца.

— С другими продуктами как?

— С голоду не помрете, — обнадежил Василий Иванович. — Обедать в чайной можно, а к хлебу будете прикупать молочко, яички. Он помолчал и добавил: — Но если откровенно, хреновато у нас и с продуктами, и с промтоварами. Мы, местные, в сельмаге только соль, табак и вино берем — с приусадебных участков кормимся. Ну и, конечно, тайга.

Солнечные пятна переместились на выбеленную известью стену. Директор покосился на разбитое окно, подергал двери и, убедившись, что они заперты, сказал:

— Пошли!

2

В краевом отделе народного образования утверждали, что село это большое. Но Ветлугин даже не представлял, что оно такое огромное. Шел и удивлялся.

— Шестьсот пятьдесят дворов! — похвастал Василий Иванович. — Из конца в конец, прикидывал, километров семь будет.

— Разве это расстояние не подсчитано?

— Кому это нужно? Места привольные — стройся где хочешь.

Правление колхоза, сельсовет, медпункт, чайная, сельмаг, клуб, почта, сберкасса были расположены на большаке — главной улице села. Названия она не имела, как, впрочем, и все другие улицы, переулки, тупички. Василий Иванович жил в той части села, где речка, обогнув сопку, разливалась, спокойно текла в широкой пойме, вся в солнечных бликах. К ней спускались огороды: ласково светились розовые бока помидоров, капуста раскинула похожие на лопухи листья.

— А садов нет, — подумал вслух Ветлугин.

— Не плодоносят, — нехотя объяснил Василий Иванович. — До войны разводили, но пришлось вырубить. А ягодники — малинка, крыжовник — имеются. Иногда родят, иногда нет.

На берегу, словно маленькие дзоты, темнели баньки.

— Сейчас велю истопить, — сказал Василий Иванович.

Ветлугин подумал: «От жары и так спасенья нет».

— В речке искупаюсь.

— Только пыль смоете.

В крестьянских банях Ветлугин мылся раза три или четыре. Никакого удовольствия не получил: жарко, душно, угарно, да и воды маловато.

— К речке пойду! — твердо сказал он.

— Как желаете.

Директорская изба — солидная, в четыре окна, — выделялась среди других своей неухоженностью: ставни скособочены, плетень расшатан, калитку, чтобы открыть, пришлось приподнять.

— Все недосуг, — сказал Василий Иванович. — С утра до вечера в школе.

Анна Григорьевна, хозяйка дома, прежде чем подать Ветлугину руку, торопливо вытерла ее о фартук.

— Мне уже сообщили, что вы приехали. В нашем селе новости быстро расходятся.

Ветлугин удивился, когда выяснилось, что эта грузная, почти квадратная женщина с широкоскулым лицом крестьянки тоже учительница.

— Зоологию и ботанику преподаю, — подтвердила Анна Григорьевна.

Явно сконфуженная, она прошлась, а точнее, прокатилась по комнате, поправляя на ходу вышивки — на пузатеньком комоде, протертом диване. Ветлугин тоже смутился, сказал, что в детстве очень любил ботанику, даже гербарии собирал. Анна Григорьевна оживилась, стала рассказывать про цветы и травы, которые встречаются только в этих местах. От волнения она раскраснелась, дышала тяжело. Василий Иванович сдвинул брови, сердито прогудел:

— Зарядку тебе, мать, делать надо. Сколько раз про это говорено было.

— Еще что-нибудь выдумай! — возразила Анна Григорьевна. Повернувшись к Ветлугину, объяснила: — Как встанешь утром, так и начнешь крутиться: то надо, это надо. Вот она, зарядка-то! Потом школа. Вечером все сызнова: огород, корова. Раньше тяжелее было. Теперь сын подрос — помогает по хозяйству. А от него, — она показала на мужа, — никакой пользы. Который месяц прошу калитку починить…

— Это и Петька сумеет, — проворчал Василий Иванович.

— А топор и молоток где? Все инструменты в школу уволок.

— Завтра принесу, — пообещал Василий Иванович и торжественно провозгласил, кивнув на несмело появившегося в комнате паренька: — А вот и он самый — наш Петька!

Ветлугин посмотрел — лопоухий, с веснушками, чем-то похожий на мать, а чем-то — на отца.

— В девятом будет учиться, — сказала Анна Григорьевна.

Ветлугин хотел протянуть Петьке руку, но вспомнил наставления преподавателей педагогики («Никакого панибратства с учениками!») и ограничился кивком.

— Надеюсь, по литературе будешь учиться хорошо?

— У него к математике склонность, — сказала Анна Григорьевна. — В диктантах и изложениях ошибки делает.

Ветлугин и сам грешил этим. В затруднительных случаях листал орфографический словарь, на семинарах по современному русскому языку часто краснел. Если бы не грамматика, он получил бы диплом с отличием.

— С грамотностью в нашей школе слабовато, — посетовал Василий Иванович. — На предпоследнем месте в районе. Еще в позапрошлом году просил словесника прислать, но меня только обещаниями кормили. Теперь, в смысле грамотности, мы на какое-нибудь другое место передвинемся, поближе к первому. Верно, Алексей Николаевич?

Ветлугину было двадцать три года. На фронте и в госпитале его называли Лехой, а еще чаще по фамилии. Лишь на третьем курсе института, во время практики, к нему впервые обратились по имени-отчеству. Он продолжал тыкать сокурсникам, называл их, как и раньше, по имени и сконфузился, когда директор школы, где была практика, строго сказал:

— В педагогическом коллективе нет ни Вань, ни Мань. И обращаться друг к другу надо только на «вы».

— Почему? — поинтересовался Ветлугин.

— Так надо! — А почему «так надо», директор не растолковал.

Ветлугин улыбался, когда студенты и учителя с очень серьезным видом называли Марией Антоновной коротышку Маню, никак не мог заставить себя обратиться по имени-отчеству к беспечному Игорю, превратившемуся вдруг в Игоря Валерьяновича, даже староста их группы, чопорная и педантичная, осталась для него просто Верой. Он думал, что после практики ребята перестанут валять дурака, но они уже почувствовали себя без пяти минут учителями, очень сердились, когда к ним обращались на «ты» и называли просто по имени.

Закадычного друга у Ветлугина не было. Сокурсники казались ему сопляками, хотя были моложе всего на два года.

Но именно эти два года возвышали его в собственных глазах, позволяли считать себя все повидавшим и все испытавшим: он провел их в армии — на фронте и в госпитале. Любой поступок сокурсников, любое их слово Ветлугин сравнивал с поступками и словами своих однополчан — тех, кому передавал, сделав затяжку, обмусоленный чинарик с последней щепоткой махорки, с кем ругался до хрипоты, вспоминал мирную жизнь, мечтал о возвращении домой.

Пять лет назад, очнувшись после атаки в медсанбате, Ветлугин и не подозревал, что война для него уже кончилась. Ничего не болело — только была страшная слабость, и он, убедившись, что руки-ноги целы, подумал: «Полежу месячишко и — назад, в роту». Грудь была туго обмотана бинтами, никак не удавалось сделать полный вдох. Ветлугин подозвал медсестру, попросил ослабить повязку. Она откинула одеяло, потрогала бинты, сказала, что повязка лежит хорошо, правильно, что после легочной операции всегда дышится тяжеловато, посоветовала уснуть.

Хотелось во что бы то ни стало хоть разочек вздохнуть с наслаждением, но в груди, когда Ветлугин набирал в легкие воздух, начинало хлюпать и появлялась боль; казалось: кто-то прикасается к легким острием гвоздя. Боль усиливалась, от недостатка воздуха посинели кончики пальцев. Успокоился Ветлугин только тогда, когда ему принесли подушку с кислородом и сделали укол.

Потом была еще одна операция. Дышать по-прежнему было тяжело — выручала кислородная подушка и уколы. Через несколько дней Ветлугина отправили в эвакогоспиталь, находившийся в центральной части России, в небольшом городе, сильно пострадавшем от оккупации. Размещался этот госпиталь в школе — каменной, четырехэтажной, добротной. С четвертого этажа, где лежал Ветлугин, город был виден как на ладони. На окраинах прижимались один к другому домики с палисадниками и приусадебными участками, по улицам изредка пробегали, взвихривая пыль, грузовики с огромными газогенераторными баллонами по бокам кабин. Уже наступила осень, и жители города, придя с работы, дотемна трудились на приусадебных участках, а утром, чуть свет, отправлялись на фабрику, полностью разрушенную немцами, и теперь, спустя два года после их изгнания, наспех восстановленную.

Рана гноилась. Ветлугина каждый день возили на перевязку. Он чувствовал в себе достаточно силы, чтобы ходить, но врачи даже в туалет вставать не разрешали, и Алексей уже тогда понял — ранение у него не пустячное.

Лежать было тягостно. Оживлялся Ветлугин только в те дни, когда в госпиталь приходили шефы — молоденькие работницы с фабрики. Держались они непринужденно, но уважительно, о своем житье-бытье рассказывали преувеличенно-бодро, однако по тем взглядам, которые они бросали на оставшееся от полдника печенье, Ветлугин понимал: живется этим девчатам совсем не так, как они рассказывают.

Комиссовали его «по чистой» через два месяца после окончания войны. В госпитале Ветлугин стал готовиться к вступительным экзаменам и без всякого труда был принят в пединститут.

3

Жареная картошка оказалась такой вкусной, что Ветлугин попросил добавки.

— Кушайте, Алексей Николаевич, кушайте! — Анна Григорьевна пододвигала к нему тарелки с крупно нарезанной рыбой, в маринаде и соленой, угощала хрустящими огурчиками, розоватыми, сорванными раньше срока помидорами, сочным лучком и другими дарами со своего обширного огорода, предлагала налить молочка — хоть сырого, хоть топленого.

— Спасибо, спасибо, — то и дело повторял Ветлугин.

— В ближайшие дни в тайгу съездим, — пообещал Василий Иванович. Он разомлел от браги — в графине осталось на донышке, сидел по-домашнему, в одной майке, облегавшей мускулистую грудь, утирал перекинутым через плечо полотенцем обильный пот. — Голубика поспела — самое время собирать. — Обратившись к жене, спросил: — Две бочки нам хватит?

Анна Григорьевна уперла локоть в ладонь, приложила к щеке палец.

— Должно хватить.

— Голубики тут тьма и вся крупная, — сообщил Василий Иванович. Ему нравилось, что москвич слушает его с вниманием и как будто с восхищением. Так его слушали, когда он работал в Осоавиахиме и был инструктором в части особого назначения, сокращенно «осназ». То же самое происходило и в школе: педсовет лишь утверждал то, что было обдумано и спланировано им, директором школы.

Послышались женские голоса. Василий Иванович схватил рубашку, поспешно влез в нее.

— Должно, с почты, — предположила Анна Григорьевна. — К телефону вызывают или депеша пришла.

— Можно? — В комнате появились две девушки. Одна из них — розовощекая толстушка с фарфоровыми глазами, безвольным подбородком, мякенькая, пухленькая — кинула на Ветлугина откровенно смелый взгляд и, обратившись к Василию Ивановичу, начала тараторить; другая — статная, тонкая, с капризно изломленным ртом — неторопливо перебирала переброшенную на грудь каштановую косу, пушистую и легкую. Она тоже посмотрела на Ветлугина, но — он мог побожиться — без интереса.

На толстушку Ветлугин взглянул мельком. Ее подруга понравилась ему, особенно глаза — темные, как бы затуманенные печалью. Лицо у нее было белое, слегка удлиненное, нос чуть вздернутый.

Бойко посматривая на Ветлугина, толстушка продолжала тараторить.

— Ничего не понимаю! — отрывисто сказал Василий Иванович.

Толстушка смолкла на полуслове, обиженно поморгала; реснички у нее были белесые, короткие.

— Она утверждает, что окно не Рассоха разбил. — Голос у темноглазой девушки оказался глуховатый, с хрипотцой, и Ветлугин удивленно подумал: «И как ее угораздило простудиться в такую жару?»

Василий Иванович кинул взгляд на толстушку, усмехнулся.

— Это потом обсудим. А пока что познакомьтесь с новым учителем.

— Валентина Петровна, — назвала себя толстушка и протянула Ветлугину ныряющим движением руку с плотно сомкнутыми пальцами.

— Очень приятно, — сказал Ветлугин и перевел взгляд на ее подругу.

Та вяло ответила на рукопожатие, неразборчиво пробормотала свое имя.

— Как? — переспросил Ветлугин.

Она холодно посмотрела на него, произнесла по складам:

— Ла-ри-са Сер-ге-ев-на!

Анна Григорьевна неожиданно улыбнулась, погрозила Валентине Петровне пальцем.

— Признайся, Валь, разбитое стекло — только предлог. С новым учителем не терпелось познакомиться?

Валентина Петровна хихикнула.

— Выдь! — скомандовал сыну Василий Иванович.

Петька молча встал и вышел. Ветлугин подумал, что так, наверное, мальчишку выпроваживают часто. Как только шаги стихли, Батин напустился на жену:

— Сколько раз говорено было — не тыкай при парне учителям и называй их как положено!

Анна Григорьевна пригласила девушек к столу.

— Спасибо, — сказала Лариса Сергеевна. — Только что отобедали. Валентина Петровна окрошку приготовила.

— Квасок сами делали? — заинтересовалась Анна Григорьевна.

— Конечно, сами.

— Рецептик дайте.

— Запишите.

Анна Григорьевна подкатилась к комоду, достала тетрадь в помятой обложке.

— Диктуйте!

Заглядывая ей через плечо, Валентина Петровна продиктовала рецепт. Слова она произносила теперь четко, как на уроке, и Ветлугин с невольным уважением подумал, что эта толстушка, должно быть, неплохая учительница.

Анна Григорьевна уговорила девушек остаться, сказала мужу:

— Петьку верни.

Василий Иванович открыл дверь, покричал сына.

Поначалу присутствие девушек сковывало Ветлугина. Но он скоро освоился, исподтишка стал поглядывать на Ларису Сергеевну. Она не обращала ни него никакого внимания, и это огорчало. Хотелось пробудить к себе хоть какой-то интерес, но как это сделать, Ветлугин не знал. Продолжая делать вид, что он внимательно слушает директора, улыбаясь хозяйке дома, отвечая на игривые вопросы Валентины Петровны, Ветлугин мысленно говорил красивой учительнице: «Посмотри же на меня. Хоть разочек посмотри!» Загадал: если Лариса Сергеевна кинет на него взгляд или — вот была бы радость! — улыбнется, то они станут друзьями. О большем Ветлугин пока и думать не смел.

Валентина Петровна уже давно вела себя так, словно Ветлугин был ее давнишним знакомым, хотя и обращалась к нему — видимо, сказывалась выучка Василия Ивановича — на «вы» и только по имени-отчеству. Ее розовые щечки стали похожими на бутоны, фарфоровые глаза то изумленно округлялись, то начинали искриться, над верхней губой появились крохотные капельки пота; она слизывала его кончиком язычка. Бойко посматривая на Ветлугина, часто просила передать ей то тарелку с рыбой, то еще что-нибудь — Валентина Петровна, судя по всему, любила вкусно покушать. Лариса Сергеевна положила себе маленький-маленький кусочек соленой кеты и не проронила ни слова, несмотря на то что Василий Иванович и Анна Григорьевна старались втянуть ее в общий разговор. Сидела она непринужденно, кивала или покачивала головой, когда к ней обращались, но ее мысли — так показалось Ветлугину — были где-то далеко-далеко, и он с неожиданно пробудившейся обидой решил, что красивая учительница, должно быть, вспоминает сейчас своего жениха, который или служит в армии, или учится в вузе.

Лицо Василия Ивановича раскраснелось, сплющенный нос с облупившейся кожицей распух, лоснился от пота.

— Скоро учебный год, — вздохнул он, — а дел, дел разных. Даже в классах не прибрано. Надо будет родителей созвать — на воскресник.

— В это воскресенье не получится, — сказала Валентина Петровна.

— Почему?

— Церковный праздник.

— Черт побрал бы этого попа! — взорвался Василий Иванович и, повернувшись к Ветлугину, пояснил: — Дальневосточники к религии равнодушны. Ни в бога, ни в черта не верим. До революции поп в нашем селе хуже всех жил: сам пахал, сам сеял, сам картошку копал. Бывало, заглянешь в церковь — с десяток старух.

— Больше, — возразила Анна Григорьевна.

Василий Иванович энергично помотал головой.

— Сам это помню.

Жена вяло махнула рукой. Директор нахмурился, ворчливо сказал:

— Разбаловался народ. Я вот так рот раззявил, — он показал при помощи рук, как удивился, — когда узнал, что поп прибывает. Поначалу решил — пустозвонство, потом подумал — вредительство. В район поехал, часа три толковал с начальством, но — безрезультатно. До сих пор понять не могу, какая необходимость в этой самой церкви?

— Свобода совести, — сказал Ветлугин. — Так в нашей Конституции записано.

Василий Иванович хмыкнул.

— Записать все можно.

Ветлугин перевел на него вопросительный взгляд. Директор чуть подумал и отчеканил:

— От каждого мероприятия прок должен быть, а от церкви — никакой… Вот уже год этот самый поп в нашем селе живет: покойников отпевает, детишек крестит, венчает. Старикам и старухам это, наверное, утеха, но ведь он и других людей совращает. Недавно одна молодуха ребенка крестила. Ее, конечно, за это по головке не погладили, а поп взял и написал в крайисполком. Председателю сельсовета внушение сделали. Тогда я сам потолковал с попом. Молодой он, да ранний! Отвечал смело, ленинский декрет, как стих, пересказал.

Анна Григорьевна задумчиво улыбнулась.

— Несколько раз видела его — симпатичный.

— Вот-вот, — подхватил Василий Иванович. — Несознательные женщины поглазеть на попа ходят. А все с пустяков начинается: сперва поглазеют, потом перекрестятся, и пошло-поехало.

— Отец Никодим добрый и умный! — неожиданно сказала Лариса Сергеевна.

Василий Иванович встревоженно помигал.

— Откуда вам известно это?

— Так все говорят.

— Не ожидал, не ожидал… Мы, учителя, обязаны помнить: религия — опиум для народа.

Ветлугин перевел взгляд на Ларису Сергеевну. Ее лицо было бесстрастным.

4

Ветлугина поместили в комнате, которую Анна Григорьевна назвала «холодной». Вход в нее был из сеней. Кроме узкой железной кровати с набитым сеном тюфяком, расшатанного стола и табуретки, никакой другой мебели там не было. На стене висели пучки лекарственных трав, пахло мятой, полынью. Из небольшого, затемненного паутиной окна был виден амбарчик с воротцами, скрепленными металлическими полосами на болтах, собачья конура, косматый пес на цепи, полого спускавшийся к цепи огород. Над речкой висел туман — жиденький, почти прозрачный.

— Не обессудьте, Алексей Николаевич, — сказала, войдя с одеялом и подушкой, Анна Григорьевна, — но простыночка всего одна, да и та ветхенькая.

— Обойдусь, обойдусь, — пробормотал Ветлугин, очень смущенный вниманием хозяйки.

Несмотря на его протесты, Анна Григорьевна сама приготовила постель — напоследок пышно взбила подушку в яркой, цветной наволочке. Спросила:

— Прямо сейчас ляжете или прогуляться пойдете?

От браги и усталости разламывалась голова. Ветлугин сказал, что будет спать. Директорша пожелала ему спокойной ночи и ушла.

Ветлугин лег, долго вертелся — сон не приходил. Вспомнилась почему-то Лариса Сергеевна. После стычки с директором она сразу же ушла. А Валентина Петровна еще сидела — вскидывала на Ветлугина глаза, беспричинно хихикала; под простеньким ситцевым платьем, когда она откидывалась на спинку стула, обозначалась грудь. «Должно быть, такая же мяконькая, как она сама», — решил Ветлугин и вздохнул. Ему очень хотелось любить и быть любимым, но все свидания с девушками, поначалу такие восхитительные, приносили разочарование: то на него смотрели как на мужчину, то требовали сперва расписаться, потом уж лезть с поцелуями.

С тех пор как Ветлугин поступил в институт, он постоянно сравнивал всех людей с литературными персонажами и сейчас решил, что Василий Иванович пока никого не напоминает, Анна Григорьевна, пожалуй, похожа чуть-чуть на Пульхерию Ивановну, Валентина Петровна — самая обыкновенная простушка, каких тысячи, а Лариса Сергеевна конечно же блоковская Незнакомка. Было приятно думать о ней, мечтать. Ветлугину показалось, что он уже влюбился в эту красивую девушку, хотя они даже не поговорили. Узнал только, что она, как и Валентина Петровна, работает в начальных классах.

5

Оставшись в длинных — ниже колен — трусах, Василий Иванович почесал грудь, с удовольствием пошевелил пальцами волосатых ног. Анна Григорьевна распустила волосы, запахнула халатик, пряча от мужа дряблый живот.

— Ложиться будем или посидим?

— Как посвежеет, так и ляжем. — Василий Иванович помолчал. — Все прикидываю — останется Алексей Николаевич в нашем селе или деру даст? Москвичи, я слышал, народ балованный: то им не так, это не этак. К водопроводу приучены, к электричеству, а у нас во всем селе только в школе движок, да и тот барахлит.

— В тридцать пятом году поставлен, — напомнила Анна Григорьевна.

— Давно пора сменить! — подхватил Василий Иванович. — А новый где взять? В районо посмеиваются, когда я про новый движок спрашиваю.

— Перебьемся.

— Который год так говорим, а он все хуже и хуже тянет. — Василий Иванович снова помолчал. — Голову ломаю, где новое стекло добыть. Придется, видимо, штрафовать Колькиных родителей.

— Рассохи бедно живут, — напомнила Анна Григорьевна.

— А почему? — Василий Иванович возмущенно повысил голос. — Она чуть что — к попу, а он — в чайную или в сельмаг.

В комнате было жарко, душно. Анна Григорьевна убрала с подоконника герань, чтобы лучше продувало, но и это не принесло прохлады.

— Дождь нужен.

— Нужен, — согласился Василий Иванович. — На капустных листьях черви появились.

— Гусеницы, — поправила Анна Григорьевна.

— Ползают, сволочи. Как бы нам без щей не остаться.

— Завтра опрыскивать буду. Помог бы.

— Поставлю москвича на квартиру и помогу.

Анна Григорьевна неожиданно рассмеялась.

— Заметил, как Валька на него поглядывала?

Василий Иванович поморщился. Он всегда морщился, когда жена называла учителей панибратски, словно близких подруг.

— Замуж хочет.

— Я тоже про это думала, когда молодой была.

Василий Иванович усмехнулся, покровительственно сказал:

— Все женщины к этому стремятся.

— Так, да не совсем, — рассудительно возразила Анна Григорьевна. — Лариска с бухты-барахты замуж не выскочит.

— Больно много понимает о себе.

— Красивая — вот и понимает. Алексей Николаевич это вмиг сообразил. Все старался образованность свою показать, да не удалось.

— Понравился он ей?

— Скрытная она.

«Скрытная», — молча согласился Василий Иванович и мысленно пробежал глазами анкету молодой учительницы. Придраться было не к чему: мать — бухгалтер, отец — инвалид второй группы, брат служил в армии, в первые дни войны пропал без вести. И все же Батин ощутил какое-то беспокойство. А почему оно возникло, не мог понять: слова Ларисы Сергеевны о попе не воспринял всерьез, свое недовольство выразил просто так, для порядка. Подумал и сказал:

— Кабы поладили они. Тогда можно было бы не тревожиться, что он удерет. Детишки пойдут и все прочее. Женатому человеку с насиженного места непросто сдвинуться. Годика три поработал бы, потом, глядишь, в директора выдвинулся бы.

— А тебя куда?

Василий Иванович кашлянул:

— В районо уже косятся: директор, а без диплома. Возьмут и скинут.

— Что ты, что ты, — разволновалась Анна Григорьевна. — Другого такого директора не найти. Сколько раз нашу школу похвальными грамотами-то награждали?

— Шесть раз.

— А ты говоришь — скинут.

Анна Григорьевна считала мужа хорошим директором, восхищалась им, как восхищалась в молодости, когда Василий Иванович был боксером. Щупловатый юноша, почти мальчишка, во время поединка с мастером спорта покорил ее своим бесстрашием. Молодые люди познакомились, стали встречаться. В первое время Анну Григорьевну, тогда просто Аню, студентку педучилища, смущал рост ухажера: сама она была выше и склонна к полноте. Вскоре они поженились. Родив сына, Анна Григорьевна раздалась еще больше. Рожала она часто, но младенцы умирали, не прожив и месяца; с каждым годом толстела — даже голодноватые военные годы не сказались на ней. Весной ей стукнуло тридцать восемь лет — столько же, сколько и мужу. Но выглядела Анна Григорьевна старше его: хозяйство, роды, то да се. Василий Иванович «держал форму», даже намека на животик не было: только волосы посеребрились на висках — первый признак уже недалекой старости.

В соседнем дворе прокричал петух. Ему ответил другой, третий.

— Пора, — сказала Анна Григорьевна.

— Нюр? — Василий Иванович любил это имя, часто обращался к жене так, хотя ей самой больше нравилось, когда он называл ее Аней. Она придвинулась. Пружины скрипнули: Василия Ивановича они держали легко, а под грузным телом жены оседали. — Давно собирался сказать тебе — надо нам еще одного ребеночка.

— Только людей насмешим! — воскликнула Анна Григорьевна. — Да и не выживет он — вон сколько сил впустую потрачено.

— Эта выживет, — возразил Василий Иванович, сделав упор на слове «эта», и Анна Григорьевна поняла, что он хочет девочку, представила себя с новорожденной на руках, ощутила нежное, по-особенному пахнущее тельце и подумала, что муж любит детей, что именно поэтому он и согласился стать директором школы, вспомнила, как волновался Василий Иванович, когда приближались роды, как втихомолку плакал на похоронах, и не сказала ему обычного в последние годы: «Смотри, ребятенка не сделай», когда он проявил свойственное всем мужчинам нетерпение.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Дом хозяйки квартиры находился на окраине села. Из тайги сюда забегали козули, кабаны, олени. Иногда животным удавалось скрыться, но еще чаще их шкуры распластывались для просушки, а мясо вялилось или солилось, одним словом, заготовлялось впрок.

В конце улицы была церквушка — маленькая, деревянная, без куполов. Фасад с остроконечной крышей был чуть задвинут, левый придел казался короче правого, в центре возвышалась обшитая тесом звонница с медным, сверкавшим на солнце крестом; в узкие решетчатые окна были вставлены не то картины, не то иконы — в этом Ветлугин не разбирался. Окрашенная в яркий синий цвет, чистенькая, аккуратная, эта церквушка радовала взгляд. За ней виднелся погост — заросшие травой могилы с темными крестами, большей частью покосившимися.

— Тут спокойно, тихо, — сказал Василий Иванович, когда были выгружены все вещи. — Одна беда — церковь рядом. Зато всех богомольцев в лицо будете знать. Это тоже нужно!

А почему это нужно, директор не объяснил.

Дом, в котором предстояло жить Ветлугину, был построен на манер украинской хаты — обмазан глиной и побелен снаружи и внутри. Именно этим отличались дома поселенцев от добротных, сложенных из толстых бревен изб старожилов. Хозяйка — мать четырех детей — родилась и жила под Тернополем, в тихом местечке, расположенном неподалеку от шоссе. В это местечко повадились приходить бандеровцы. Они клянчили, а чаще просто отбирали хлеб, сало и все прочее, на сходках орали о вольной Украине, стращали колхозами, говорили, что скоро начнется новая война, агитировали вступать в их «армию». Поддавшись на уговоры, муж Галины Тарасовны — так хозяйка назвала себя — ушел в лес, хотя его никто не притеснял, никто не обижал.

На проселочных дорогах гремели выстрелы, в селах пылали хаты, на дубах раскачивались изуродованные трупы коммунистов, комсомольцев, милиционеров. В те дни Галина Тарасовна видела мужа только ночью, да и то изредка. Словно вор, пробирался он в родную хату, постучав, как было условлено, в крайнее окно. Потом — исчез. Галина Тарасовна была умной женщиной, не сомневалась, что мужу, если он жив, все равно придется отвечать по всей строгости закона. В местечке все напоминало его, причиняло боль. Именно поэтому, когда в районной газете появилось обращение к желающим переселиться на Дальний Восток, она не стала раздумывать. Так Галина Тарасовна очутилась в Хабаровском крае, в селе, совсем не похожем на утопавшее в садах местечко. Горе преждевременно иссушило и состарило эту женщину. Она жила в Хабаровском крае четвертый год, работала в колхозе. Местные жители говорили по-русски, и очень скоро Галина Тарасовна стала говорить, как они. Лишь хата да рушники на стенах напоминали ей прежнюю жизнь. Она не верила, что когда-нибудь свидится с мужем, да и не очень хотела этого: в пути согрешила, в положенный срок родила белобрысого мальца с голубыми глазенками. Чутье подсказывало: муж не простит. Если бы малец был похож на нее, то она непременно доказала бы, что он — мужнина кровь. А теперь не докажешь — хоть волосы на себе рви.

Обо всем этом Галина Тарасовна рассказала откровенно, с грустной улыбкой. Она уже ничего не скрывала от людей — все самое страшное было позади.

Хата состояла из кухни и двух комнат. Самую просторную Галина Тарасовна отвела Ветлугину. Она охотно взяла постояльца: учителям выдавались дрова и керосин — то, в чем хозяйка постоянно нуждалась. Хата строилась с расчетом на тернопольскую погоду. А тут случались такие морозы, что стены промерзали насквозь. Надо было топить и топить. Поблизости от села валить деревья не разрешали. Для поездки в тайгу требовался транспорт. Колхозных лошадей председатель не давал. Приходилось топить сухостоем и сучьями. Тонкие полешки сгорали как порох, совсем не давали тепла. Керосин привозили редко, отпускали по три литра на семью. Учителям дрова выдавали хорошие и помногу и керосину отпускали — сколько хочешь.

С первых же минут Галина Тарасовна стала ублажать Ветлугина: то и дело стучала в дверь, певуче спрашивала, не надо ли чего.

— Спасибо, спасибо, — отвечал он, растроганный вниманием хозяйки.

Не терпелось распаковать чемоданы, выложить книги. Галина Тарасовна позвала соседа. Расторопный мужичок быстро соорудил незатейливый стеллаж: две доски по бокам, пять поперек, на углах дощечки, чтобы оно — так сказал он — не вихляло.

Расставив книги, Ветлугин вогнал в стену гвоздь, повесил костюм. Снял с пиджака пушинку, обеспокоенно подумал: «Лишь бы первого сентября такой сумасшедшей жары не было».

В хате было сносно: глинобитные стены, видимо, обладали жаропонижающим свойством. Маленькие окна с цветами на подоконниках плохо пропускали свет, в комнате было темновато, но стол освещался нормально. Выскобленные половицы еще сохраняли влагу, на потолке, до которого можно было дотянуться рукой, сквозь побелку проступали балки, матрац на самодельном топчане пахнул свежим сеном. Ветлугин вынул постельное белье, подушку, одеяло. С устройством на новом месте было покончено! Галина Тарасовна насыпала ему жареных, еще тепловатых семечек, и он, расположившись около хаты на лавочке, стал неумело лузгать их.

Улица была широкая, с полузаросшей колеей посередине. Справа и слева темнели тропинки. Дома стояли просторно, приусадебные участки разделялись неглубокими канавками. На крыльце нарядного домика с голубыми ставнями длинноволосый мужчина с рыжеватой бородой, в черном подряснике, в полотняном картузе с поломанным козырьком кормил кур. Чувствовалось, это доставляет ему удовольствие: он приседал, ласково подзывал хохлаток.

— Здешний поп, — сказала Галина Тарасовна.

— Вы верующая?

— Раньше верила. — Хозяйка усмехнулась.

Дом священника, маленький и скромный, как и церквушка, тоже понравился Ветлугину, но он стыдился признаться в этом себе, потому что считал: все, что имеет отношение к религии, вредно, недостойно внимания. В его семье никогда не говорили ни о боге, ни о Христе, он с ранних лет усвоил: попы — обманщики, а церковь — мрак. Подражая своим сверстникам, с упоением кричал во дворе: «Гром гремит, земля трясется, поп на курице несется, попадья идет пешком, чешет… гребешком!» Позже, пристрастившись к книгам, пробегал глазами страницы, где говорилось о боге, Христе, описывались церковные обряды, сочувствовал тем персонажам, которые после долгих колебаний, душевных мук порывали с церковью; в их судьбах, подчас трагических, видел одно — торжество атеизма. И сейчас, поглядывая на молодого батюшку, Ветлугин с неприязнью думал, что этот человек — обманщик и, видимо, пройдоха, что размахивать кадилом и отпевать покойников даже дурак сумеет.

Когда семечки кончились и чуть спала жара, Ветлугин решил прогуляться — пошел на лужок. Проходя мимо дома священника, не удержавшись, повернул голову. Встретился со взглядом попа, сразу подумал: «Напоминает кого-то». Замедлил шаги, борясь с искушением обернуться, и не поверил ушам, услышав свою фамилию, произнесенную с вопросительной интонацией.

2

За два года, проведенных на фронте и в госпитале, Ветлугин повидал разных людей — хороших и плохих. Хвастуны, обманщики, себялюбцы были в его понимании плохими, а люди скромные, доброжелательные — хорошими. Чаще других однополчан Ветлугин вспоминал Владимира Галинина — такого же рослого, как и он, парня, с виду спокойного, понимавшего все с полуслова. Был Галинин чертовски красивым — это даже мужчины отмечали, а представительницы слабого пола, особенно разбитные бабенки, провожали его затуманившимися глазами. Да и трудно было не обратить внимание на его лицо — с высоким лбом, породистым носом, выразительными глазами.

В отличие от Галинина, Ветлугин не мог похвастать внешностью. Рост — да, а на лице ничего примечательного: глаза как глаза и губы как губы, а вот нос подвел — широкий и всегда красный, как у выпивохи.

Галинин ни разу не воспользовался женской слабостью, хотя опытные сердцееды и говорили ему: «С тобой любая пойдет — только мигни». Он молча слушал их, и его длинные-предлинные, как у застенчивой красавицы, ресницы трепетали, на чуть впалых щеках, тронутых юношеским пушком, проступал румянец; он торопливо вынимал кисет, сворачивал, просыпая махорку, цигарку и начинал жадно курить, разгоняя дым неторопливым движением руки. Ветлугин смотрел на него и восхищенно думал: «Володька — чистый парень». Он так думал потому, что сам был чист душой и доверчив, как ребенок.

На фронте Галинин и Ветлугин подружились: в их довоенной жизни было много схожего — интеллигентные родители, достаток в доме. И жили они неподалеку друг от друга: Ветлугин в Москве, Галинин в Ярославле. Послевоенное время представлялось им довольно туманно, но ведь даже убеленные сединами отцы семейств пребывали на фронте в радужном плену надежд, не могли предсказать, какой станет мирная жизнь.

Ветлугина однополчане называли бедовым; в их уважении к нему отчетливо проступало обыкновенное любопытство к человеку бойкому, покладистому, словоохотливому. В том внимании, с которым и пожилые, и молодые солдаты слушали Галинина, было что-то иное. В человеке мелком это могло бы пробудить зависть. Ничего похожего ни на фронте, ни в госпитале Ветлугин не испытывал: с Галининым всегда было просто, хорошо. И чем чаще он думал о нем, тем больше убеждался: Галинин был каким-то не таким, слова «не от мира сего» наиболее точно отражают его сущность. И вот теперь они встретились…

Один угол в большой, заставленной мебелью комнате был отведен божнице, в другом возвышался огромный фикус в низенькой кадушке, скрепленной железными обручами. Тлела лампада. Шкафы и кресла были старинные, громоздкие — с завитушками и прочими украшениями на дверцах и спинках. В простенке темнели полки с книгами, около небольшого распятия висела цветная репродукция, изображавшая сидящего под пальмами человека в просторном одеянии: он глядел на облако, с которого кто-то обращался к нему.

В эти минуты Галинин совсем не походил на кроткого и спокойного священника, которого привыкли видеть на улицах села: в его глазах была неподдельная радость, и вел он себя как рубаха-парень. Поняв это, он подумал, что для него, священника, все мирское — грех, что его помыслы должны быть устремлены только к богу. Но размышлять о боге сейчас не хотелось. «Deus! Desecrne causam maem»,— мысленно сказал Галинин.

Он повторял это часто и всегда по-латыни, хотя в православном богослужении она не использовалась. Прочитанная в какой-то книге, эта фраза осталась в памяти; бесхитростные слова получали особую торжественность, когда они произносились по-латыни; Галинину казалось, что бог обязательно откликнется на его призыв. И он чувствовал — откликается: с души спадала тяжесть и все непонятное становилось простым, легко объяснимым. Свое истинное отношение к богу Галинин скрывал даже от жены, потому что он то верил, то сомневался, не мог определить, чего в его сердце больше. Хотелось постоянно ощущать то, что он впервые ощутил на фронте, когда — это случилось незадолго до конца войны — надвигавшийся на него немецкий танк внезапно круто свернул, опалив лицо сухим жаром нагретого металла, и широкая гусеница, безжалостно расплющив еще не распустившийся куст шиповника, проскрежетала в нескольких сантиметрах от его распластанного на траве тела… После шока Галинин понял — свершилось чудо. «Чудо, чудо», — благоговейно твердил он, чувствуя во всем теле непривычную для себя легкость. Мысль о свершившемся как о чуде стала крепнуть в его сознании, он старался найти и не находил убедительный ответ, почему это случилось именно с ним, вспоминал, как гибли однополчане, как несколько месяцев назад упал и не поднялся Ветлугин, а он тогда побежал дальше, спрыгнул в немецкий окоп и, напоровшись на фельдфебеля, сбил немца с ног. Позже Галинин понял, что чудо совершилось и с Россией — полуголодной, полураздетой, еще не справившейся с послереволюционной разрухой, одиноко и гордо возвышавшейся среди чуждого ей мира. Великолепно отлаженная военная машина, вобравшая в себя все самое грозное и жестокое, что было создано людьми, оказалась бессильной перед духом народа, отстаивавшего крытые соломой избы, раскисшие от осенней непогоды дороги, никогда не видевшие тракторов поля; города, на окраинах которых поднимались и уже дымили созданные человеческим потом, кровью и энтузиазмом цеха. И Галинин стал думать, что слова «Gott mit uns!»на немецких пряжках оказались лживыми: в этой войне бог был с Россией…

Когда первая радость прошла, когда было сказано все то, что представлялось им самым важным и самым нужным, когда память воскресила фамилии однополчан, погибших и оставшихся в живых, Ветлугин, не скрывая осуждения, сказал:

— И как тебя угораздило? Ты — и вдруг в подряснике! Это просто не укладывается в голове.

Перед глазами Галинина возник надвигавшийся на него танк.

— У каждого своя стезя.

— Мы еще потолкуем об этом!

Танк продолжал надвигаться.

— Напрасный труд, — тихо сказал Галинин.

— Неужели всерьез веришь?

Галинин не ответил, и Ветлугин твердо сказал:

— Сейчас выпьем, потолкуем, и вся блажь с тебя, как пух с одуванчика, слетит.

Танк исчез. Хотелось радоваться и молиться одновременно, в душе было смятение; Галинин поднял на Ветлугина глаза и посмотрел с такой болью, что тот растерялся, перевел взгляд на репродукцию около распятия.

— Ганс Бургкмайр, — объяснил Галинин. — Святой Иоанн Богослов на Патмосе… Читал Апокалипсис?

— Нет. — Ветлугин даже не слышал о такой книге.

— Странно. Можно предположить, что ты и Библию не читал?

— Не читал.

— Странно, странно… Неужели в гуманитарных вузах это, как говорится, «не проходят»?

— И правильно, что «не проходят»! Зачем изучать источник мракобесия?

Галинин посмотрел на Ветлугина с откровенным удивлением.

— Но ведь Библия один из древнейших памятников письменности! Люди, сами того не подозревая, чуть ли не каждый день произносят то, что написано в ней.

— Приведи хоть один пример.

— Изволь. «Не мечите бисер перед свиньями». «Нет пророка в своем отечестве». «Кто не работает, тот не ест». «Камня на камне не оставить». «Построить дом на песке». «Глас вопиющего в пустыне». «Не сотвори себе кумира». «Кто посеет ветер, тот пожнет бурю». «Не ведают, что творят». «Взявший меч от меча и погибнет»… Продолжать?

— Достаточно. — Ветлугину стало стыдно, что он, преподаватель литературы, до сих пор не знал, откуда взяты эти ставшие поговорками изречения. Покосившись на полки с книгами, подумал, что Галинин — человек начитанный, что, разговаривая с ним, можно легко попасть впросак. В душе шевельнулось что-то похожее на отчуждение.

— Если хочешь почитать, то пожалуйста, — сказал Галинин. — У меня есть Библия.

— Как-нибудь в другой раз.

— Воля твоя, — тихо сказал Галинин.

Захотелось поговорить с ним откровенно, как фронтовик с фронтовиком, но Ветлугин решил не торопиться с этим, подошел к книжным полкам, увидел собрания сочинений Достоевского, Тургенева, Чехова, провел пальцем по тисненым корешкам.

— Вот что восторг вызывает! Ты в сравнении со мной Крёз.

Галинин сделал размашистый жест.

— Все, что ты видишь тут, приданое жены. — Постучал в стену, громко позвал: — Лизонька!

Через несколько мгновений в комнате появилась молодая женщина в ситцевом платье с оборками, какие носили много-много лет назад, с большим черепаховым гребнем в рыхлом золотистом пучке. Ее можно было бы назвать интересной, даже красивой, если бы не болезненная бледность на лице. Большие серые глаза остановились на Ветлугине, припухшие губы дрогнули.

— Не пугайся, милая, — мягко сказал Галинин. — Это Ветлугин. Я рассказывал тебе про него, помнишь?

Она виновато улыбнулась, плавным движением руки поправила гребень. Ветлугин невольно подумал, что он очень к лицу ей.

— Моя жена! — В голосе Галинина была гордость. — Матушка, как говорят прихожане.

Ее пожатие было вялым, длинные ресницы трепетали, выдавая внутреннее волнение. Галинин вздохнул, ласково попросил:

— Собери-ка нам что-нибудь.

— Селедочку почищу, малосольных огурчиков принесу, — с готовностью сказала Лиза.

— И это самое. — Галинин оттопырил мизинец, поднял большой палец. Как только жена вышла, пробормотал: — Славная она, беда только — больная.

— Что с ней?

— Туберкулез легких.

Ветлугин сочувственно помолчал.

— Ты давно женат?

— Скоро год… А ты, — Галинин улыбнулся, — как я понимаю, так и не встретил свою Лизу?

«Помнит!» — взволнованно подумал Ветлугин.

На фронте он однажды сказал Галинину, что хочет встретить и полюбить девушку, похожую на героиню из «Дворянского гнезда». Этот роман он перечитывал так часто, что некоторые страницы выучил наизусть. Перехватывало дыхание, когда он повторял про себя: «Перебираясь с клироса на клирос, она прошла мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини — и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо — и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства… На них можно только указать — и пройти мимо».

Ветлугину не только хотелось полюбить девушку, похожую на Лизу Калитину, но и полюбить так же, как любил Лаврецкий. Это желание, еще не осознанное, появилось в детстве, когда он впервые прочитал «Дворянское гнездо». Под впечатлением открывшейся ему любви несколько дней ходил как во сне, потом стал сравнивать одноклассниц и других школьниц с Лизой Калитиной; сердце сжималось от сладостных предчувствий, когда он находил в той или иной девочке черты героини «Дворянского гнезда». Пролетал час, другой, иногда день или два, и в душе не оставалось ничего, кроме горького осадка. Во время войны, и особенно на фронте, это случалось реже. Обратив внимание на какое-нибудь женское лицо, чаще всего грустное, Ветлугин оборачивался, если шел в строю, и тогда ребята говорили: «Смотри, шею свернешь»; когда же это было на дневке, старался познакомиться с обладательницей печальных глаз, но пока раздумывал, как бы половчее это сделать, к ней причаливал какой-нибудь армейский ловелас, и образ Лизы Калитиной рассыпался как карточный домик. Во всех приглянувшихся ему девушках Ветлугин старался отыскать хоть что-нибудь от Лизы Калитиной, по-детски радовался, если находил это; о том, чтобы встретить точь-в-точь такую же, уже не помышлял. Но воскликнул:

— Пока не нашел, но обязательно найду! Верю, что такие девушки есть.

Сердцеедом Ветлугин не был. Первое увлечение, как, впрочем, и все последующие, он вначале считал настоящей любовью. Страдая и негодуя на себя, вспоминал, как девушка, с которой он познакомился сразу после демобилизации, привела его в укромное местечко — это было в ЦПКиО имени Горького — и там деловито отдалась ему, хотя в тот осенний день он думал только о поцелуях и ласках. Потом, когда Алексей, прижавшись к ней, стал строить планы, мечтать о совместной жизни, она рассмеялась ему прямо в глаза. Он растерялся, спросил, почему она смеется. Девушка ответила, что надо гулять, пока гуляется, а семейная жизнь — ярмо.

После этого они встретились еще несколько раз. Прежнего волнения Ветлугин уже не испытывал, но продолжал — так повелевала совесть — убеждать девушку расписаться с ним: хотел, чтобы она стала его женой, и в то же время боялся ее согласия. Он почувствовал огромное облегчение, хотя и был уязвлен, когда увидел свою пассию с другим.

Ветлугин понимал: его взгляды на отношения между мужчиной и женщиной старомодны, но «перевоспитаться» не мог, да и не хотел: в нем утвердились те моральные устои, которые были еще в детстве почерпнуты из книг, которые одобряла и поощряла мать.

Галинин познал женщину тоже после демобилизации, но, в отличие от Ветлугина, не ощутил ни стыда, ни раскаяния. С той поры его стало тянуть к женщинам, он легко добивался близости с ними.

Продолжая с улыбкой посматривать на Ветлугина, он спросил:

— Хочешь узнать, почему ты восхищен Лизой Калитиной?

— На этот вопрос очень просто ответить, — сказал Ветлугин. — Она красива, добра, отзывчива, чиста душой.

— Все это так. Но есть в ней и другое, более важное.

— Что?

— Лиза Калитина — христианка в самом высоком понимании этого слова. Главное в ней — беспредельная любовь к богу.

— Ничего подобного! — возразил Ветлугин. — Главное в ней то, о чем я уже сказал.

Галинин подошел к книжным полкам, снял какую-то книгу, полистал.

— Послушай, что пишет Тургенев: «Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого в особенности; она любила одного бога восторженно, робко, нежно».

— Прекрасные строки, — растроганно пробормотал Ветлугин и добавил, что его все же привлекает в Лизе земное, человеческое.

Ему иногда казалось: это только сон. Трудно было представить, что сидит он наяву в комнате, заставленной громоздкой мебелью, с божницей в углу, с каким-то особым запахом, исходящим, казалось, и от мебели, и от божницы, и от Галинина, и от его жены, позвякивавшей в небольшой кухоньке вилками и ножами. Все в этой комнате было непривычным, не таким, как в других домах, где приходилось гостить или ночевать Ветлугину, и он никак не мог понять, нравится ему тут или нет. Не верилось, что сидящий напротив него человек — с еще не очень густой бородкой, впалыми щеками, потупленным взором — тот самый Володька Галинин, с которым он рубал из одного котелка «шрапнель» — хорошо разваренную перловую кашу с лавровым листом и тушенкой, с которым курил — одна затяжка ему, другая Галинину — самокрутку с последней щепоткой махорки. Тогда, на фронте, Галинин и не заикался о боге, был таким же, как все. Ветлугин никогда не считал себя прозорливым, но врожденная интуиция помогала ему сторониться плохих людей и сближаться с хорошими. И теперь он напряженно думал: не провел ли его Галинин как дурачка, не скрыл ли от него черные мысли, мерзкие устремления и все прочее, что проявилось в нем после войны. Ветлугин отлично помнил: Галинин собирался, если останется живым, поступить в гуманитарный вуз. Собирался в вуз, а очутился в духовной семинарии. «Как же это так?» — спрашивал себя Ветлугин и не находил никакого ответа. Галинин уже успел рассказать ему, что после семинарии он был рукоположен в сан священника и… — тут Галинин запнулся, решил изменить имя — стал по паспорту Никодимом. «Вот как! — удивился Ветлугин и добавил: — Для меня ты по-прежнему Володька».

Несмотря на все старания, он не мог покривить душой, не мог сказать, что встреча с однополчанином вызвала лишь одно удивление. Нет, кроме удивления он ощущал и радость. Да и как можно было не радоваться встрече с тем, кто на фронте был твоим закадычным другом, кто понимал тебя с полуслова, а ты понимал его. В эти трудные послевоенные годы немало людей старались всеми правдами и неправдами облегчить свою жизнь, и Ветлугин в упор спросил, не это ли заставило Галинина стать священником.

— Нет! — ответил тот, и прозвучавшая в его голосе твердость убедила Ветлугина, что однополчанин не лжет.

Несколько минут они молчали. Ветлугин вдруг подумал: «Мы вспоминали только курьезное, что было на фронте»; сказал об этом вслух.

Галинин кивнул. Перед его глазами возникли воронки, окопы, лица однополчан, реденький туман над речкой, которую — так утверждало «солдатское радио» — предстояло форсировать вброд; ухо отчетливо уловило позвякивание котелков, тяжкие вздохи, покашливание, в душу хлынули тоска и тревога — то, что наваливалось на него перед каждым боем. Он увидел немецкий танк, услышал скрежет гусениц и содрогнулся. Стараясь не выдать волнения, смиренно опустил глаза, мысленно возблагодарил бога за свое спасение.

— Подумать только, — сказал Ветлугин, — четыре года прошло, а мне все кажется, что мои руки по сей день порохом пахнут.

— В господних заповедях сказано: «Не убий», а люди до сих пор убивают друг друга, — пробормотал Галинин.

— Именно, именно! — воскликнул Ветлугин. — В церковных книгах много всякой чепухи написано.

— По-настоящему церковная книга одна — Библия, — возразил Галинин.

— «Война и мир», «Братья Карамазовы» во сто крат сильней! — не согласился Ветлугин. — В них все — и любовь, и ревность, и страдания, и радость.

Галинин хотел снова возразить, но промолчал. Достал дешевенький портсигар, протянул его Ветлугину.

— Бросил, — сказал тот.

— Ну-у…

— Уже три года не курю.

— А у меня нервишки пошаливают. Затянешься — вроде бы легче.

— Для твоей жены никотин вреден, — предупредил Ветлугин.

Галинин вздохнул.

— Как подумаю о ней, сердце сжимается. Недавно корову купили, чтобы свое молочко было. В общественное стадо нашу животину не берут. Вот и приходится Лизе самой пасти, а это, Алексей, целая проблема. Угодья вокруг колхозные, трава на корню жухнет, а мне косить не разрешают. С недавних пор председатель сельсовета еще несговорчивее стал.

— После того как пожаловался на него?

— Откуда узнал про это?

— Василий Иванович сказал.

— Недавно приходил. Свое гнул, а я возражал. Откровенно говоря, недалеким он мне показался.

Ветлугин дипломатично помолчал.

— Звезд с неба Батин, конечно, не хватает, но линия у него правильная — религия вредна.

Галинин усмехнулся.

— Напрасно усмехаешься, — сухо сказал Ветлугин. — Убежден: в глубине души ты сам прекрасно понимаешь это.

— Все в прошлом. — Галинин помолчал. — Теперь я другой. И хочу, чтобы все люди стали другими — думали бы о боге, жили бы только для него.

— Напрасный труд! — воскликнул Ветлугин. — Такого никогда не было и не будет.

За годы, проведенные в семинарии, Галинин убедился — настоящего атеиста не переубедишь. На стороне атеиста — логика, научные факты. Спорить с Ветлугиным не хотелось — это было бесполезно, но бывший однополчанин ждал, набычившись, словно готовый к схватке борец, и Галинин, достав еще одну папиросу и постучав по крышке портсигара, сказал:

— Все атеисты твердят: разум, разум, разум. И ни слова о душе. А она есть в нас. И очень часто именно она направляет человека. Просвещай людей, передавай им все то, чему тебя научили в институте, а их души оставь мне. Поверь, я тоже хочу людям добра и несу его им в меру своих возможностей и сил. Я еще слишком мало могу, слишком мало умею. Бог покуда не проник в меня так, как этого хотелось бы мне. Я совсем не похож на тех благочестивых старцев, с которыми довелось беседовать в семинарии. Их искренность несомненна. Может быть, когда-нибудь я стану таким же, очень хочу этого. А пока убежден — бог нужен многим-многим людям. Безверие рождает ложь, насилие и все прочее, что еще Максим Горький назвал свинцовыми мерзостями жизни. Я, разумеется, понимаю — сейчас не так уж много тех, кто верит истово, как верили в старину. Но если человек приходит в церковь, если в молитвах он находит успокоение, то пусть будет так.

— «Путь будет так»! — передразнил Ветлугин. — Значит, по-твоему, пусть человек уповает на то, что будет с ним, когда он уйдет в иной мир? Я никогда не поверю, что все твои мысли устремлены только к небу.

Это было правдой, и Галинин, словно схваченный за руку воришка, с отчаянием воскликнул:

— Легко говорить: нет бога, нет души. Но скорбит не разум, а душа. И радуется не разум, а она. Это неразделимо в человеке. Только у одних разума больше, чем души, и наоборот. Я никого не обманывал и не собираюсь обманывать, четыре года назад думал о боге так же, как думаешь сейчас ты, не могу объяснить, как пришел к нему; раньше считал — прозрел внезапно, теперь же все чаще и чаще думаю — это накапливалось постепенно.

— Но ведь что-то послужило толчком! — воскликнул Ветлугин.

Галинин кинул на него быстрый взгляд.

— Угадал.

— Выкладывай!

Продолжая постукивать по крышке портсигара, Галинин подумал, что рассказать все, как было, он не сумеет. Да и не хотелось вспоминать то, что до сих пор вышибало холодный пот и дрожь в теле. Другие гибли, а он нет. Почему? Ведь он не прятался от пуль. Даже наоборот, испытывая судьбу, часто лез на рожон. Надо было что-то объяснить, и Галинин сказал:

— Когда ты в нашу роту прибыл, я уже четыре месяца воевал. Все, с кем на фронт ехал, или убиты, или ранены были, а меня пули и осколки не трогали. Я уже тогда удивлялся, спрашивал себя — в чем причина?

— Просто везло тебе — вот и все! Неужели взаправду думаешь, что где-то там, — Ветлугин сделал выразительный жест, — действительно бог есть?

Галинин помолчал.

— В Евангелии сказано: «Бога никто никогда не видел: если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает, и любовь Его совершенна есть в нас».

— Неубедительно!

— Для тебя — нет, для меня — да. Человек не может жить без веры. Ты тоже веруешь, только в другого бога.

— Я?

— Ты! И миллионы таких, как ты. — Галинин снял с полки какой-то журнал, нашел нужную страницу. — Послушай и подумай над тем, что написано тут. — И он прочитал: — «Замечательно, что нет ни одного учения, в котором не обнаруживалась бы потребность религиозного обряда. Потребность религиозного чувства так сильна в человечестве, что и люди, отрицающие религию, рано или поздно склоняются к той или другой, хотя бы смутной и неопределенной, форме религиозного культа, так что в самом отрицании у них бессознательно проявляется стремление к чему-то положительному: нередко случается, что люди, стремясь к очищению отвергнутого верования и обряда, впадают в иное, сочиненное ими верование — сложнее прежнего покинутого, и принимают обряд грубее прежнего, осужденного ими за грубость. Так совершается течение в неисходящем кругу: из христианства вырождается новейшее язычество, с тем, чтобы снова прийти со временем к той же точке, из которой вышло. Люди, отвергнувшие бога и христианство в конце прошлого столетия, сочинили же себе богиню разума. Нет сомнения, что и атеисты нашего времени, если дождутся когда-нибудь до торжества коммуны и до совершенной отмены христианского богослужения, создадут себе какой-нибудь языческий культ, воздвигнут себе или своему идеалу какую-нибудь статую и станут чествовать ее, а других принуждать к тому же».

— Вот ты о ком, — пробормотал Ветлугин.

Галинин усмехнулся.

— Испугался?

— За тебя. Ляпнешь где-нибудь, и никто не спасет.

— Не беспокойся!

3

Кроме селедки, малосольных огурчиков и запотевшей бутылки водки Лиза натащила много другой снеди. Застелила стол скатертью, достала тарелки, вилки, ножи, маленькие рюмки.

— Богато живешь. — Ветлугин почмокал, окидывая взглядом стол.

— Грех жаловаться. Сыт, пьян и нос в табаке.

— Да не слушайте вы его. — Голос у Лизы был тихий, робкий, как и она сама. — Он и десятой доли на себя не тратит. Все лишнее в епархию отсылает и церковному старосте для помощи бедным отдает.

— «Имея пропитание и одежду, будем довольны тем», — сказал Галинин и пояснил: — Так Христос повелел жить.

— Христос — миф, выдумка!

— У меня другое мнение. Но если даже Христос, как утверждаешь ты, миф, то хвала тем, кто выдумал этот миф. — Переведя взгляд на нахмурившегося однополчанина, Галинин примирительно спросил: — За что выпьем?

— Разумеется, за то, что было.

Они чокнулись, одновременно опрокинули рюмки, поморщились, помотали головами, шумно выдохнули, похрустели малосольными огурчиками.

— Не пристрастился к вину? — Галинин снова потянулся к бутылке.

— По-прежнему не пью.

— А мне теперь часто приходится — на поминках, крестинах, свадьбах.

— Смотри, сопьешься, — в голосе Ветлугина прозвучала тревога.

— От своей судьбы никуда не денешься, — пробормотал Галинин.

Ветлугин повертел в руке рюмку.

— Слушаю тебя и удивляюсь. Ты совсем другим стал.

— Хуже?

— Да!

Лиза сидела на диване и, пока они беседовали, не шевельнулась; было заметно — ей интересно слушать. Галинин ласково посмотрел на жену.

— Тебе, милая, тоже надо покушать.

— Уже.

— Корочку небось пожевала, и все?

— Аппетита нет.

— Беда с тобой, Лизонька!

Было жарко, душно. Выпили они много, но не опьянели. Ветлугина удивляло, даже бесило спокойствие однополчанина, твердость и искренность его суждений. Он никак не мог понять — лукавит Галинин или служение богу стало для него велением сердца, смыслом всей жизни. Ветлугин неожиданно вспомнил: Галинин так и не рассказал, что стряслось с ним на фронте. Внезапно ожесточившись, подумал о Галинине: «Был человеком, а стал…»

В дверь громко постучали.

— Открой, Лизонька, — сказал Галинин.

В комнату стремительно вбежала простоволосая женщина в поношенной юбке, в застиранной кофтенке, с остреньким, как у мыши, лицом. Повалившись в ноги Галинину, протяжно выкрикнула:

— Заступись, батюшка! Директор школы самоуправничает — штраф на нас наложил, хотя и не имеет права на это. Дома шаром покати. Мой Нюхало третий день носа не кажет.

— Встань! — Галинин помог ей подняться.

Ветлугин догадался — Рассоха. Женщина перевела на него взгляд; не тая любопытства, спросила:

— Никак новый учитель?

Ветлугин сдержанно поклонился.

— Построже с моим парнем будьте! Совсем от рук отбился. Школу бросать хочет. А все потому, что директор притесняет. Колька экзамены хорошо сдал, а в девятый Василь Иваныч его не пустил. Пришлось в район съездить.

Присев на кончик стула, Рассоха пожаловалась на своего непутевого мужа, рассказала, сколько у нее детей; она явно старалась вызвать сочувствие, откровенно рассказывала о том, что чаще всего скрывают. Ее речь была быстрой, суетливой, и такими же быстрыми и суетливыми были жесты; интонация все время менялась: то становилась плаксивой, то обретала твердость.

Пообещав все уладить, Галинин стал выпроваживать Рассоху. Она не очень-то хотела уходить: топталась в дверях, кидала взгляды то на Лизу, то на Ветлугина, озабоченно морщила узкий лобик, словно придумывала, что бы еще сказать.

— Ступай, ступай, — нетерпеливо повторял Галинин.

Она юркнула в дверь и снова вернулась.

— Василь Иванычу, батюшка, что передать?

— Сам все сделаю. — Галинин укоризненно покачал головой.

Рассоха виновато мигнула и на этот раз ушла.

— Самая ревностная прихожанка, — сказал Галинин.

— Поздравляю!

— Напрасно смеешься — Галинин помолчал. — Представь, как живется ей: куча детей, муж — горький пьяница. Но самое удивительное, они любят друг друга.

— Брось!

— Я и сам не сразу это понял. А теперь убежден — любят. — Галинин походил по комнате, помолчал. — Не кажется ли тебе, Леха, что этот самый Василий Иванович слишком суров, не всегда справедлив к людям?

— Мне пока рано делать выводы.

— Присмотрись к нему повнимательней. Для него все просто, все ясно, все по полочкам расставлено.

Как только стемнело, Лиза ушла спать. На свет керосиновой лампы летела мошкара. Под потолком метались разбуженные светом мухи. Мерцала лампада. Лики на темных иконах были суровы и строги.

— Завтра придешь? — спросил Галинин.

Ветлугин поскреб переносицу.

— Завтра педсовет.

— Тогда послезавтра приходи.

— Постараюсь.

Галинин понял, что Ветлугин не придет.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Валентина Петровна и Лариса Сергеевна стояли спиной к окну, застя солнечный свет; Анна Григорьевна обмахивалась тетрадкой; несколько учителей тесно сидели на продавленном диване с высокой спинкой; еще одна учительница пришпиливала к стене разграфленный лист с четко написанными фамилиями; Василий Иванович что-то говорил. Как только Ветлугин вошел, смолк. Наскоро познакомил его с учителями и буркнул:

— Нехорошо, Алексей Николаевич.

Ветлугин растерялся.

— Нехорошо, нехорошо, — повторил директор. Он собирался пожурить москвича, но в его голосе помимо воли проскальзывало недовольство и лицо было рассерженным. — Только приехал и уже — нате вам! — с попом обнимаетесь.

Ветлугин хотел сказать, что отец Никодим — его однополчанин. Но разозлился и выпалил:

— Это мое личное дело!

— Ошибаетесь, — возразил Василий Иванович. — Все личное должно быть подчинено общественным интересам. Вы — учитель и, следовательно, обязаны показывать пример, а получается…

— Это мое личное дело, — перебил Ветлугин, чувствуя, как растет неприязнь к этому человеку.

Директор посмотрел на учителей, словно призывал их быть свидетелями. Хотелось одернуть москвича, но что сказать и как — не мог сообразить — в таком тоне с ним никто не разговаривал. Учителя шушукались, переводили взгляды с Батина на Ветлугина. В глазах Ларисы Сергеевны резвились чертенята, на лице Валентины Петровны было сочувствие, но Василий Иванович вдруг понял — они ему не союзники. Стало горько, обидно.

Анна Григорьевна с решительным видом подкатилась к испачканному чернильными пятнами столу.

— Может, начнем педсовет?

Василий Иванович кивнул.

— Рассаживайтесь, товарищи!

Стараясь говорить веско, убедительно, он рассказал о ремонте школы, произведенном лично им, директором, покритиковал районо, которое до сих пор не обеспечило школу новым движком, сообщил, что в девятом классе будет обучаться не десять человек, как предполагалось, а одиннадцать.

— Кто одиннадцатый-то? — храбро спросила Валентина Петровна: ей очень хотелось обратить на себя внимание Ветлугина.

Василий Иванович сделал паузу.

— Колька Рассоха — кто ж еще.

— Способный парень, — спокойно сказала Лариса Сергеевна.

— Способный, но лодырь, — уточнил Василий Иванович. — Вдобавок на девочек поглядывает.

Валентина Петровна тревожно мигнула, Лариса Сергеевна улыбнулась, спросила, слегка растягивая слова:

— Разве это запрещено?

Василий Иванович пошевелил бровями, уверенно сформулировал:

— Не положено — вот как надо ставить вопрос!

«Дуб», — подумал Ветлугин и сказал:

— Ромео было всего пятнадцать лет, когда он полюбил Джульетту.

Директор снова пошевелил бровями, снисходительно объяснил:

— В книжках все, что угодно, можно понаписать. Но мы не по книжкам живем.

— Жаль, — проронил Ветлугин. Он мог бы побожиться — Батин и понятия не имеет, кто такие Ромео и Джульетта.

Лариса Сергеевна твердо сказала:

— Но экзамены Коля успешно сдал.

— Если бы не сдал, то и разговора не было бы, — проворчал Василий Иванович. — Лично у меня мнение — не хочет он учиться. Поэтому я и не внес его в списки.

— Можно мне сказать? — это вырвалось неожиданно. Ветлугин мысленно обругал себя, но отступать было поздно.

— Прошу, — с подчеркнутой вежливостью откликнулся Василий Иванович.

Ощущая на себе любопытные взгляды, Ветлугин сказал:

— Я всего сутки в селе, но уже от нескольких людей слышал про этого ученика, про разбитое им стекло и про штраф. Вряд ли нужна такая крутая мера.

— Правильно! — одобрила Валентина Петровна и почему-то покраснела.

Начался спор. Одни учителя говорили: родителей надо оштрафовать, другие возражали.

— Тихо, товарищи, тихо! — Василий Иванович вынужден был повысить голос. — Она уже внесла деньги.

Лариса Сергеевна посмотрела на Ветлугина, и он, окрыленный этим, воскликнул:

— И вы взяли?

Не скрывая удовлетворения, Василий Иванович снисходительно пояснил:

— Хозяйственные вопросы в компетенцию педсовета не входят.

После педсовета Лариса Сергеевна и Валентина Петровна пригласили Ветлугина в гости.

Дом, в котором жили девушки, был собственностью сельсовета. Построен он был одновременно со школой, напоминал самую обыкновенную избу, только без крытого двора. Раньше, когда школа была начальной, в одной половине этого дома жили два молодых человека, в другой — две девушки. Вскоре они поженились, построили собственные дома, навсегда остались в этом селе. Некоторое время дом пустовал. Потом, когда школа стала семилеткой, в нем поселили приехавших издалека учителей. Спустя год или два они тоже справили свадьбы, обзавелись собственными домами. Теперь в этом слегка осевшем от времени строении жили Лариса Сергеевна и Валентина Петровна. Позади дома виднелись уже пожелтевшие грядки, в небольшом палисаднике роскошно пламенели георгины, на протянутой от стены к дереву веревке сушилось женское белье.

Комнат было две. В одной девушки устроили спальню, другая служила кабинетом и столовой. Здесь был квадратный стол, стандартный — офанерованный буковым шпоном, с гранеными стеклами в верхней части — буфет с чайной посудой, две бамбуковые этажерки, до отказа набитые учебными пособиями и тетрадями, такой же, как и в учительской, диван. К спинке была приколота наискосок вышитая дорожка, на сиденье лежали маленькие подушечки, тоже с вышивкой.

Ветлугин робел. Если бы Валентина Петровна была одна, то он постарался бы не ударить в грязь лицом, хотя уж очень хорошими манерами похвастать не мог — на фронте этому не обучали. Присутствие Ларисы Сергеевны сковывало, мешало ему.

Толстушка принесла патефон.

— Лучше чаем угости, — сказала Лариса Сергеевна.

Валентина Петровна ойкнула, помчалась ставить самовар.

— Хозяйственная девушка, — объяснила Лариса Сергеевна, и было непонятно, одобряет она ее или осуждает. — А у меня к этому — никаких способностей.

«Зато ты красива», — подумал Ветлугин и сказал:

— Я тоже ничего не умел. Потом научился — на фронте.

— Разве вы воевали? — Лариса Сергеевна по-прежнему говорила глуховато, с хрипотцой, и Ветлугин понял: такой голос у нее от природы.

— В одном отделении с Галининым.

— С кем?

— С Никодимом или, как он раньше себя называл, Владимиром Галининым, мы большими друзьями были.

Лариса Сергеевна перебросила на грудь косу, стала теребить расплетенный хвостик. Пальцы у нее были гибкие, тонкие. Она сидела на диване, подобрав под себя ноги. Лакированные «лодочки» валялись на полу.

— Отец Никодим храбро воевал?

— Очень храбро! И, представляете, ни одного ранения не схлопотал, а я…

— Почему же он священником стал?

«Дался ей этот Галинин», — подосадовал Ветлугин и сказал:

— Я так и не выяснил этого, но предполагаю — с ним на фронте что-то стряслось.

— И он поверил?

— Я бы сказал — малость свихнулся.

Лариса Сергеевна кинула на него быстрый взгляд и отвернулась.

«Что с ней?» — озадаченно подумал Ветлугин и стал соображать, не сказал ли он что-нибудь лишнее.

Внезапно Лариса Сергеевна потребовала:

— Познакомьте меня с отцом Никодимом. — Она упорно называла Галинина только так.

— Пожалуйста. Но что директор скажет?

— Это меня не интересует!

— В самом деле?

Лариса Сергеевна гордо вскинула голову, и Ветлугин восхищенно подумал, что красивей ее никого нет.

Валентина Петровна внесла сверкавший, как надраенная пряжка на солдатском ремне, самовар. Он пыхтел, посвистывал, словно убеждал: «Я — живой!» После чая слушали музыку, потом сели играть в карты. Ветлугин ни разу не выиграл, хотя постоянно имел много козырей.

— Значит, Алексей Николаевич, вам в любви везет, — с многозначительной интонацией сообщила Валентина Петровна.

Лариса Сергеевна опустила глаза, и Ветлугину стало легко и радостно.

Незаметно наступила ночь. Девушки вызвались проводить его. Как только они вышли, от стены отделился кто-то, быстро исчез в темноте.

— Ходит и ходит, — проворчала Валентина Петровна.

— Влюбился. — Лариса Сергеевна произнесла это сочувственно.

— Навязался на мою голову! Вот возьму и пожалуюсь его родителям.

Шевельнулась смутная догадка.

— Уж не Рассоха ли это?

Девушки переглянулись. Лариса Сергеевна пробормотала:

— Если Батин узнает…

— Понял! — сказал Ветлугин.

2

Галинин проснулся от кашля жены и сразу сообразил: у Лизы сильный жар. Она была еще в полусне, старалась перебороть кашель; в груди у нее булькало и хрипело.

— Тебе плохо? — спросил он, когда Лиза открыла глаза.

Она попросила пить. Галинин прошлепал босиком на кухню, принес стакан молока.

— Водички хочу, — капризно пробормотала Лиза. — Холодненькой!

— Тебе нельзя холодное.

Она всхлипнула.

В первые месяцы совместной жизни болезнь почти не проявлялась — лишь изредка подскакивала температура и был небольшой кашель. Потом, когда они уже прожили в этом селе три месяца, началось кровохарканье. Галинин испугался, помчался к фельдшерице, но оказалось, она уехала на свадьбу в соседнее село. Кто-то посоветовал развести в стакане две столовых ложки соли, дать этот раствор больной. Галинин так и сделал. Когда Лизе стало лучше, он нанял подводу, повез жену в районную амбулаторию.

Рентгенологом был толстощекий, коротконогий крепыш с плутоватыми глазами. Галинина он называл — гражданин поп, Лизу — золотце. После просвечивания рентгенолог сказал:

— Срочно в Хабаровск поезжайте, в тубдиспансер!

В Хабаровске Лизе предложили лечь в стационар. Она отказалась. Ее долго уговаривали, Галинин обещал приезжать раз в неделю, даже чаще, но Лиза испуганно твердила:

— Нет, нет, нет…

Врачи посоветовали ей хорошо питаться, побольше гулять, остерегаться простуды, и они уехали домой.

Галинин успокоил жену, заставил принять таблетку кодеина. Утешая себя, решил: «Наверное, переволновалась». А на уме было другое — вспышка.

— Спи, — он наклонился, поцеловал Лизу в висок, ощутил солоноватый привкус горячего пота.

Она благодарно провела по его щеке рукой и вскоре уснула. А он не мог. Было тревожно, тягостно, страшно. «Лишь бы кровь не пошла», — с надеждой подумал Галинин. Лиза постанывала во сне и так полыхала, что, даже отодвинувшись на край постели, он ощутил жар. Поднялся, распахнул створки окна и сразу понял — в спальне душно.

Смутно виднелась хата, в которой поселился Ветлугин. Галинин ждал его вечером, хотя и чувствовал — Леха не придет. Но все же надеялся. Несколько часов назад — перед тем как лечь — взглянул на неосвещенные окна его комнаты, с улыбкой решил: «Загулял»…

Галинин приехал в это село с тайной надеждой найти покой, жить тихо, незаметно. В церкви в тот день шел ремонт. Бригада шабашников, беззлобно переругиваясь, обшивала тесом звонницу; стучали топоры, повизгивала пила, пахло масляной краской и свежей стружкой. Дом, в котором ему предстояло жить, уже был готов. Лиза утомилась в дороге, присела на крыльце, и он один обошел пустые, светлые комнаты, представил себе, где будет божница, книжные полки и все прочее. Высунувшись в окно, окликнул жену. Она устало улыбнулась, и Галинин с тихой радостью подумал, что господь дал ему в жены слабенькую, но очень славную юницу, что теперь, когда все плохое осталось позади, он посвятит себя только богу, и ничто мирское не омрачит его уединенную жизнь. Поздно вечером прибыли вещи, и первые дни Галинин провел в хлопотах, доставивших ему много приятных волнений. Оберегая жену, он старался сделать все сам. Лиза благодарила его то взглядом, то улыбкой, и отец Никодим чувствовал себя самым счастливым человеком.

Жизнь сельского священника оказалась совсем не такой, какой она представлялась в мечтах. От мирской суеты не удалось скрыться: в церковь приходили с жалобами, просьбами; на исповедях Галинин выслушивал признания, от которых леденела кровь; иногда казалось: село наполнено глухим ропотом, криками и мольбами. Но именно на исповедях он учился понимать людей, сострадать им. Часто Галинин ничего не мог сделать — только утешал, ссылался на Христа, который терпел и людям велел терпеть. Бывали случаи, когда то или иное дело легко мог уладить председатель сельсовета. Однако отец Никодим ни разу не посоветовал прихожанам обратиться к властям, был убежден, что поступает правильно, что этим людям должен помочь бог. Но бог почему-то не помогал тем, кто нуждался в помощи, и в душе Галинина возникли сомнения.

Лиза что-то пробормотала во сне. Он на цыпочках подошел к ней, поправил простыню, снова вернулся к окну. Потянуло прохладой, листья на деревьях шевельнулись, и Галинин подумал: «Погода скоро переменится, жара спадет, станет легче дышать». В памяти помимо желания оживало прошлое, хотелось понять, почему избавление от смерти он воспринял тогда как чудо. «Может, и в самом деле мне просто везло?» — подумал Галинин и тотчас пробормотал:

— Боже милостивый, прости мне мои мысли…

Через несколько мгновений, будто наяву, он увидел собор на пыльной площади, по которой с утра до вечера громыхали подводы; извозчики, понукая коней, рассекали воздух длинными ременными кнутами. Позади собора теснились дома. В самом добротном — двухэтажном, деревянном — жил когда-то настоятель собора суровый и строгий отец Андрей, осужденный и сосланный в Соловки за то, что в своих проповедях он предал анафеме большевиков. Его многочисленные домочадцы разбрелись кто куда, в дом въехали рабочие и служащие, и среди них мать Галинина — учительница. Из всех домочадцев бывшего настоятеля в доме осталась только его жена Ольга Ивановна, белокурая, чуть сгорбленная женщина с печальными глазами. Ей отвели самую маленькую комнату в конце коридора. Жила она одиноко, можно сказать, незаметно, где-то работала, но где и кем — это никого не интересовало. В свободное время Ольга Ивановна музицировала — тихо наигрывала на пианино ноктюрны Шопена или что-нибудь другое, обязательно грустное. Когда в соборе устроили клуб, жена бывшего настоятеля стала ходить в церковь, расположенную на самой окраине Ярославля. Всегда опрятно одетая, молчаливая, она казалась Галинину не такой, как все, а почему не такой, он не мог объяснить. Мальчишки, кривляясь и гримасничая, показывали ей язык, взрослые называли блажной, мать Галинина старалась не общаться с ней, а он жалел ее, часто думал: «Она несла свой крест, верила и продолжала верить». И сейчас, стоя у раскрытого окна, он решил, что первая, еще не осознанная вера в бога, должно быть, проявилась в нем в детстве, когда он жил в двухэтажном деревянном доме на Соборной площади…

Занятый своими мыслями, Галинин увидел и услышал Ветлугина, когда тот пожелал девушкам спокойной ночи. Хотел окликнуть его и окликнул бы, если бы Леха был один. Девушек он тоже узнал. Одна из них — высокая, стройная, с пушистой косой — была очень и очень недурна, и Галинин стал вспоминать, сколько раз случайно сталкивался с ней на улицах села. Получилось — всего четыре раза. «Всего четыре раза», — прошептал он и с удовольствием отметил: помнит, как и по какой стороне улицы шла молодая учительница, во что была одета, признался себе — было приятно на нее смотреть. Вначале это не встревожило его — мало ли в жизни приятного, как, впрочем, и огорчительного, а чуть позже появилось беспокойство. «Суета», — вздохнул Галинин и, как только шаги девушек стихли, вернулся в спальню.

3

— Спи, — рассердилась Анна Григорьевна: муж вздыхал, сам не спал и ей не давал.

Василий Иванович сел на кровати.

— Искрутился, — проворчала Анна Григорьевна. — И какая муха тебя укусила?

Василий Иванович кашлянул.

— Словесник-то вон какой.

— Сами такими же были.

— Я — нет, — не согласился Василий Иванович. — Я всегда понимал, что к чему.

Анна Григорьевна была другого мнения, но спорить не стала. Она догадывалась: муж уязвлен, обижен.

— Лариса Сергеевна тоже хороша, — пожаловался Василий Иванович. — Я всегда чувствовал…

— Чего чувствовал-то?

Василий Иванович подошел к окну, шумно вдохнул еще не остывший воздух.

— Не могу объяснить этого. Неужто сама не видишь, какая она? Сдается мне, таит она от людей что-то. Узнать бы — что?

Анна Григорьевна подумала, что Лариса Сергеевна совсем не похожа на Валентину Петровну и других учительниц. И внешностью выделяется, и держится не так, как они. На педсоветах помалкивает, но уроки дает интересные. Так и сказала мужу.

— Я не про то, — откликнулся он. — Помяни мое слово — споются они.

— Сам же того желал, — напомнила Анна Григорьевна.

— Про другое думал, — возразил Василий Иванович.

Ему было досадно, что жена не ухватывает главного. Еще никто не говорил с ним так, как это сделал москвич. Василий Иванович чувствовал себя оскорбленным. Он всегда считал, что поставлен директором для того, чтобы бдить, ревностно выполнял это, все поступки и слова учителей соизмерял со своими собственными поступками и словами, часто поучал их, даже в мыслях не допускал, что это может не понравиться им.

— Обойдется, — сказала Анна Григорьевна и добавила: — Лучше обещание выполни — в тайгу Алексея Николаевича свози. И не только его — всех учителей позови. Голубика-то, говорят, осыпаться стала…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Местные жители утверждали, что настоящая тайга начинается километрах в десяти от села. «Там и ягод полно, и грибов, — говорили они, — и разная живность жирует — только ружья успевай переламывать. Здесь же все исхожено, испоганено». Местные жители конечно же преувеличивали: близ села не было ни вытоптанных полянок, ни сваленных как попало деревьев. Тропинки обрывались возле небольших ягодников; дальше желтела треста и опасно темнела похожая на деготь болотная жижа — ни пройти, ни проехать. Чащобы за речкой старожилы тоже не считали тайгой. «Какая же это тайга, — возражали они, — когда рядом колхозное поле? Тайга там, там и там», — местные жители кивали в разные стороны.

…Вначале полуторка пылила по хорошей дороге, потом круто свернула, запрыгала по кочкам, и все, кто был в кузове, или схватились за борта, или попадали друг на друга. Валентина Петровна наваливалась на Ветлугина, без стеснения прижималась, игриво повизгивала. Он ощущал ее мягкое, податливое тело и, наверное, словно невзначай обнял бы толстушку, если бы не Лариса Сергеевна. В ее присутствии почему-то деревенели руки и ноги не слушались, а лицо — Ветлугин чувствовал это — было напряженным.

Низинка, по которой катила машина, постепенно суживалась, образуя коридор. По обе стороны возвышались деревья. Шофер брал то вправо, то влево — объезжал мшистые пни, канавки, полусгнившие стволы. Сильно пахло прелью. Земля была влажноватой, хотя — об этом говорили все — вот уже полтора месяца дожди только собирались, да так и не выпали. Позади оставалась четкая колея, и Ветлугин подумал, что весной и осенью эта низинка, без сомнения, превращается в сплошное болото. Деревья подступали все ближе и ближе, словно собирались захватить машину в плен, и наконец сомкнулись.

— Прибыли! — объявил Василий Иванович и, как только полуторка остановилась, молодцевато перемахнул через борт.

Ветлугин огляделся — обыкновенный подмосковный пейзаж: справа осинник, слева ельник, под ногами ягель, болотные кочки, чуть в стороне наполовину просохшая ляга, затянутая изумрудной плесенью.

— Неужели это тайга?

— Самая настоящая! — сказал Василий Иванович и посмотрел по сторонам с таким видом, словно все вокруг принадлежало ему.

Женщины неловко перелезали через борта, одергивали платья. Скуластый, узкоглазый шофер обошел машину, попинал покрышки. Ветлугин помог слезть Валентине Петровне, подал руку Ларисе Сергеевне. Ощутил прикосновение тонких, сильных пальцев, выразительно вздохнул. Она отдернула руку, обожгла его взглядом. Девушки взяли ведра и скрылись в осиннике. Анна Григорьевна позвала мужа, Петьку, и они тоже ушли. Через несколько минут Ветлугин остался один — даже шофер исчез. Сорвал травинку, пожевал сладковатый стебелек.

Летали стрекозы. В детстве он очень любил ловить их. Они казались ему красивей бабочек и жуков. Захотелось поймать стрекозу, непременно большую, рассмотреть тонкое, изгибающееся туловище, огромные, выпуклые глаза. Сняв рубаху, начал подкрадываться к большой-пребольшой стрекозе, расправившей блестящие крылышки на сухой ветке. И вдруг почувствовал — смотрят.

Стараясь быть серьезной, к нему приближалась Лариса Сергеевна, и Ветлугин стал завороженно смотреть на нее, открывая все новое и новое в этой девушке, чувствуя ликование в сердце. Учительница шла не быстро, но и не медленно, лукаво улыбалась. Ветлугин понял, что до сих пор не видел, как она улыбается, сразу сказал сам себе: «Чудесная у нее улыбка, ничего похожего раньше я не встречал». Голову Лариса Сергеевна держала горделиво, но это получалось у нее непроизвольно; на гибкой и белой, как и лицо, шее чернела небольшая родинка.

— Валентина Петровна беспокоится. — Лариса Сергеевна по-прежнему старалась быть серьезной, но ее губы вздрагивали от беззвучного смеха и глаза были лукавыми.

— А вы? — храбро спросил Ветлугин и, не удержавшись, покосился на веточку, где только что сидела стрекоза.

— Я тоже!

Ветлугин так и не понял, пошутила она или сказала правду.

Руки и губы у Валентины Петровны были измазаны соком голубики, в ведре матово темнели крупные ягоды.

— Нету и нету вас, — затараторила она, увидев Ветлугина. — Хотела пойти, да Лариса Сергеевна опередила.

«Ага, ага», — обрадовался Ветлугин. Посмотрел на Ларису Сергеевну, но встретил строгий взгляд.

— Угощайтесь, Алексей Николаевич, — сказала толстушка. — Здесь столько ягод, что прямо страшно. С малых лет по голубику ходила, но такого урожая не видела. Я ведь местная, хабаровская.

— Вы тоже местная? — обратился он к Ларисе Сергеевне.

Она покачала головой и ушла.

— Лариса Сергеевна с Урала, — опередила ее Валентина Петровна.

Эти слова пробудили то, о чем Лариса Сергеевна старалась не думать, не вспоминать. Перед глазами ожил небольшой уральский городок, в котором не было ни шахт, ни рудников, ни других промышленных объектов, отравляющих воздух. Единственным крупным предприятием была каменоломня, расположенная на окраине городка и напоминавшая о себе двумя взрывами — рано утром и после полудня.

Лариса Сергеевна родилась и жила в верхней части городка. Отсюда были видны не только нижние улицы, но и каменоломня — снующие по тоненьким, словно ниточки, рельсам вагонетки, похожие на муравьев люди. Низкорослые сосны, вцепившиеся корнями в каменистый, покрытый бурыми иголками грунт, наполняли воздух опьяняющим ароматом, который не могли разогнать даже самые неистовые ветры. Мать Ларисы Сергеевны часто говорила, что если бы не эти ветры, то на горе, несомненно, построили бы санаторий для легочных больных.

До войны семья Ларисы Сергеевны жила хорошо — не бедствовали, ни на что не жаловались. Горе постучалось в их дом вместе с извещением о брате. Отец, прочитав извещение, ушел в спальню и долго не появлялся, а когда появился, Лариса Сергеевна чуть не вскрикнула — таким непохожим на себя он стал: глаза ввалились, рот полураскрыт, волосы всклокочены. Мать о чем-то спросила его. Он дико посмотрел на нее и начал бормотать. Лариса Сергеевна подумала: «Пройдет». Но отцу с каждым днем становилось все хуже и хуже, и очень скоро его прямо с работы увезли в больницу.

К этому горю прибавилось еще одно: кто-то пустил слух, что брат Ларисы Сергеевны вовсе не пропал без вести, а сдался в плен, служит у Власова. На Ларису Сергеевну, на мать и даже на отца поглядывали косо, случалось, публично оскорбляли их. Это продолжалось и после того, как мать Ларисы Сергеевны сходила в военкомат и узнала, что сын действительно числится в списках пропавших без вести. На вопрос — был ли он власовцем, ей ответили неопределенно: пока, мол, не установлено. И именно поэтому слух продолжал распространяться по улицам городка. Лариса стала сдержанной, молчаливой. И никому, даже самым близким подругам, не рассказывала, как ей живется, как трудно разговаривать с отцом, который бывал то тихим, словно ягненок, то по самому пустяковому поводу впадал в ярость. Мать ладила с ним, а она не могла. Еще в педучилище, куда Лариса Сергеевна поступила после семилетки, она решила уехать и во время распределения сама назвала Хабаровский край.

Здесь молодая учительница работала уже год, и работала хорошо. Боялась только одного — дурных известий, часто думала: или отцу станет еще хуже, или брат окажется предателем. Это давило, угнетало, не давало жить, как хотелось бы. Письма от матери она читала украдкой, долго не решалась вскрывать — ощупывала конверт, смотрела на свет.

В жизни много всяких несчастий. Человек страдает. Душа ропщет, кровоточит. Хочется покоя, душевного равновесия. А где взять это? Кто может принести покой, душевное равновесие, облегчить боль?

Несколько месяцев назад в минуты сильного душевного волнения Лариса Сергеевна случайно вошла в церковь и, никем не узнанная, простояла там до конца обедни. Было тихо, мерцали свечи, пахло ладаном. Молодой священник, о котором она уже слышала, но до сих пор не видела, возносил молитвы так искренне, так убежденно, что она невольно подумала: «Неужели все это обращено к тому, кого нет?»

Лариса Сергеевна была атеисткой. То, что говорилось о религии в школе, воспринималось как непреложность. Ей хотелось радоваться, наслаждаться жизнью и любить. Но любить не какого-то выдуманного бога, а вполне реального человека, который — она предчувствовала это — обязательно встретится ей на пути. До недавних пор Лариса Сергеевна представляла себе священнослужителей старенькими, дряхлыми, неотесанными. Отец Никодим оказался молодым, к тому же красавцем, и это не оставило молодую учительницу равнодушной. Она часто думала о нем, представляла его в цивильной одежде, которую Галинин с тех пор, как стал священником, никогда не надевал, говорила себе, ощущая в сердце то тоску, то волнение: «Ах, если бы он не был попом…»

Голубика была крупней черники и намного кисловатей. Ветлугин срывал ягоды с ветвистых кустиков, отправлял их пригоршнями в рот. Руки почернели, по подбородку тек сок.

Зашумели ветки, треснул сук, и прямо на Ветлугина вывалился медвежонок. Валентина Петровна вскрикнула. Зверь фыркнул и — наутек. Все это произошло в одно мгновение — Ветлугин даже испугаться не успел. Запомнились злобно блеснувшие глазки, коричневый мех, неприятный запах — и больше ничего. Валентина Петровна была ни жива ни мертва.

— Чуть не сшиб, — пробормотал Ветлугин, вслушиваясь в удаляющийся треск сучьев.

— Легко отделались. — Валентина Петровна наконец обрела дар речи. — Моего деда, когда я маленькой была, медведица задрала.

Прибежала Лариса Сергеевна:

— Что случилось?

— Медведь. Прямо на нас выскочил.

— Небольшой, — уточнил Ветлугин.

Глядя на помертвевшее лицо подруги и на озадаченного учителя, Лариса Сергеевна подумала, что медвежонок, должно быть, испугался не меньше их. Сказала:

— Он ягодами лакомился и не помышлял ни о чем худом.

Через несколько минут выяснилось — нет Петьки. Все встревожились, стали аукать, кричать. Анна Григорьевна расплакалась, сказала, что медведь — это медведь, а Петька — еще мальчишка.

Нашел его Ветлугин. Петька спал под осиной. По его намазанному соком лицу ползали мухи, рот был полуоткрыт.

— Обормот! — накинулся на сына Василий Иванович. — Мать с ума сходит, а он, как в постели, развалился.

— Перестань! — остановила мужа Анна Григорьевна. — Разморило от жары — вот он и уснул.

Петька таращился, долго не мог сообразить, почему встревожилась мать и рассержен отец.

Решили, поскольку время обеденное, перекусить. Выложили помидоры, огурцы, лук, сваренные вкрутую яйца. Василий Иванович достал бутылку с тряпицей в горлышке, налил себе и Ветлугину.

— На можжевельнике настояна.

— И мне плесните! — Узкоглазый шофер тоже протянул кружку.

— Тебе нельзя, — сказал Василий Иванович.

— Хоть капельку! Я же, сами знаете, даже под этим делом машину как по линеечке веду.

— Не положено! — отрезал Василий Иванович. — Ненароком остановят — тебе неприятность и мне.

Шофер рассмеялся.

— Кто остановит-то? На весь район два инспектора.

— Пусть выпьет, — сказала Анна Григорьевна. — Домой еще не скоро поедем — выветрится хмель.

Ветлугин понюхал хлебную корочку и вдруг услышал треск валежника. Из ельника вышел, поправляя на ходу сползавшую с плеча двустволку, небритый мужчина — в рубахе навыпуск, в дырявых сапогах, в лихо сдвинутой кепчонке. Ветлугин узнал — Рассоха. Впереди него бежала собака — рыжая, похожая на лису. Василий Иванович поспешно спрятал бутылку.

Рассоха подошел, снял двустволку. Была она старенькая, с трещиной на прикладе, обмотанном проволокой. Собака легла около ног, вывалила язык, преданно поглядывала на хозяина.

— Выпивали? — весело спросил Рассоха и повел носом, будто принюхивался.

— Всего чекушка была, — проворчал Василий Иванович.

Рассоха растянул рот до ушей. Зубы у него были с щербинками, прокуренные.

— Небось испуг взял — попрошу? Не угадал! Кончилась моя болезня. Теперь только похмеляться буду, а пить ни-ни. Душа сама подскажет, когда снова начать.

Щетина на его лице была густая, с проседью, в бесшабашных светлых глазах то вспыхивало, то исчезало что-то озороватое; широкий нос с большими ноздрями шумно втягивал воздух.

— Жена по селу бегает, ищет тебя, непутевого, — накинулась на него Анна Григорьевна, — а ты, Тимофей Тимофеевич, вон где.

— Вчера помилование вышло. — Рассоха снова растянул рот. — С понедельника вкалывать начну. А сегодня — выходной.

— Вот и сидел бы дома.

— Дела.

— Какие у тебя дела…

— И ты не угадала! — с удовольствием сказал Рассоха. — Попа подрядился сопровождать. Старуха в урочище померла. Вчера он не смог — жена хворает. Хотел подводу нанять, но я отсоветовал. По дороге до этого урочища большой крюк делать надо, а напрямик — всего пятнадцать верст. Чуть свет поднялась. Поп шибко ходит — я едва поспевал. Как пришли, сразу отпевать стал. А я пошататься пошел. Медведя встретил. Хотел свалить, да патрон пожалел. Всего четыре штуки осталось. — Он переломил ружье, посмотрел, на месте ли патроны. Запустил руку в широкую штанину, извлек еще два патрона — в махорочной пыли, подул на них, потер подолом рубахи потускневшую медь, посмотрел на Василия Ивановича. — Насыпал бы мне дроби, а?

— Лишней нету.

— Ну? Слышал, в твоем чулане с полпуда спрятано.

— Еще чего слышал?

Рассоха пропустил это мимо ушей.

— Зачем тебе столько-то? На охоту ходишь редко — с утра до вечера в школе сидишь. А я по тайге часто бегаю — корм добываю.

Василий Иванович фыркнул.

— Добытчик!

— Разве нет? — спокойно спросил Рассоха. — Вон какая орава в доме.

— Пить надо поменьше! — жестко сказал Василий Иванович.

— Эх! — Рассоха огорченно сплюнул. — Всегда ты на одно и то же сворачиваешь. Душа этого требует — и все тут.

— Лучше бы она другого требовала… Жену твою жалко, детей.

Рассоха надел на плечо двустволку. Собака тотчас вскочила. Помахивая пушистым хвостом, посмотрела на ельничек, потом на хозяина.

— Я в твою семью, Василь Иваныч, не лезу, и ты в мою не лезь!

— Не петушись, — примиряюще сказала Анна Григорьевна.

Рассоха усмехнулся, сделал два шага, обернулся.

— Поп обещал к шести часам управиться. Может, подбросите нас? На машине все ж сподручнее, чем пешкодралом.

Василий Иванович нахмурился.

— Не с руки нам с попом ехать.

— Брось! — возразил Рассоха. — Он не кусается, он хороший мужик, с понятием.

— Не с руки, — повторил Василий Иванович.

— Давайте подождем, — сказала Лариса Сергеевна.

Все согласились — надо подождать.

2

Из тайги потянуло прохладой, налетела мошкара, комары. Ведра и корзины были погружены, а Галинин и Рассоха все не появлялись.

— Не торопятся, — проворчал Василий Иванович.

— Подождем еще и поедем, — сказала Анна Григорьевна.

Петька строгал перочинным ножом палку. Шофер отсыпался впрок — утром предстоял дальний рейс. Валентина Петровна бродила по краю полянки, иногда наклонялась, что-то поднимала, сразу отбрасывала.

— Чего ищешь? — крикнула Анна Григорьевна.

— Грибы.

— Нашла?

— Только красики попадаются, да и те червивые.

— В такую теплынь чистых не найти. Как спадет жара, тогда и пойдут крепенькие.

— Верно, — подтвердил Василий Иванович и пообещал свозить учителей в хорошее место, когда наступит грибная пора.

Мошкары и комаров становилось все больше и больше. Зудело лицо и чесались ноги — крохотные насекомые проникали под штанины, впивались в тело.

— Это еще что! — с веселым ужасом объявила Валентина Петровна. — В пролетье их столько было, что просто страх.

— Поехали! — скомандовал Василий Иванович.

Ветлугин направился к полуторке и увидел Галинина и Рассоху. Появились они совсем не с той стороны, откуда их ждали.

— Заплутались? — спросила Анна Григорьевна.

Рассоха рассмеялся.

— Я по тайге, как по своей избе, бегаю. Не отпускали его, — он кивнул на Галинина, — такие поминки отгрохали, что прямо как в сказке.

Был Рассоха как стеклышко. А у Галинина влажно блестели глаза и на щеках — этого даже посеревший воздух не мог скрыть — проступал румянец. Сдержанно поклонившись всем, он подошел к Ветлугину:

— Все гуляешь?

— Точнее будет — догуливаю. Первое сентября на носу. — Ветлугин не сомневался, что Василий Иванович и другие учителя смотрят на него и думают невесть что. «Ну и пусть думают», — решил он.

— Волнуешься?

— Немного.

Они помолчали. Хрустнула ветка. Ветлугин обернулся, увидел Ларису Сергеевну, торопливо сказал:

— С тобой жаждут познакомиться.

— Кто?

Ветлугин подвел Галинина к Ларисе Сергеевне, хотя особенной радости это ему не доставило. Они обменялись рукопожатиями, стали о чем-то говорить.

Когда Лариса Сергеевна отошла, Галинин с улыбкой сказал:

— Недавно видел тебя с ней.

— Где?

— Около твоего дома. Она вон с той толстушкой была.

— Провожали меня. — Ветлугин неожиданно вздохнул.

Внимательно посмотрев на однополчанина, Галинин решил, что Леха если и познал женщин, то очень немногих, что каждое свидание с красивой девушкой для него не просто интрижка, а прелюдия большой любви.

— Хватит прохлаждаться! — крикнул Василий Иванович, обращаясь к учителям.

Все двинулись к полуторке. Как только Галинин очутился в кузове, директор демонстративно отвернулся. «Глупо», — подумал Ветлугин и нарочно встал около отца Никодима.

Из глубин тайги стремительно надвигался сумрак. Воздух мутнел прямо на глазах, и очень скоро стоявшие в отдалении деревья слились в одну сплошную линию. Шофер включил фары, и полуторка, покачиваясь, как катер на волнах, поползла к дороге. Валентина Петровна снова стала повизгивать, но уже не наваливалась на Ветлугина: видно, стеснялась попа. Когда машину тряхнуло особенно сильно, Василий Иванович не выдержал — помолотил кулаком по крыше кабины.

— Чего? — высунулся шофер, притормаживая.

— Помедленней газуй! Все ягоды перемнутся.

— Как улитка ползу. Я же не виноватый, что тут одни кочки.

— Все равно помедленней! Разрешил тебе выпить, а ты и рад.

Машина опять поехала. Рассоха сплюнул через борт. Галинин усмехнулся в бороду.

Через несколько минут машина выбралась на дорогу. Ветлугин ощутил на лице густую тепловатую пыль, решил сразу же сбегать к речке — искупаться.

3

— Зайдешь ко мне? — спросил Галинин, когда они остались вдвоем.

— Искупаться надо — пропылился весь.

Галинин переложил из руки в руку узелок с облачением.

— Водичка, должно быть, теплая.

— Может, вместе сходим?

— Заманчивое предложение.

— Пойдешь или нет?

Галинин потеребил бороду.

— Сперва гляну, что с Лизой. Если все хорошо, то вместе поплаваем.

— Кстати, — спохватился Ветлугин, — как она себя чувствует?

— Утром сильно кашляла и высокая температура была.

В госпитале Ветлугин настрадался, насмотрелся такого, что до сих пор вставало перед глазами. Представив себе Лизу с воспаленным лицом, капельками пота на лбу, сказал:

— Если какая-нибудь помощь нужна, то ты не стесняйся.

Несколько минут они шли молча. Потом Галинин спросил:

— Помнишь, как мы от немцев драпали?

— Без штанов?

— Ага.

Они рассмеялись.

…Это было на дневке, в жаркий день. Возле единственной уцелевшей в деревеньке бани столпилось столько солдат, что Галинин присвистнул.

— Не светит, — подтвердил Ветлугин и добавил: — Айда к речке!

Пахло гарью, чернели воронки, валялись немецкие каски, сиротливо маячила искореженная пушечка с вмятинами на щитке. Трава на склонах овражка, через который пролегала тропинка, еще не выпрямилась. На дне желтели гильзы, валялся автомат с оборванным ремешком. Галинин поднял его, осмотрел.

— Только в металлолом. Видать, этот овражек последним рубежом был. Отсюда фрицы кубарем покатились.

Речка была узкой, с быстрым течением, обрывистыми берегами, из которых незащищенно торчали омытые водой корни. «Должно быть, даже около берега с ручками», — подумал Ветлугин и стал искать глазами мостки, с которых деревенские женщины полоскали белье. Мостков не было видно, и он решил, что их, скорее всего, сломали во время боя или наши, или немцы. Справа и слева к речке вплотную подступали кусты, вода была черной, на середине крутились водовороты. Ветлугину расхотелось купаться, и он сказал:

— Вода, наверное, как лед.

— Сейчас проверим, — откликнулся Галинин и стал раздеваться.

— Неужели полезешь?

— А ты как думал!

Галинин нашел шест, проверил, глубоко ли, и, разбежавшись, нырнул. Выплыл метрах в десяти.

— Водичка на ять!

Ветлугин снял гимнастерку, сапоги, размотал портянки, аккуратно сложил нательное белье и, похлопывая себя по груди и ляжкам, стал осторожно продвигаться по коряге. Галинин подплыл, окатил его водой. Ветлугин охнул, бултыхнулся ногами вперед.

Они выбрались на берег посиневшие от холода, разлеглись на жестковатой, нагретой солнцем траве.

— Махорка есть? — спросил Галинин. Курил он много и поэтому часто «стрелял» у Ветлугина.

Алексей оторвал полоску от газеты, свернул козью ножку.

— Чур, я первый! — сказал Галинин и с наслаждением затянулся.

Был полдень. Басовито гудели шмели, пчелы собирали нектар, порхали бабочки. Ребята вздремнули и не сразу увидели немцев, появившихся на другом берегу.

— Хана, — испуганно прошептал Ветлугин.

— Не бойся. Хватай в охапку шмотки и — в овражек.

Вдогонку им понеслись пули…

— Запросто могли бы погибнуть, — сказал Галинин. — До сих пор слышу, как материл нас взводный. — Он помолчал и добавил: — Если через пятнадцать минут не приду, один купаться ступай.

Он пришел раньше. Радостно сообщил:

— Температура у Лизы нормальная и кашель стих.

До речки дошли быстро. Берег в этом месте был хороший: супесь, чуть подальше несколько кустиков.

— Нагишом? — спросил Ветлугин.

Галинин кивнул.

Они разделись, сложили одежду под кустиком. Поглядев на Галинина, Ветлугин поймал себя на мысли, что сложением они схожи; оба рослые, поджарые. В памяти все еще продолжало жить фронтовое купание, и Ветлугин с неожиданно пробудившейся радостью подумал, что сейчас, когда они голые, их ничто не разделяет. Наткнулся взглядом на нательный крест и понял: «Все не так просто, как хотелось бы». Скрывая свое состояние, бросился с разбегу в воду. Галинин последовал его примеру. Они поплескались, поплавали. Было тихо-тихо. Лишь изредка всплескивала рыбешка. Теплая вода ласкала тело.

— Как думаешь, — неожиданно спросил Галинин, — почему люди веруют в бога?

Ветлугин провел ладонью по лицу:

— Наверное, потому, что в мире еще много несправедливого, грязного, мерзкого. Когда исчезнет это…

— Это никогда не исчезнет.

— Значит…

— Ты меня правильно понял. Вера в бога вечна, как вечен он сам.

— Хватит! — крикнул Ветлугин и пожалел, что согласился искупаться с Галининым.

Домой они возвращались молча, расстались сухо. Настроение у Ветлугина было хоть волком вой. Память упорно возвращалась к прошлому, мозг отказывался поверить в то, что видели глаза и слышали уши. За четыре года Галинин, несомненно, изменился: отрастил бороду, похудел; длинные пальцы с желтоватыми от никотина подушечками нервно сплетались, в глазах был тревожный блеск.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

«Завтра первое сентября», — то и дело вспоминал Ветлугин и представлял, как он войдет в класс, что скажет. Каждый раз получалось по-разному. Ему дали двадцать семь часов в неделю — девятый, восьмой и два седьмых класса. Василий Иванович предложил еще восемь часов, но Ветлугин отказался.

Планы и конспекты уроков он составил быстро, потому что считал это бесполезным, никому не нужным делом. Во время педагогической практики методисты почему-то уделяли планам и конспектам первостепенное значение. Один пожилой учитель — он, видимо, почувствовал в Ветлугине единомышленника — доверительно сообщил, что лично он составляет планы и конспекты «на всякий пожарный случай», пользуется ими только тогда, когда на урок приходят представители.

Ветлугин тоже собирался проводить уроки по-своему: импровизировать, менять ритм, возвращаться к пройденному, забегать в случае надобности вперед. Профессия учителя казалась ему сродни профессии актера. Только актер играл в театре, а учитель «выступал» в классе. Его голос, жесты, эмоциональность — все это, по мнению Ветлугина, должно было «работать», вызывать интерес к личности педагога и к предмету, который он ведет. За четыре года учебы Ветлугин побывал на многих открытых уроках, но лишь некоторые из них врезались в память. Запомнились возбужденные лица, нетерпеливо поднятые руки, четкие вопросы учителей. Они пробуждали мысль, заставляли сравнивать, анализировать, и это было самым важным. Смело раздвигались границы учебников, где все было сформулировано до обидного упрощенно. На одном из уроков во время педагогической практики Ветлугин должен был рассказывать о Тургеневе. Он составил подробный конспект, несколько страниц посвятил Полине Виардо. Прочитав конспект, женщина-методист сказала:

— Про нее рассказывать не надо!

— Почему? — простодушно удивился Ветлугин.

— Русских писателей надо показывать школьникам чистыми и непорочными. Была бы моя воля, я и про Головачеву ничего на уроках не говорила бы.

— Странно, странно…

— Не надо. — Женщина-методист усмехнулась. — Я нарочно назвала девичью фамилию Авдотьи Панаевой, хотела проверить, в какой степени интересуют будущего педагога интимные подробности в жизни писателей.

«Дура!» — чуть не выкрикнул Ветлугин и сказал, что обязательно расскажет на уроке про Полину Виардо.

Ребята слушали его с открытыми ртами, но в «зачетке» Ветлугину было поставлено всего-навсего «удовлетворительно». Ветлугин понял: «С ханжеством надо бороться. Бороться всегда и везде».

В отличие от многих своих сокурсников, после получения диплома возомнивших о себе, он чувствовал: работа в сельской школе лишь первый шаг. Сто пятьдесят шесть книг были каплей в огромном книжном море. За войну душа Ветлугина очерствела; то хорошее, светлое, чему учила мать, частично осталось на фронтовых дорогах, в окопах, в госпитале. Фронт научил его категоричности суждений, в словах и поступках появилась резкость. Четыре года учебы в институте навели на бывшего фронтовика глянец, только приоткрыли тот мир, в котором ему предстояло жить и трудиться. Ветлугин многого не понимал, не умел. И теперь ему предстояло открыть неоткрытое, узнать неузнанное. Он ощущал: по-настоящему учит не институт, а жизнь. И Алексей Николаевич Ветлугин готовился утвердиться в ней.

Лег он поздно. Долго ворочался. Сено свалялось, тело ощущало твердь досок. Ветлугин встал, взбил тюфяк. Было слышно, как Галина Тарасовна успокаивает проснувшегося малыша.

Вчера она принесла керосин. Проверяя тяжесть бидона, приподнимала его, благодарно улыбалась Ветлугину, безостановочно повторяла:

— Теперь надолго хватит.

Вчера же обещали привезти дрова. Галина Тарасовна то и дело выбегала на крыльцо, смотрела в ту сторону, откуда должна была появиться полуторка. Вечером объявила:

— Наверное, другие учителя перехватили. Шоферу все одно куда руль крутить.

— Днем позже, днем раньше — какая разница, — сказал Ветлугин: дрова, керосин — это совсем не волновало его.

Хозяйка не согласилась:

— Пока погода стоит, дрова просушить надо. Каждый день дорог: скоро дожди начнутся, а там и снег.

Дрова привезли ночью. Узкоглазый шофер хмуро объяснил, что посреди дороги лопнул баллон.

— Заплат на этих баллонах — не пересчитать, — пожаловался он. — И покрышки лысые.

Все еще сказывались последствия войны — не хватало продуктов, самых необходимых промышленных товаров, кое-где были перебои с хлебом. Когда в село прибывал автофургон, к сельмагу устремлялись женщины в надежде купить сахар, манку, рис, подсолнечное масло, одним словом, то, что невозможно было достать в тайге или вырастить на приусадебном участке. Чаще всего женщины возвращались домой с пустыми кошелками: автофургон доставлял в село очередной мешок соли, вино, табак, плавленые сырки и консервированные овощи, на которые местные жители не глядели. Если же привозили сахар, рис, колбасу или что-нибудь другое, очень необходимое и очень вкусное, то около сельмага выстраивалась длинная-предлинная очередь. Те покупатели, кто был в конце, кричали продавщице, чтобы отпускала в одни руки понемногу, а те, кто стоял близ прилавка, норовили купить и сахара, и крупы впрок. Зато водка и спирт в бутылках с черными этикетками в сельмаге не переводились. Промышленные товары — ситец, сатин, сапоги — тоже раскупались быстро. На прилавках лежали пуговицы, гребенки, ленточки и прочая мелкая галантерея.

— Два года назад и этого не было, — утверждала Галина Тарасовна. — Авось доживем до тех пор, когда все будет.

Ветлугин был призван в армию в 1943 году, когда даже в московских магазинах — и продуктовых, и промтоварных — полки были пусты. Вспоминая то время, он думал: «Жизнь улучшается. Медленно, но улучшается…»

Он помог хозяйке выгрузить дрова, пообещал на досуге распилить и расколоть их.

— Без вас управлюсь! — сказала Галина Тарасовна и, застыдившись, объяснила, что у нее ухажер появился — вдовый и одинокий, сватает, но она пока ничего не решила.

Чувствовалось, ей приятно осознавать, что она кому-то нужна.

Она разбудила его, как и обещала, в шесть. Село уже проснулось: над избами висели дымы, повизгивали поросята, кудахтали куры; гуси, вытянувшись в цепочку, важно шествовали к речке; плавно ступая, чтобы не расплескать воду, шли женщины с коромыслами на плечах. Над речкой висела легкая мгла, и все, что было за ней — тайга, сопки, пожня, — казалось плохо напечатанными снимками. Солнце уже взошло, но оно не в силах было пробить плотную стену вековой тайги: лишь тонкие, будто стрелы, полоски проникали в щели между деревьями, ложились блекло-оранжевыми пятнами на стены изб. Небо с каждой минутой голубело все больше, в неостывшем воздухе клубились рои кусачих мошек, от которых ночью не было спасенья, поникшая трава и цветы выпрямлялись, ласточки носились высоко-высоко. Все это снова предвещало жаркий день.

В учительской, когда вошел Ветлугин, было оживленно. Валентина Петровна и Лариса Сергеевна, обе в нарядных платьях, в туфлях на высоких каблуках, листали классные журналы. Толстушка чуть почернила белесые, выщипленные брови, Лариса Сергеевна расплела косу, собрала волосы в пучок.

— С праздничком вас, Алексей Николаевич, — пропела Валентина Петровна. — Вы у нас сегодня именинник.

Ветлугин и сам понимал это. Старался быть спокойным, но напряженно думал: как будет и что, когда он войдет в класс и останется один на один с ребятами, — никто не выручит тогда, не подскажет.

Василий Иванович и Анна Григорьевна пришли вместе. Она подкатилась к дивану, сразу плюхнулась, а он начал степенно обходить учителей — жал им руки, говорил одно и то же: «Отличной дисциплины и такой же успеваемости!» Был он в хорошо отутюженном темно-синем бостоновом костюме, в белой сорочке с накрахмаленным воротничком, в галстуке. Старался говорить веско, убедительно, а губы расплывались в улыбке. Ветлугину он тоже пожелал отличной дисциплины и такой же успеваемости, но без улыбки.

Вчера Василий Иванович попросил жену сходить на урок к москвичу и утром напомнил об этом.

— Может, повременим?

— Не откладывай! — Василий Иванович не очень-то разбирался в методике и педагогике, всецело полагался на опыт жены.

Третий час у Анны Григорьевны был свободный, и она, виновато улыбнувшись, сказала Ветлугину, что пойдет, если он, конечно, не возражает, к нему на урок.

— Пожалуйста, — ответил Ветлугин.

В учительской становилось все шумней, все оживленней. Учителя поздравляли друг друга с наступлением нового учебного года, говорили Ветлугину ласковые, ободряющие слова, советовали не расстраиваться, если ребята поначалу будут задавать каверзные вопросы, добавляли:

— Все мы через это прошли.

На самом видном месте висело расписание уроков, на котором было начерчено «утверждаю» и стояла размашистая директорская подпись. Графин в центре стола был наполнен вкусной колодезной водой, и Ветлугин в течение получаса опустошил его, хотя ни накануне, ни утром ничего соленого в рот не брал.

— Не волнуйтесь, — тихо сказала ему Лариса Сергеевна и незаметно для других пожала локоть.

Этот простой, товарищеский жест восхитил Ветлугина, и он подумал, что когда-нибудь Лариса Сергеевна станет его женой.

В коридоре было тихо. В раскрытое окно врывались ребячьи голоса. Школьники были причесаны, подстрижены, принаряжены. Старшеклассники стояли отдельно, разделившись на две группы: в одной мальчики, в другой девочки.

Давно поговаривали о раздельном обучении. В газетах и журналах печатались статьи, в которых высказывались противоположные точки зрения; среди преподавателей института, где учился Ветлугин, тоже не было единодушия, и он еще не составил собственного мнения о преимуществах и недостатках той или иной системы.

Василий Иванович щелкнул крышкой больших карманных часов, озабоченно сказал:

— Пора, товарищи!

Учителя вышли на крыльцо. Разноголосый гул стих. Директор поздравил ребят, пожелал им того же, что желал учителям, с удовольствием сообщил, что отныне их школа — десятилетка.

Первый урок у Ветлугина был в седьмом классе. Он сразу сказал ребятам, что сегодня ничего объяснять не будет — хочет проверить, насколько хорошо усвоен курс шестого класса…

Во время перемены к нему подходили учителя, интересовались, как прошел урок.

— Нормально, — отвечал Ветлугин, и это было действительно так.

Второй урок тоже прошел гладко.

В девятом классе было много свободных парт. Анна Григорьевна выбрала самую просторную, долго усаживалась — никак не могла найти место ногам; повозившись, повернулась боком.

Одиннадцать пар глаз смотрели на Ветлугина, и он старался разгадать, что думают о нем шесть девочек и пять мальчиков, которых правильней было бы назвать девушками и юношами. Девочки смотрели так, как и должны были смотреть девочки, — с любопытством, кокетливо; в позах мальчиков чувствовалась напряженность и в глазах стояло: мы о тебе уже слышали, а ты про нас ничего.

«Скоро познакомимся», — мысленно сказал Ветлугин.

Класс был просторный, светлый. Ребята разместились кто где. Две веснушчатые девочки с тоненькими косичками чинно сидели на парте перед учительским столом, и Ветлугин решил, что они, должно быть, тихони и зубрилы. Другие девочки облюбовали парты чуть подальше. Мальчики, в том числе и директорский сын, расположились в одном ряду — около окон.

Сообщив школьникам свое имя, отчество, фамилию, Ветлугин сказал, что не станет устраивать традиционную перекличку, познакомится с ними во время урока.

В портфеле лежала тетрадь с планом-конспектом, к которому не смог бы придраться даже самый искушенный методист. Ветлугин внезапно почувствовал: надо отказаться от привычной схемы и привычных толкований. Его не испугали ни грозные статьи о литературе в газетах и журналах, ни наставления и предостережения некоторых институтских преподавателей. В прекрасном он видел прекрасное, в гадком — гадкое и хотел, чтобы то же самое видели ученики. Жестокость на войне воспринималась им как вынужденная необходимость; равнодушное отношение к человеку в мирное время казалось преступлением. Ветлугин делил всех людей на своих и чужих. Чужими были враги, уголовники, предатели, остальных он мысленно называл своими, возмущался в душе, когда свой, стремясь возвыситься, втаптывал в грязь честного человека, когда хорошие люди не находили общего языка. Русская литература призывала любить людей, понимать их, и это находило отклик в сердце Алексея Николаевича Ветлугина.

По плану-конспекту он должен был провести опрос. Однако два первых урока убедили Ветлугина, что в этой школе ребята имеют самое поверхностное представление о русских писателях и их книгах. Во время большой перемены он чуть было не выразил Василию Ивановичу свое возмущение, но в самый последний момент вспомнил: директор не скрыл, что с грамотностью, а следовательно, и с преподаванием литературы в школе неблагополучно.

Стараясь не смотреть на Анну Григорьевну, вытиравшую большим носовым платком потное лицо, Ветлугин отступил к доске и стал читать наизусть стихи. Читал он хорошо, и стихи были прекрасные, и очень скоро в глазах школьников появился блеск, а некоторые из них даже приоткрыли рты.

— «К чему невольнику мечтания свободы? Взгляни: безропотно текут речные воды в указанных брегах…» — разносился по классу взволнованный голос Ветлугина. Когда стихотворение было прочитано до конца, он спросил: — Кто написал эти строки?

— Наверное, Пушкин или Лермонтов, — пробормотала одна из девочек.

— Нет! — воскликнул худощавый мальчишка в поношенной рубахе с расстегнутым воротом. — Эти стихи написал кто-то другой.

— Кто?

Мальчишка виновато вздохнул. Ветлугин попросил его назвать себя и удивился: Колька Рассоха был в его представлении совсем другим.

— Ты прав, — торжественно сказал Ветлугин, — не Пушкин, не Лермонтов и даже не Некрасов. Эти стихи написал Баратынский.

— Не слышал про такого, — обескураженно пробормотал Колька.

— Я уже понял это. — И Ветлугин стал рассказывать ребятам о Баратынском. Он увлекся, на какое-то время позабыл о них. Потом увидел их лица и понял, что построил урок правильно. Это еще больше вдохновило его. На Анну Григорьевну он старался не смотреть, а когда все же взглянул, то убедился — она слушает его с вниманием.

Сразу после урока Василий Иванович позвал жену в свой кабинет, нетерпеливо спросил:

— Ну?

Анна Григорьевна развела руками.

— Почти двадцать лет работаю в школе, а такого еще не видела.

— Значит, плохо?

— Погоди, погоди… Я совсем не это хотела сказать. Его урок не похож на те, на которых мне раньше приходилось бывать. Никто не шелохнулся, когда он рассказывал. Да и сама я, признаться, уши развесила. Одно мне не понравилось: по классу, будто по парку, ходит, на парты верхом садится, жестикулирует, ребят на «вы» называет.

— Ага, ага, — прогудел Василий Иванович. — По классу разгуливать не положено, на парты садиться нельзя, да и наших мальчишек и девчонок рановато на «вы» называть. Надо будет предупредить его.

— Погоди, погоди, — повторила Анна Григорьевна. — Вот кончится четверть, тогда и сделаешь выводы…

2

Из школы Ветлугин вышел вместе с Валентиной Петровной и Ларисой Сергеевной. Показал рукой на чайную:

— Мне сюда.

Сельмаг торговал не поймешь как, чайная была открыта с раннего утра до полуночи. Сразу после приезда Ветлугин решил пообедать там, но только пополоскал ложкой первое и поковырял вилкой второе: в супе плавало что-то непонятное, гуляш был с душком. Он стал покупать в буфете консервы, печенье, пряники, одним словом, питался всухомятку.

Валентина Петровна сморщила носик.

— В нашей чайной грязновато и все невкусно.

— А я и не собираюсь обедать. Куплю что-нибудь, и полным ходом домой.

— Неужели сами готовите?

— Чаек вскипячу — и все дела!

Валентина Петровна округлила глаза.

— Так питаться для желудка вредно.

Ветлугин сказал, что желудок у него луженый — настоящий солдатский желудок. Лариса Сергеевна улыбнулась.

— Пригласи Алексея Николаевича пообедать с нами.

Валентина Петровна ойкнула, хлопнула себя ладошкой по лбу.

— И как только сама не догадалась! Каждый день, Алексей Николаевич, можете обедать у нас. Мне все равно — на двоих или на троих готовить.

Ветлугину было приятно слышать это, но стеснять девушек не хотелось. Он так и сказал.

Лариса Сергеевна посмотрела на него.

— Валентина Петровна будет счастлива, если вы хоть сегодня отобедаете у нас.

«А ты?» — спросил взглядом Ветлугин.

Лариса Сергеевна не отвела глаза, но что было в них, он так и не понял.

Попросив девушек подождать, сбегал в чайную, купил коробку конфет, шампанское с черной этикеткой.

— Ого! — Лариса Сергеевна покачала головой. — Свой успех хотите отметить?

— За вас выпить собираюсь!

Валентина Петровна поморгала. Лариса Сергеевна снова улыбнулась.

— За Валентину Петровну разве нет?

— За нее тоже!

Оставив Ветлугина в комнате, девушки ушли на кухню. Слышались их голоса, смех. Сидеть без дела было неловко да и скучно.

— Помочь? — Он открыл дверь.

— Не мешайте, не мешайте, — затараторила Валентина Петровна. Она чистила вареный картофель, была в косынке, в красивом фартуке.

Вытирая запястьем слезы, Лариса Сергеевна крошила репчатый лук.

— Сердитый? — спросил Ветлугин.

— Все слезы выплакала.

— Значит, долго плакать не будешь, — пошутила Валентина Петровна и нарочито строго сказала Ветлугину: — Ступайте, Алексей Николаевич, ступайте — без вас справимся!

Но он остался, рассказал о том, как косился на него Колька Рассоха. Добавил:

— Видел нас вместе и теперь ревнует.

— Лупит и лупит глаза, — с напускной рассерженностью пожаловалась Валентина Петровна.

— Влюбился, — вставила Лариса Сергеевна.

— Если бы он постарше был… — Валентина Петровна задумалась.

— Два года не разница, — возразила Лариса Сергеевна.

— Парень старше должен быть, — не согласилась Валентина Петровна. — Да и нельзя с Колькой ходить открыто: я — учительница, он — ученик.

Лариса Сергеевна и Ветлугин подтвердили — действительно нельзя.

Когда сели обедать, Валентина Петровна сказала:

— Всего два разочка шампанское пила. На лимонад похоже, а ударяет.

Ветлугин вспомнил, как, подыскивая место для ночлега, их отделение наткнулось на небольшой продовольственный склад, в котором помимо муки, сахара, галет и консервов оказалось несколько ящиков с вином. Командира отделения куда-то вызвали, другого начальства поблизости не было. Воспользовавшись этим, солдаты разбили ящики. Запихивая в «сидора» диковинные бутылки с красивыми этикетками, говорили:

— Кислятина! С российской водочкой ничто не сравнится.

Ветлугин и Галинин поддакивали, хотя водка им не нравилась. Они взяли четыре бутылки шампанского и устроили пир. Выдули по кружке, посмотрели друг на друга.

— Шибануло?

— Лимонад! — сказал Ветлугин и раскупорил еще одну бутылку.

Что было дальше, он не помнил. Утром пожилые солдаты, добродушно посмеиваясь, рассказали им, что они лыка не вязали.

— Пришлось уложить вас, мальцы, шинельками прикрыть, чтобы, упаси бог, никто не увидел, какие вы «хорошие»…

— Часто встречаетесь с отцом Никодимом? — спросила вдруг Лариса Сергеевна.

Ветлугин помолчал.

— Последний раз в тот день виделись, когда я познакомил вас.

Лариса Сергеевна перевела на него удивленный взгляд.

— Поссорились?

Ветлугину был неприятен этот разговор. Он с удовольствием поболтал бы о чем-нибудь другом, но Лариса Сергеевна смотрела на него требовательно, и он сказал:

— Мы не ссорились. Просто разошлись как в море корабли. Так, кажется, говорится?

В глазах Ларисы Сергеевны по-прежнему было удивление, и Ветлугин торопливо пояснил:

— Теперь он поп, а я учитель. Между нами глубокая пропасть.

Лариса Сергеевна резким движением перекинула на грудь косу, и Ветлугин понял: она или осуждает его, или не верит.

3

— Тебе нравится Алексей Николаевич? — обратилась к подруге Валентина Петровна, когда Ветлугин ушел.

— Да.

— Счастливая! Поженитесь, отработаете три года и в Москву уедете.

Лариса Сергеевна кинула взгляд на мечтательно-отрешенное лицо Валентины Петровны и чуть вздохнула.

— Я уже догадалась, — продолжала толстушка, — что влюбился он в тебя без памяти.

— Так уж и влюбился, — возразила Лариса Сергеевна, приятно взволнованная этими словами.

Она и сама чувствовала, что понравилась Ветлугину, как нравилась многим молодым людям, с которыми ходила в кино и на танцы. Однако по-настоящему в нее еще никто не был влюблен. А в глазах москвича, в его предупредительности было то, что заставляло сладко замирать сердце.

Лариса Сергеевна предполагала: человека более сердечного ей не найти. Женское чутье подсказало: он к тому же наивен, покладист. Да, Ветлугин во всех отношениях был прекрасной партией. Красивая учительница не спешила давать повод для объяснения, потому что продолжала восхищаться внешностью отца Никодима, огорчалась, что он священник. Если бы Ветлугин был хоть чуточку похож на него, то она не колебалась бы.

После паузы Валентина Петровна сказала с веселым оживлением:

— А я вчера с Колькой разговаривала.

— Ну?

— За хлебом пошла, а он стоит. — Валентина Петровна рассмеялась. — Днем стесняется подходить, а как стемнеет, храбрым становится.

— О чем же вы говорили?

— А! — Валентина Петровна взмахнула рукой. — Я всего два словечка сказала, а он, дурачок, разную чепуху молол.

Лариса Сергеевна подумала.

— В прошлом году, когда Анна Григорьевна болела, я в их классе уроки проводила. Он тогда мне умным и начитанным показался.

Валентина Петровна обрадованно кивнула и затараторила:

— Сельсоветовская библиотекарша — я сама это слышала — на все лады его расхваливала. Он, оказывается, даже Белинского читал.

Лариса Сергеевна виновато улыбнулась.

— Мы в педучилище проходили Белинского, а что — я уже позабыла.

— Я тоже этого не помню, — поддакнула Валентина Петровна.

Они поговорили еще немного и легли спать.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Вот уже несколько дней Галинин чувствовал себя скверно — просыпался с тяжелой головой, с ощущением какой-то тревоги; ходил будто чумной, тайком от Лизы ощупывал голову, гадал — начнется боль или обойдется. Головными болями он страдал с детства, считал их обычной мигренью. Во время приступов не мог ни есть, ни пить, ни курить — лежал, накрывшись с головой одеялом, и тихо постанывал. Продолжалась боль шесть или семь часов подряд, часто сопровождалась рвотой; кончалась так же внезапно, как и начиналась. Галинин уже давно относился к головной боли как к неизбежному, но всякий раз, когда сдавливало череп, думал: «Лучше сразу помереть, чем так страдать».

До недавних пор он был вполне доволен своей жизнью. После встречи с Ветлугиным понял, что, в сущности, одинок. Теперь он вспоминал все, о чем они мечтали, лежа в сырых, прокуренных блиндажах, в тесных избах или в каком-нибудь сарае на охапке сена. Ему нравилась открытая наивность Ветлугина, его честность, невосприимчивость к жестокости и прочим мерзостям, которые проявлялись в людях на фронте. С Ветлугиным было хорошо, и Галинину хотелось возродить ту душевную близость, которая существовала между ними. Каждый день он видел его — сосредоточенного, с красивым портфелем, и должен был признать, что Леха осуществил свои фронтовые мечты.

Часто приходила Рассоха, помогала Лизе по хозяйству. Когда в селе открыли церковь, она пошла посмотреть на попа, молодые лета которого вызвали пересуды, озадачили даже самых богомольных старух. Молодой священник говорил просто и понятно. Рассоху больше всего растрогали его слова о тяжелой женской доле. Он произнес их так проникновенно, что она всхлипнула. С этого дня Рассоха стала самой ревностной приверженкой отца Никодима.

Сегодня он ходил с ней соборовать больную. Вначале Галинин думал, что они идут к прихожанке. Оказалось — нет. Умиравшая от туберкулеза легких молодая женщина была атеисткой. Врачи уже ничем не могли помочь ей. Какая-то дальняя родственница предложила позвать попа. Родители больной, тоже атеисты, после недолгого колебания согласились.

— Полюбовница женатого, — доверительно сообщила о больной Рассоха и назвала фамилию этого человека — Квашнин.

«Квашнин, Квашнин», — повторил про себя Галинин и вспомнил сутуловатого прихожанина лет тридцати пяти, появившегося в церкви два или три месяца назад. Во время богослужения Квашнин всегда стоял на одном и том же месте, устремив на Галинина печальные, полные внутренней тревоги и надежды глаза. В облике этого человека было что-то неприкаянное, сиротское. С тонкой церковной свечи оплывал воск, падал на костлявые пальцы, но Квашнин, казалось, не чувствовал ожогов. «Как он верит. Как верит», — умиленно думал Галинин, исподтишка поглядывая на Квашнина.

— Не от хорошей жизни, батюшка, он с этой самой Людмилой, к которой мы теперь идем, сошелся, — сказала Рассоха. — Его половина — самая вредная бабенка в нашем селе. Бухгалтером в сельпо сидит, а он в колхозной конторе работает. Она его по всему селу славит, а сама-то… — Рассоха сплюнула. — Хочешь верь, хочешь нет, батюшка, моего мужика тоже обхаживала, но мой не поддался ей. Квашнин, слышь, два раза на развод подавал — хотел с Людмилкой честь по чести жить, но его жена-стерва на суде такой вой подняла, такую напраслину на мужа возвела, что суд отказал ему. Двое детишек у них: девочка в пятый класс пошла, а малец несмышленыш еще. Сам-то он человек слабый, душевный, ему детей жалко, не может он, горемыка, дверью хлопнуть и уйти. А если бы и мог, то его половина все село взбаламутила бы, во все концы письма разослала: обижает, мол. Сама не живет путно и ему жить не дает.

Галинин решил в самые ближайшие дни подойти после службы к Квашнину и утешить его.

Из всех треб православной церкви соборование было для Галинина самым тягостным, неприятным обрядом. Но он и не помышлял отказывать тем, кто нуждался в его утешении.

Родители больной встретили его сдержанно, молча показали на дверь комнаты, где лежала Людмила.

Она была в сознании, даже усмехнулась, когда Галинин вошел к ней. Ее кожа была почти прозрачной, остро торчал нос, бескровные губы продолжали кривиться в усмешке, она попыталась что-то сказать, но, как только Галинин произнес изначальные слова молитвы и сделал первый мазок елеем, успокоилась. Он уже понял: этой молодой женщине осталось жить, может, день, может, считанные часы, внезапно подумал о Лизе и, расстроившись, чуть не выронил сосуд с елеем. Его голос дрогнул, по щекам покатились, запутываясь в рыжеватой бороде, слезы. Это произвело на всех — и особенно на Рассоху — большое впечатление.

Домой Галинин возвращался один, шел огородами, на которых желтела сложенная в кучи картофельная ботва. Земля была сухой, рассыпалась под ногами как песок. Хотелось понять — раскаялась в последние часы своей жизни Людмила или же ей суждено умереть грешницей? «Я ведь тоже грешен», — вдруг подумал Галинин.

Солнце пекло немилосердно. Было жарко, в глазах двоилось, липкий, противный пот, казалось, хлюпал под мышками. «Deus! Disecrne causam тает», — простонал Галинин и, цепенея от собственной дерзости, потребовал:

— Откройся мне, сыне божий! Тогда поверю, что ты с нами.

Весь оставшийся день он был возбужден, на вопросы жены отвечал сбивчиво. Чувствовал — с ним что-то происходит. Перед глазами вставали картины — немецкий танк, Ольга Ивановна, Ветлугин, Лариса Сергеевна. Разболелась голова. Лиза посоветовала лечь.

— Еще и восьми нет, — возразил Галинин, посмотрев на настенные часы, и начал ходить по комнатам, несколько раз открывал Библию, но читать не мог — буквы сливались в черные линии.

Показалось, что недомогание возникло от дерзостного обращения к Христу. Он отогнал эту мысль, сказал себе, что Христос жил почти два тысячелетия назад, никогда не вернется к людям.

Лег Галинин поздно. Через полчаса, услышав ровное дыхание жены, осторожно сполз с кровати, поправил гайтани, не надевая шлепанцев, ринулся на кухню — какая-то непреодолимая сила повлекла его именно туда. Там он потоптался, ощущая ласковое тепло еще не остывшей печи, покурил, бросил окурок в лохань под умывальником с медным хоботком и неожиданно услышал какой-то шорох. Около дома кто-то ходил, словно раздумывал — войти или нет. Душа наполнилась ожиданием, сладостными предчувствиями. Прошло несколько мгновений, и Галинин увидел Христа.

Христос, прекрасный и величественный, был в световом облаке, похожем цветом на только что выкачанный мед. Блики от этого облака трепетали на стенах, кухонная посуда светилась как бы изнутри, простенькая занавеска на окне и измятое полотенце на гвозде оказались расшитыми серебром. Галинин рухнул на колени и, бессвязно бормоча восторженные слова, пополз к скорбно застывшему Христу, простирая к нему руки. Душа переполнилась ликованием — божий сын снизошел. Захотелось выразить свой восторг страстными, полными любви словами, но Христос сделал движение головой, и Галинин понял: спаситель призывает его молчать.

Послышался шорох, вбежала Лиза — с распущенными волосами, в ночной рубахе. Обняв голову стоявшего на коленях мужа, встревоженно спросила:

— Что… что с тобой, милый?

— Смотри, смотри, — пролепетал Галинин и сразу понял: она ничего не видит.

А он видел! Христос продолжал стоять на прежнем месте, но световое облако потускнело, блики на стенах становились все незаметнее, занавеска и кухонное полотенце приобрели первоначальный вид. Прошло несколько секунд, и Христос исчез…

Проснулся Галинин свежим, бодрым, с улыбкой подумал: «Надо же такому присниться». Он никак не мог сообразить, который теперь час, решил, что время, должно быть, позднее: Лиза любила поспать; подоив корову, снова ложилась, просыпалась в десятом часу, а сейчас на стуле валялась скомканная ночная рубашка и слышались тихие шаги.

Старенькие шторы, висевшие еще в доме Лизиного отца, слабо пропускали свет, в спальне был полумрак. Вставать не хотелось. Прислушиваясь к шагам жены, Галинин подумал, что его Лиза — самая лучшая из всех женщин. Разве есть у кого-нибудь такие мягкие, шелковистые волосы? Разве можно сравнить большие серые глаза с какими-нибудь другими глазами?

Галинин вспомнил, что вчера накричал на нее, решил немедленно попросить прощения, но в это время ржаво скрипнула дверь.

— А батюшка где? — спросила Рассоха.

— Спит.

— Захворал?

— Тсс… — Лиза помолчала. — Ночью услышала стук, вбежала на кухню: он на коленях, что-то бормочет.

«Значит, не сон», — удивился Галинин, но и поверить, что это действительность, тоже не мог.

— Я так перепугалась, — продолжала Лиза. — Наверное, перенапрягся он.

— Знамо дело, — согласилась Рассоха. — На сто верст ни одной церкви, а душу облегчить всем надоть — вот и теребят его. Мой рассказывал: отпевать пешком ходили — пятнадцать верст туда, пятнадцать обратно.

— Обратно на машине приехали.

— На какой такой машине?

— Учителя в тайгу ездили — подвезли их.

Рассоха шумно высморкалась.

— Василь Иваныч, слышала, еще раз грозился в район написать насчет церкви.

— Все пишет и пишет, — пробормотала Лиза.

— Такой уж он человек, матушка, — сказала Рассоха. — Лучше бы у нас, верующих, спросил, нужна нам церква или нет. В клуб, говорит, ходите. А чего там хорошего-то? Кино только по субботам кажут, а так — танцы под гармонь. Молодым, может, и весело, а тем, которые в годах, никакой радости. Мой Коляня раньше каждый день в клуб бегал, а в остатние дни бросил. Чего, спрашиваю, как сыч в избе сидишь? Надоело, отвечает, пол ногами молотить, да и от гармониста, как от нашего папани, винищем несет.

— Муж по-прежнему пьет? — спросила Лиза.

— У него, матушка, это с перерывами. То запойно лакает, то тих будто теленок. Теперь я сама каждый день ему четвертинку покупаю. Больше ни-ни. — Рассоха помолчала, убежденно добавила: — Так-то лучше! Дома ночует и всегда в соображении. Непорядно стал работать. Третьего дня хорошие деньги принес.

Они посудачили о сельских новостях. Приглушив голос до шепота, Рассоха сказала, что новый учитель, наверное, скоро женится: уж больно приглянулась ему красивенькая учителка; и хоть он еще не ходит с ней, все понимают — влюбился.

Галинин кашлянул. Лиза открыла дверь, встревоженно спросила, силясь разглядеть в полумраке лицо мужа:

— Проснулся?

— Угу.

— Еще полежишь или встанешь?

— Великолепно себя чувствую!

Лиза облегченно рассмеялась, стала собирать на стол.

2

Первую половину дня Галинин провел с женой — помог убраться, покормил кур: это всегда доставляло ему большое удовольствие. Перед обедом решил прогуляться — пошел через кладбище на лужок, по которому петляла тропинка. Трава была выше колен и уже пожухла, пахло чебрецом. В середине лета, когда начался сенокос, Галинин попросил разрешения скосить эту траву, даже деньги предлагал, но ему не позволили. И теперь, обрывая на ходу наполненные семенами коробочки, он подумал, что правление колхоза, должно быть, поступило так по наущению директора школы.

Встречаясь на улицах села с маленьким, худощавым человечком, на висках которого проступала седина, Галинин ощущал на себе откровенно враждебный взгляд. Долгое время он и понятия не имел, кто это. Потом Рассоха сказала — директор школы. Прихожане сообщали Галинину, что говорил про него Василий Иванович, что затевал. Лиза расстраивалась, а он отвечал, что слово божие проповедует по разрешению властей, не совершал и не собирается совершать ничего противозаконного.

В понимании Василия Ивановича все церковные обряды были вредными, он никак не хотел смириться с присутствием в селе попа, говорил об этом на всех районных совещаниях. Ему советовали соблюдать такт. Это еще больше распаляло Василия Ивановича, привыкшего во время своей спортивной карьеры принимать мгновенные решения. Была бы его воля, он собственноручно разобрал бы по бревнышку всю церковь, чтобы и следа от нее не осталось!

Василия Ивановича можно было осуждать, можно было не соглашаться с ним, но он действовал по внутреннему повелению. Именно такое впечатление осталось у Галинина после разговора с ним. Изъяснялся директор общими фразами, убедительных доводов не привел, но его негодование было неподдельным.

Жара в последние дни спала, и, хотя припекало по-прежнему, дышалось легко. На горизонте — там, где мутно вырисовывались хребты Сихотэ-Алиня, — все чаще и чаще собирались облака. Облетали листья, подолгу плавая в неподвижном воздухе. Оглянувшись, Галинин увидел звонницу с блестевшим на солнце крестом. Еще недавно с этого места она не проглядывалась. Летом на кладбище было много птиц. В тенистых кронах и кустах они устраивали гнезда, щебетали, пели с утра до вечера, а сейчас только дзинькали верткие синицы.

Остановившись на краю лужка, Галинин сел на кочку, расстегнул ворот подрясника, подставил солнцу лицо. Было тихо, пахло увядшей травой. Так он просидел несколько минут, предаваясь своим мыслям, убеждал себя, что появление Христа было вызвано конечно же переутомлением. Неожиданно вспомнил, что лег вчера не помолившись, даже лоб не перекрестил; с отвращением к себе решил: «Еще один грех совершил». Он ничего не видел, не слышал, испуганно вздрогнул, когда его окликнули.

— Даешь! — рассмеялся Ветлугин. — Если бы ты сейчас, к примеру, в секрете был, тебя любой немец прикончил бы.

Вместе с Ветлугиным были Лариса Сергеевна и Валентина Петровна. В легких ситцевых платьях они напоминали дачниц.

Галинин приветливо улыбнулся.

— Разве сегодня выходной?

— У меня свободный день, — объявил Ветлугин. — А у них, — он показал на девушек, — уроки в двенадцать кончаются.

— Понятно. — Галинин посмотрел на Ларису Сергеевну.

Она спокойно встретила его взгляд, и отец Никодим поймал себя на мысли: ему будет неприятно, если Ветлугин и Лариса Сергеевна поженятся.

— Никогда не была в церкви, — сказала Валентина Петровна и сразу же тревожно мигнула.

— Сегодня всенощная. — Галинин помедлил и неуверенно добавил: — Приходите, если есть время и желание.

— Можно?

— Приходите.

Из всех служб Галинин больше всего любил всенощную — полумрак, потрескивание свечей, отсвет на иконах, будто размытые, фигуры прихожан. В соборе, где иногда служил его наставник-архиерей, всенощная проходила торжественно — с песнопениями, с рыкающим басом протодьякона; голоса певчих устремлялись под высокие своды, на хорах кто-то умильно вскрикивал. Все это вызывало то радость, то грусть, то умиление.

Перед тем как пойти в церковь, Галинин долго умывался: фыркал над тазом, тер шею, полоскал рот. Даже Лиза обратила на это внимание, но он не смог объяснить ни себе, ни ей, почему умывается так тщательно.

В притворе пахло подгнившим деревом, лежала пестрядная дорожка, в приколоченных к стенам подсвечниках оплывали разрезанные напополам тоненькие свечи. «Даже на этом наживается», — Галинин покосился на церковного старосту — бойкого мужичка с жиденькой бородкой, в длиннополом пиджаке. Поговаривали, что он не чист на руку, но поймать его с поличным не удавалось. Староста подошел, сразу стал жаловаться на скудность средств, с надеждой в голосе добавил:

— Кабы чудо какое свершилось в нашей местности, деньги бы ручейком потекли.

Галинину было неприятно слышать это. Все свои деньги он отдавал на содержание церкви и на помощь бедным, с неприязнью подумал, что половина из них, должно быть, оседает в карманах этого словоохотливого мужичка. Ничего не ответил — прошел дальше.

На клиросе собирались певчие — трое мужчин и три женщины. Мрачноватый дьякон пристраивал на аналое молитвенник, псаломщик — нескладный парень с пугливым выражением на лице — торопливо поклонился, стал листать псалтырь. Пройдя в алтарь, Галинин постоял там несколько минут, стараясь сосредоточиться. Приложился глазом к щели в иконостасе, увидел прихожан с благочестивостью на лицах. В стороне от них озирался Ветлугин, Лариса Сергеевна что-то нашептывала приятельнице. К горлу подкатил комок — эти люди вели себя как экскурсанты! Захотелось удивить их, всколыхнуть их души, и Галинин, ощущая лихорадочный трепет во всем теле, стал поспешно облачаться, бормоча: «Господи Иисусе Христе сыне божий, помоги мне». Небольшие проповеди он произносил после богослужения, сегодня решил отступить от этого правила. На амвон вышел внешне спокойным, и лишь пульсирующая на виске жилка выдавала его волнение. Из кадила выпорхнул благовонный дымок, Галинин сглотнул и тихо сказал:

— «Кто не верит в бога, тот и в народ божий не поверит. Кто же уверовал в народ божий, тот узрит и святыню его, хотя бы и сам не верил в нее до сего вовсе. Лишь народ и духовная сила его грядущая обратит отторгнувшихся от родной земли атеистов наших…»

Одну из курсовых работ Ветлугин писал по «Братьям Карамазовым», сразу узнал слова старца Зосимы, понял, что устами старца Галинин обращается к нему, к Ларисе Сергеевне и Валентине Петровне, с осуждением подумал: «Нельзя использовать в проповедях чужие слова. Его паства, наверное, и не подозревает, кому в действительности принадлежат они. Да и сам Галинин не верит в то, что говорит, потому что он ведь не дурак, не темный, забитый человек. Нет у него твердой почвы под ногами. Когда-нибудь он сам поймет, что все его проповеди — просто красивые слова, а вера — желание познать то, чего не было и нет».

Торжественную тишину лишь изредка нарушали негромкие вздохи и легкие, словно дуновение, шорохи. Голос отца Никодима, высокий и чистый, как и произносимые им слова молитвы, ломался от волнения, и тогда дьякон вторил ему густым басом. С трудом сдерживая слезы, Галинин решил, что Лиза, Рассоха и он сам ошиблись, что Христос открылся потому, что он, отец Никодим, часто сомневается. И сразу подумал, что служба сегодня проходит как-то не так, что сегодня ему чего-то недостает.

Псаломщик торопливо бормотал «аллилуйя», на клиросе нестройно пели, мерцали свечи, плавал сладковатый дымок, под деревянные своды взлетало: «Господи помилуй, господи помилуй…» Все это наполняло душу умилением и восторгом, и Галинин не смог сдержать слез.

Возвратившись домой, он выкушал чаю, наскоро помолился и лег. Хотел сразу же уснуть, но не смог: в висках постукивали молоточки, перед глазами проплывали какие-то картины, на душе было неспокойно. Лиза прибиралась на кухне. «Не уснуть», — понял Галинин и представил себе, как утром у него будет разламываться голова. Когда Лиза легла, демонстративно повернулся к ней спиной.

Налетел тороп. На кухне хлопнула форточка. Лиза хотела встать.

— Лежи, — страдальчески пробормотал Галинин и поднялся.

Перед глазами все прыгало, во рту было сухо. Закрыв форточку, он прошел в сени, где стояли ведра с водой, напился. За стеной шуршали листья, скрежетал оторвавшийся край крыши, тягуче скрипела калитка. Выскочил в одном исподнем, надел крючок. Деревья гнулись, сбрасывали уцелевшие листья. На улице будто наперегонки неслись клубы пыли. Галинин с грустью подумал, что по-настоящему теплых дней теперь не будет до весны.

На кухне он прислонился к печи, согрелся. Возвращаться в спальню не хотелось. Накинув на плечи висевший около двери старый пиджак, стал вспоминать всенощную. В туманном от дыма ладана и свечей воздухе все лица казались одинаковыми. Галинин вдруг понял, почему сегодня в церкви он чувствовал себя как-то не так. Сегодня не было устремленных на него глаз Квашнина, сегодня он не испытывал того волнения, которое возникало, когда он видел, как капает, сразу же остывая, расплавленный воск на костлявые пальцы. «Занемог, должно быть, бедняга после погребения своей возлюбленной», — решил Галинин и больше не вспоминал о Квашнине — стал думать о том, что в Библии правда, а что — нет. Принялся уверять себя, что Христос был и во плоти существует до сих пор, но в глубине сознания возникала и тотчас же исчезала мысль: это просто сказка, красивая сказка. И словно в отместку послышался уже знакомый шорох. Тупые удары в голове стихли, внутри все напряглось. Через несколько мгновений снова появился Христос. Заплакав от восторга, Галинин распростерся ниц, мысленно попросил: «Скажи что-нибудь, сыне божий, скажи». Христос разлепил уста, невнятно произнес:

— Я есмь.

Галинин вдруг почувствовал — надо оглянуться, и оглянулся. Позади него стояла Лиза с выражением отчаяния на лице.

— Успокойся, успокойся, милый, — она протянула руку.

— Сгинь! — потребовал Галинин.

Лиза осталась. Он решил, что в нее вселилась нечистая сила, и, дрожа от гнева, крикнул:

— Изыди, сатана!

Лиза вздрогнула, уткнулась лицом в ладони, худенькие плечи сотряслись от глухих рыданий. Что-то похожее на сострадание шевельнулось в душе, он привлек Лизу к себе и отшатнулся: в его объятиях была Лариса Сергеевна.

— Господи, помилуй меня, грешного, — пробормотал Галинин и упал…

Очнулся он на диване. Было раннее утро. Моросил дождь, однообразный и тихий. Мокрые ветки за окном, уже голые, были беспомощно растопырены, с их кончиков срывались капли, прозрачные и тяжелые. Лиза дремала, свернувшись калачиком, в кресле. За ночь она осунулась, подурнела. Галинин вспомнил, что сказал ему Христос, и подумал: «Вот и разрешились мои сомнения».

Лиза подняла голову, с тоской посмотрела на мужа. Он подошел к ней, ласково улыбнулся.

— Еще одно чудо совершилось! Я видел Его.

Лиза распахнула глаза.

Единственная дочь уже преставившегося протодьякона, она с ранних лет готовилась стать женой священнослужителя — такие браки среди духовенства были обычным явлением. Лиза не помышляла ни о какой любви — просто собиралась быть верной, преданной женой. Познакомившись с Галининым, влюбилась в него без памяти и теперь была не только хранительницей семейного очага, но и пылкой любовницей. Она верила в бога, но совсем не так, как верил Галинин, не говоря уже о тысячах других людей — тех, кто никогда не сомневался. Лизина вера была не потребностью души, не велением сердца, а традицией — следствием воспитания и образа жизни. Ей было приятно думать о боге, приятно сознавать, что он где-то там, в вышине, что он может наказать, но может и помочь. Лиза много раз убеждалась: после полосы невезения обязательно будет что-нибудь радостное. Но она ни разу не спросила себя, почему так происходит. Избавление мужа от неминуемой смерти не воспринимала как чудо, по-житейски думала: «Судьба». То, что было вчера и позавчера, считала переутомлением. Теперь же решила: «Галлюцинация!» Не отрывая от мужа расширенных глаз, тревожно сказала:

— Тебе к врачу съездить надо.

— К врачу? — удивился Галинин. — Зачем?

Лиза молитвенно сложила руки.

— Прошу тебя — съезди.

3

В тот же день Галинин уехал в Хабаровск — решил обратиться к врачу-частнику. Долго слонялся по улицам, пока не увидел на двери одноэтажного домика нужную табличку. Позвонил. Опрятная старушка провела его в небольшую комнату, обставленную просто и скромно, попросила подождать. Галинин опустился в глубокое кресло, обитое потертой кожей. Пахло хорошим табаком, напольные часы тихо отстукивали секунды, на круглом столе с вазочкой посередине лежали потрепанные журналы. Кроме двух кресел, стола, высокого шкафчика с резными дверцами и низкого дивана, тоже обитого потертой кожей, ничего другого в комнате не было. Здесь, видимо, пациенты ожидали приема.

Послышалось шушуканье, и через несколько секунд в комнате появился высокий сутуловатый старик — в вязаной кофте, в домашних тапочках с помятыми задниками, в пенсне на тонкой цепочке. В его усах были хлебные крошки, в руке — накрахмаленная салфетка. Перехватив взгляд Галинина, старик хохотнул, смахнул с усов хлебные крошки, воровато засунул салфетку под валик дивана и этим сразу расположил к себе. Галинин решил: через несколько минут все прояснится, его опасения развеются в пух и прах, но внутренний голос предупредил: «Не очень-то откровенничай».

— Чем могу служить? — церемонно спросил доктор.

Взвешивая каждое слово, Галинин начал рассказывать о себе. Доктор слушал внимательно. Это ободрило. Галинин стал говорить откровенней, неожиданно для себя рассказал о свершившемся на фронте чуде; почувствовал — сказал лишнее, с отчаянной решимостью воскликнул:

— Я в Иисуса Христа верю! Знаю, что он жил, любил людей, творил добро.

Доктор кивнул. Он тоже верил в существование Христа, хотя и был атеистом.

Галинин воодушевился, рассказал о своем отношении к Христу, добавил, что уже два раза видел его.

— Это самовнушение, голубчик, — ласково сказал доктор. — Вы постоянно думаете о Христе, представляете себе, какой он. И вот результат — увидели то, что хотели увидеть.

— Но я действительно видел его, так же близко видел, как вижу теперь вас, — обескураженно пробормотал Галинин.

Доктор снова кивнул.

— Все правильно, голубчик. Такие видения бывали и раньше, и всегда у людей впечатлительных, нервных. А вы именно такой — это я сразу же отметил.

— Неужели я серьезно болен?

— Ничего подобного, голубчик, ничего подобного! Просто вы переутомлены, ослаблены. Ведь война, фронт — это не только физические, но и душевные перегрузки. Возможно, это скоро пройдет, а возможно, понадобится длительный отдых. Поменьше думайте о боге, Христе. — Доктор сконфуженно кашлянул. — Я понимаю, такова ваша профессия, но все же постарайтесь беречь себя.

Он выписал Галинину успокаивающие капли, какие-то таблетки, попросил приехать к нему через месяц.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Шел дождь, косо подрезая забеленный туманом воздух. Начался он два дня назад, когда тороп пригнал скопившиеся над Сихотэ-Алинем облака. Дождь то усиливался, то стихал, но небо было обложено, и все понимали — лить будет долго. Заметно похолодало. Трава была измятой и спутанной, как нерасчесанные женские волосы, цветы в палисадниках свесили нарядные головки, лепестки обуглились. Земля уже пресытилась влагой, образовались лужи, на тропинках темнели наполненные водой следы. Это рождало в душе какую-то неосознанную тоску, от которой невозможно было спрятаться или убежать. Она проникала все глубже и глубже; перед глазами возникало прошлое, и никак не удавалось определить, чего больше в этом прошлом — хорошего или плохого.

Было воскресенье. Петька читал, уткнувшись носом в книгу, иногда поерзывал на стуле, лохматил волосы, улыбался или становился очень серьезным. В эти минуты Василию Ивановичу очень хотелось узнать, про что читает сын, но он помалкивал — боялся уронить авторитет.

Василий Иванович проснулся минут пятнадцать назад, стоял в подштанниках около окна. Виднелся двор — потемневший от воды сарай, скособоченный плетень, калитка, часть огорода и улица. По стеклу стекала вода, из прикрепленного к крыше желобка лилась в кадку вихляющая струя. Ветер был сильный, порывистый, и в кадку иногда попадали только брызги. Она была уже полной — вода перекидывалась через край, устремлялась постепенно мутнеющим ручейком к огромной, все увеличивающейся луже. К деревянному корытцу, стоявшему посередине двора, приблизился селезень, погрузил клюв в размоченный водой корм и сразу отошел, оскорбленно подпрыгивая жирненьким клинушком.

Василий Иванович поскреб под мышками, побарабанил пальцем по стеклу. Покосившись на Петьку, подтянул подштанники, вздохнул, хотел было пройти на кухню — там уже гремела чугунами Анна Григорьевна, но увидел спрыгнувшего с грузовика попа, насквозь промокшего, с похожей на мочалку бородой, и, не сдержавшись, помянул черта. Петька оторвал глаза от книги, удивленно посмотрел на отца.

Поп расплатился с шофером. Откинув подол подрясника, сунул кошелек в карман, закурил и, увязая в грязи, потопал по тропинке, проложенной через огороды. «Ишь как ловко смалит. В райцентр или в Хабаровск ездил. Небось жаловался на меня», — с неприязнью подумал Василий Иванович и одновременно отметил, что еще месяц назад поп был гладкий, а теперь отощал — костист, лопатки торчат, худобу лица даже борода не скрывает. Директору уже доложили, что Ветлугин, Лариса Сергеевна и Валентина Петровна были в церкви. В понедельник он собирался вынести им порицание, но еще не решил — публично или в кабинете. Надо было посоветоваться с женой.

— Пожаловал! — напустилась на него Анна Григорьевна. — Десятый час, а он еще в одном белье по избе разгуливает.

— Погоди, — сказал Василий Иванович. — Поговорить надо.

— Надень штаны — тогда и говори!

Василий Иванович обиженно посопел, поплелся в спальню, надел брюки. Он мог дать голову на отсечение, что Валентина Петровна смолчит, а Ветлугин и Лариса Сергеевна наверняка скажут что-нибудь неприятное.

— Чего стряслось-то? — спросила Анна Григорьевна, когда он снова появился на кухне.

Василий Иванович опустился на табурет, налил себе молока, отрезал ломоть хлеба.

— Завтра серьезный разговор будет. Но где говорить с ними — в учительской или в кабинете, не решил.

В жарнике весело потрескивали дрова, на столе лежала горка крупно нашинкованной капусты — Анна Григорьевна собиралась варить щи.

— Не трогай их, — сказала она. — Ничего худого не было.

Василий Иванович был другого мнения. Служба в армии пополнила его лексикон словом «не положено», очень полюбившимся ему. Молодые учителя совершили то, что было им не положено.

Анна Григорьевна сновала от стола к печке, бесцеремонно задевала мужа локтем, и Василий Иванович наконец догадался, что так она поступает нарочно. Стало обидно. Он отодвинул недопитое молоко и ушел.

Петька, шевеля губами, перевернул страницы. Василий Иванович взглянул на обложку и, срывая зло, рявкнул:

— Нечего с книжечкой прохлаждаться — уроки учи!

— А я что делаю? — возразил Петька. — Алексей Николаевич всем велел «Преступление и наказание» прочитать.

Читал Василий Иванович мало и только газеты. Напустив на лицо строгость, спросил:

— Ро́ман?

— Роман, — поправил Петька.

— Ро́ман, — упрямо повторил Василий Иванович — раньше так говорили все: он, Анна Григорьевна, Петька.

— Алексей Николаевич велит ударение на втором слоге ставить, — объяснил сын.

Крыть было нечем.

2

Лужа все увеличивалась. Василий Иванович снял с гвоздя дождевик, взял лопату, вышел во двор.

Дождь был реденький, мелкий — обыкновенный осенний дождь. Дымы над избами валились набок, хотя ветра не было, растекались в стылом воздухе, смешивались с туманом. Облитая дождем трава поникла, на огромных лопухах ртутно поблескивали капли. Под навесом бродили куры, огненно-рыжий петел с великолепным гребнем строго поглядывал на своих подруг; от конуры метнулась, перемахнув через плетень, молодая резвая сучка с измазанным грязью животом; длинноухий кобель, гремя цепью, виновато помотал пушистым хвостом.

Физический труд Василий Иванович любил, все умел делать, но дома работал редко. Завхоз и подсобник по штатному расписанию школе не полагались, колхоз только числился шефом. Помимо административных обязанностей Василию Ивановичу самому приходилось привинчивать к дверям ручки, вставлять стекла, шпаклевать полы, ремонтировать замки, одним словом, быть и плотником, и стекольщиком, и слесарем. Анна Григорьевна часто говорила: «Для школы в лепешку расшибаешься, а в родном доме словно в общежитии живешь». Василий Иванович или отмалчивался, или виновато оправдывался.

Сегодня он решил пробыть весь день дома — прорыть канавку, починить калитку и сделать многое-многое другое, о чем почти каждый день просила жена.

Пахло сырым деревом, руки посинели от холода. Земля была мягкой, лопата легко входила в нее, но Василий Иванович все же вспотел, решил малость передохнуть. Потер поясницу и увидел Петьку. В армейской фуражке, державшейся на оттопыренных ушах, в стоптанных сапогах, в дырявой телогрейке, подпоясанной косо сидевшим ремнем, он уморительно был похож на отца. Вспомнился точно такой же осенний день. Василий Иванович, тогда еще мальчишка, стоял на этом же крыльце и смотрел на отца. Небо было обложено облаками, моросил дождь, так же пахло сырым деревом. Василий Иванович стал припоминать, что делал тогда отец, но не вспомнил. Память сохранила его уставшее лицо с густой сетью морщин, большие руки с вздувшимися венами. Мать сильно болела, часто лежала в больницах, отцу все приходилось делать самому — он даже корову доил. Мужики посмеивались над ним, а бабы жалели: четверо детей и сам вроде бы бобыль и вроде бы нет. Умер отец во время войны. Телеграмма с извещением о его кончине пришла в срок, но на похороны Василия Ивановича не отпустили. Сказали: «Не положено!» Два брата погибли на фронте, сестра жила с мужем где-то на Чукотке, — Василий Иванович даже не переписывался с ней. Мать он помнил смутно, а отца жалел. «Жалеть-то жалел, а старость ничем не скрасил», — подумал Василий Иванович. Работа, боксерская секция, Нюра — все это тогда казалось самым главным, самым важным. А отец… Василий Иванович даже не спросил, понравилась ему сноха или нет. Привел Нюру в дом и — баста. «И Петька, должно быть, так же поступит», — решил Василий Иванович и вздохнул.

— Ты чего, пап? — обеспокоенно спросил сын.

На душе потеплело, но Василий Иванович не выдал этого — с нарочитым неудовольствием проворчал:

— В отрепье вырядился. Разве носить нечего?

— Специально так оделся, помочь решил.

— Небось мать послала?

— Сам.

«Моя кровь», — растроганно подумал Василий Иванович, но ничем не выдал своего волнения.

— Дочитал ро́ман-то? — Он по привычке произнес это слово так, как всегда произносил, подумал, что сейчас Петька поправит его, но сын лишь снисходительно пояснил:

— Достоевского надо вдумчиво читать.

Василий Иванович понял: сын повторяет слова Ветлугина, подумал, что теперь Петька часто будет ссылаться на него. Стало неприятно, Василий Иванович приглушил неприязнь, деловито сказал:

— Алексей Николаевич, конечно, башковитый учитель, но ты и на другие предметы налегай.

— Уроки литературы — самые интересные, — доверительно сообщил Петька. — Раньше мне математика нравилась, теперь все время читать хочется.

Василий Иванович стал вспоминать, какие книги прочитал сам, но, кроме «Чапаева» и «Повести о настоящем человеке», ничего не вспомнил. Проворчал:

— Хватит лясы точить — работать надо.

Петька копал сноровисто, и очень скоро в канавку устремилась вода, мутноватый ручеек покатился к речке, растекаясь веером по огороду. Потом они починили калитку, приколотили отскочившие наличники.

— Летом капитальный ремонт сделаю, — пообещал Василий Иванович.

Петька улыбнулся.

— Каждую осень так говоришь.

Захотелось пожаловаться на свою директорскую участь, но Василий Иванович подумал: «Петька еще сосунок, не поймет».

3

К вечеру дождь усилился. Анна Григорьевна то и дело повторяла, что будто чувствовала это, успела всю картошку перебрать и подсушить. Они рано поужинали. Петька пододвинул к себе керосиновую лампу, снова стал читать.

— Ослепнешь, — сказала мать.

Он неохотно отложил книгу, сладко зевнул. Василий Иванович разулся, снял шерстяные носки, воровато швырнул их к печке.

— На боковую?

Анна Григорьевна посмотрела на часы.

— Только девять.

Василий Иванович удивился:

— А я думал — ложиться пора.

Петька пошатался по комнате, подошел к окну, радостно объявил:

— Снег!

Анна Григорьевна снова вспомнила о картошке. Василий Иванович тоже посмотрел в окно. Снег был густой, мокрый.

— Глянь-ка, Нюр, как сыплет.

— А чего глядеть-то? — сказала Анна Григорьевна. — Завтра придется катанки вынимать.

— До настоящих морозов еще далековато, — возразил Василий Иванович.

— Год на год не приходится. — Анна Григорьевна помолчала и добавила, что Петька сильно вытянулся и, наверное, тулупчик, который он носил, уже не налезет на него.

— В моем ходить будет, — проворчал Василий Иванович.

— А ты как же?

— В осеннем побегаю. Поддену безрукавку — в самый раз будет.

— Простудишься.

— И не думай про это! Меня никакая хворь не берет.

Анна Григорьевна ласково улыбнулась, покрутила головой.

Василий Иванович наморщил лоб, сердито кашлянул.

— Не слыхала, Нюр, привез Алексей Николаевич катанки или нет?

— Не слыхала.

— Беда с этим москвичом! По грязи в полуботиночках шлепает. И пальтишко, видать, только одно — демисезон. Привык так по своей Москве бегать. Катанки небось не привез. Обморозится, а нам — лишняя морока.

— Без катанок не перезимуешь, — согласилась Анна Григорьевна.

Василий Иванович помял рукой подбородок.

— Придется председателю сельпо поклониться… Какой размер у нашего москвича, как полагаешь?

Анна Григорьевна приложила палец к щеке.

— Должно быть, по росту.

— Самые большие попрошу! — сказал Василий Иванович и удовлетворенно посопел.

Петька снова подошел к окну.

— Валит и валит.

— Это хорошо, — одобрил Василий Иванович. — Скоро на лыжи встанем.

Петька метнулся к двери.

— Куда? — остановила мать.

— На чердак. За лыжами!

— Там же темно.

— А у меня вот. — Петька показал карманный фонарик, проверил, не села ли батарейка.

— И мои тащи! — распорядился Василий Иванович.

Зиму он любил. Когда удавалось выкроить свободный денек, брал ружье, уходил с утра в тайгу. С пустыми руками никогда не возвращался. Но не только охота привлекала его. Нравилось идти на широких, коротких лыжах по рыхлому снегу, вслушиваться в чуткую тишину. Часто останавливался, растирал нос, лоб, щеки. А как радостно было вернуться с прогулки в жарко натопленную избу! Анна Григорьевна бережно принимала уже окоченевшую тушку, говорила: «Вот и ужин». В прошлом году он наткнулся на шатуна, свалил его двумя меткими выстрелами. В тот же день взял в колхозе лошадь, поехал вместе с Петькой за добычей. Сын счастливо улыбался, смотрел на отца как на героя.

Прислушиваясь к доносившимся с чердака шорохам, Василий Иванович предвкушал прогулку на лыжах и вдруг вспомнил, что так и не свозил учителей в грибное место, хотя и обещал, почему-то решил, что когда-нибудь Ветлугин припомнит ему это, стал думать о предстоявшем объяснении с ним, прикидывал, что скажет он сам и что ответит ему молодой учитель. Как только Петька принес лыжи, успокоился, любовно повертел их, снова глянул в окно — кругом было белым-бело.

— Будете ложиться или до самого утра с лыжами не расстанетесь? — рассерженно спросила Анна Григорьевна.

Петька отнес лыжи в сени, быстро разделся и лег. Василий Иванович прошлепал босыми ногами в сени. Поеживаясь от холода, взял ведро, доверху наполнил рукомойник, с удовольствием пофыркал над лоханью. Залезая в нагретую женой постель, блаженно вздохнул.

— Чувствуешь, как дует? — спросила Анна Григорьевна.

Занавеска шевелилась, и тоненько дребезжали стекла.

Василий Иванович дипломатично промолчал.

— Завтра конопатить придется, — пробормотала Анна Григорьевна. — Совсем обветшал наш дом.

Василий Иванович хотел сказать, что летом обязательно отремонтирует избу, но полной уверенности, что он выполнит обещание, у него не было. Анна Григорьевна пододвинулась к нему, шепотом сообщила, что ждет младеня.

— Не ошиблась? — осипшим от волнения голосом спросил Василий Иванович.

Жена рассмеялась. Он неловко чмокнул ее в щеку и почувствовал — увлажняются глаза.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Вот уже неделю Колька не посещал школу. Ветлугин собирался сходить к нему, но все откладывал. Утром решил: «Сегодня обязательно».

Холода так и не наступили: ветер принес с океана тепло, снег осел, появились лужицы. На переменках мальчишки кидались снежками. Стены школы были покрыты прилепившимися к бревнам белыми лепехами. Василий Иванович озабоченно поглядывал в окно, то и дело повторял:

— Лишь бы стекла не раскокали.

Отойдя от школы, Ветлугин воровато осмотрелся, скатал снежок и, прицелившись, кинул. Хотел попасть в дерево, но промазал.

— Вот как надо! — услышал он и увидел, как снежный комочек угодил точно в середину ствола. Лариса Сергеевна вытерла платочком руки. — Метко?

— Прямо по-снайперски… А Валентина Петровна где?

— Диктант с отстающими проводит.

— У вас, надеюсь, таких нет?

— Есть. Но я с ними возиться не собираюсь.

— Заставят! Вспомните, что говорил на последнем педсовете Батин: «Наша школа должна добиться стопроцентной успеваемости».

— Пусть добивается! У меня свое мнение: школа не цирк, а учитель не дрессировщик. Кто хочет учиться, тот учится, а те, кто на уроках баклуши бьет, пусть на себя пеняет. Свое свободное время на лентяев тратить не намерена. И оценки натягивать не буду.

— Этого я тоже делать не стану, — сказал Ветлугин. — Но помочь неуспевающим хочу.

— Много у вас таких?

— Человек десять — двенадцать.

— Всего?

Ветлугин кивнул.

— Хочу добиться, чтобы ни одного не было!

Лариса Сергеевна взглянула на него с явным интересом:

— А Рассоха как учится?

Ветлугин помрачнел.

— По моему предмету у него все в порядке, но другие учителя жалуются. И в школу почему-то перестал ходить. Сегодня вечером с ним и его родителями объясняться буду.

— Бесполезное дело!

— Почему?

Лариса Сергеевна помолчала.

— Он заявил Валентине Петровне, что на работу устраивается.

— Разве они встречаются?

Лариса Сергеевна снова помолчала.

— Вчера вызвал ее на крыльцо и по всем правилам объяснился в любви. Даже какое-то стихотворение прочитал.

— Будет жалко, если он бросит школу, — огорчился Ветлугин.

— Я тоже так думаю, — сказала Лариса Сергеевна и предложила: — Давайте вместе к ним сходим.

Еще несколько дней назад она никуда бы не пошла с Ветлугиным вдвоем, а теперь решила: «От своей судьбы не уйдешь». В последнее время Лариса Сергеевна много размышляла и поняла: отец Никодим не разведется с женой и не отвернется от бога, а Ветлугин — вот он: смотрит влюбленными глазами, даже сделать полный вдох боится. Ей вдруг стало легко. Она решила не только сходить с ним к Кольке, но и разрешить поцеловать себя.

— Ну как? — весело спросила Лариса Сергеевна. — Возьмете меня?

— С превеликим удовольствием! — выдохнул Ветлугин.

Ему уже давно хотелось поговорить с этой девушкой откровенно. Однако — так уж получалось — они не провели ни одного вечера с глазу на глаз — всегда были с Валентиной Петровной. Ветлугин не сказал Ларисе Сергеевне и сотой доли того, что хотел бы сказать. Объясниться с бухты-барахты не мог: для этого требовался хоть какой-то повод, а его-то как раз и не было. Ведь нельзя же было считать поводом тот отпор, который они дали Батину, когда он позвал их вместе с Валентиной Петровной в кабинет и начал рассуждать о религии. Ничего нового директор не сообщил — добросовестно повторил то, что было написано в атеистических брошюрах, что говорили лекторы. Лариса Сергеевна так высмеяла его, что Василий Иванович на несколько секунд потерял дар речи. Потом, постукивая по столу карандашом, стал твердить с паузами: «Не положено…», «Не положено…», «Не положено…» Ветлугин негодовал, до самого вечера был в скверном настроении, спрашивал себя: «Как он смеет? Почему сам определяет, что можно мне, а что нельзя?..»

Лариса Сергеевна и Ветлугин договорились встретиться в семь вечера. Он виделся с ней каждый день в школе, иногда обедал у девушек, но все это не могло сравниться с предстоявшей встречей, которую можно было назвать одним словом — свидание.

Ветлугин наваксил ботинки, выгладил брюки, разложил на топчане свежую сорочку. Он еще не решил, что скажет красивой учительнице, — просто хотелось побыть с ней вдвоем. Ветлугин наивно полагал: никто даже не подозревает о его чувствах. Но учителя уже давно говорили о свадьбе как о деле решенном и лишь гадали, когда она будет — до Нового года или после.

Учителя рассуждали трезво: глухое село, молодых людей с образованием раз-два и обчелся, а москвич — всем женихам жених. Лариса Сергеевна усмехалась, когда Валентина Петровна сообщала ей, о чем толкуют учителя.

За стеной Галина Тарасовна двигала на шестке чугуны, что-то выговаривала ребятишкам. В первые дни это мешало сосредоточиться, потом Ветлугин привык. Тепло в хате держалось плохо, он с ужасом думал: «Что же будет, когда начнутся настоящие морозы?» Сказал об этом хозяйке. Она развела в ведерке глину, проконопатила мхом щели, обмазала их. Не помогло! Ветлугин чихал, кашлял, то и дело менял носовые платки. Иногда казалось — поднялась температура, но проверить это он не мог: градусника у Галины Тарасовны не было, а фельдшерский пункт находился далеко. Можно было бы попросить градусник у Галинина, но идти к нему не хотелось. О фронтовом приятеле напоминали лишь удары церковного колокола да проходившие мимо окон богомольцы. В прошлое воскресенье было венчание. Впереди свадебной процессии шел дружка в фуражке, украшенной бумажным цветком, за ним — жених и невеста. Он — молодой, губастый — был в расстегнутом тулупе, в новой шевиотовой паре, в косо надетой долгушке, а какой была невеста, рассмотреть не удалось — лицо скрывал надвинутый на глаза пуховый платок. Позади шагали вразброд, выбирая места посуше, родители, домочадцы, подруги и приятели — все чуточку хмельные.

— Дней пять гулять будут, — сказала Галина Тарасовна, и Ветлугин подумал, что она, должно быть, вспомнила свою свадьбу.

Неделю назад хозяйка познакомила его с ухажером — степенным мужиком лет пятидесяти. Он каждый день приходил к ней, приносил ребятишкам гостинец — кулек слипшихся карамелек, шумно чаевничал на кухне, держа блюдечко на растопыренных пальцах, все уговаривал Галину Тарасовну сойтись с ним, но она не спешила с этим, бесцеремонно выпроваживала воздыхателя, когда наступало время укладываться спать.

После работы она топила печь, кормила детей, доила корову, приготовляла пойло истошно визжавшему поросенку, потом, усталая, стучалась к Ветлугину и, если он не был занят, разговаривала с ним о всякой всячине до тех пор, пока не приходил ухажер. Галина Тарасовна расспрашивала про Москву, про мать, про умершего давным-давно отца, вспоминала свою жизнь на Тернопольщине и добавляла, что никогда не вернется туда, что уже привыкла тут.

Однажды она спросила:

— Здешний поп, как я поняла, с вами на фронте был?

— Точно, — ответил Ветлугин.

Хозяйка вздохнула.

— Чего же в гости к нему не ходите, а он к вам?

— Нет у нас теперь общих тем для разговоров! — ответил Ветлугин. — Бога нет — вы сами убедились в этом.

Галина Тарасовна задумалась. Ее лицо — чернобровое, с морщинками около губ и глаз, с красивым, но уже потерявшим свежесть ртом — стало строгим.

— Я-то убедилась. Раньше бог вот тут был, — она прикоснулась к сердцу, — а потом почему-то ушел. Может, это и хорошо, а может, и плохо. Самое главное для меня теперь — детей вырастить. Ради них, наверное, и сойдусь с ним. — Хозяйка показала рукой в том направлении, где находился дом воздыхателя. — А про вашего приятеля я просто так спросила.

Ветлугин одевался, когда к нему постучали.

— Войдите.

Увидел Ларису Сергеевну и онемел.

Она с любопытством осмотрелась, остановила взгляд на его груди. Ветлугин только теперь сообразил: на нем одна майка; извинился, стал напяливать рубаху.

— Не суетитесь, — мягко сказала Лариса Сергеевна и помогла ему застегнуть ее.

Ветлугин ощутил прикосновение ее тонких красивых пальцев и чуть не задохнулся от волнения. Засунув под ремень большие пальцы, расправил на сорочке складки, преувеличенно-бодро сказал:

— Порядочек!

Лариса Сергеевна сняла с полки томик Блока.

— Можно домой взять?

— Разумеется! — Ветлугин подумал, что она действительно похожа на Незнакомку, и не только на нее — на всех женщин, которых воспевал Блок, мысленно пробормотал: «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо — все в облике одном предчувствую Тебя». Конечно же хотелось бы сравнивать Ларису Сергеевну с Лизой Калитиной, но чего не было, того не было.

Ветлугин уже давно догадался, что цинизм и бравада некоторых мужчин — всего лишь защитная маска, скрывающая их истинное отношение к женщине: боль, тревогу, ревность, восхищение и многое другое. Не отдавая себе в этом отчета, люди почему-то стремились казаться хуже, чем они были. Ветлугин решил: так, наверное, проще и легче жить. Очень часто, возмущенный какой-нибудь несправедливостью, Ветлугин начинал «качать права», резал в глаза правду-матку. Одним это нравилось, другим — нет. Именно поэтому и в армии, и в институте начальство относилось к нему настороженно.

Лариса Сергеевна попросила газету, аккуратно завернула книгу. Ветлугину это понравилось. Он чувствовал: надо что-то сказать, но язык будто присох и путались мысли. Если бы она не была такой красивой, то он, разумеется, не стал бы молчать. Но в присутствии Ларисы Сергеевны ему почти всегда становилось не по себе. Иногда хотелось беспричинно смеяться, а чаще делалось грустно-грустно — хоть слезы лей.

Он украдкой посматривал на нее, надеялся увидеть на лице что-нибудь такое, что окрылило бы, позволило бы вздохнуть полной грудью, но в затуманенных печалью глазах не появлялось ничего нового, и улыбка была прежней.

— Рассохи уже дома, — сказала Лариса Сергеевна. — Вот я и решила — лучше пораньше сходить.

— Правильно решили. — Ветлугин обреченно подумал, что эту девушку привели к нему лишь Колькины дела.

2

Изба, в которой жили Рассохи, была самой неказистой в селе, и стояла она как-то не так — вполоборота к другим избам. Тропинка в этом месте делала извив — огибала торчавший угол рассохинской избы. Завалинка была низенькой, наспех насыпанной; черный, уже начавший разрушаться вывод нахально возвышался на потемневшей крыше, залатанной свежей дранкой; ступеньки крыльца стерлись.

Лариса Сергеевна постучала в крайнее от крыльца окно и сразу же потянула на себя отчаянно заскрипевшую дверь. В сенях было темно, пахло кислой капустой, огуречным рассолом. Ветлугин наткнулся на бочку, ушиб колено.

Рассохи ужинали. Посреди выскобленного стола стояла огромная миска — одна на всех. Колька смутился, хотел встать и выйти, но раздумал. Ребятишки — их было шестеро — таращились на Ветлугина и Ларису Сергеевну. Тимофей Тимофеевич постучал деревянной ложкой по столу, и они снова принялись хлебать щи, бросая взгляды на нежданных гостей. Рассоха прытко встала, шаркнула рукой по юбке, стряхивая крошки.

— Может, повечеряете с нами?

Тимофей Тимофеевич мигнул ребятишкам. Они потеснились, освобождая место на лавке.

— Спасибо, спасибо. — Ветлугин подумал, что надо было прийти позже.

— Тогда в гридню ступайте. — Рассоха кинулась проводить учителей, но Тимофей Тимофеевич выразительно кашлянул, и она послушно села.

Гридня была просторной, неуютной. На стенах висели фотографии, изображавшие хозяйку и хозяина, вместе и порознь, их родителей, детей, родственников.

— Кажется, не вовремя пришли, — пробормотал Ветлугин и помог Ларисе Сергеевне снять пальто.

— Ничего страшного.

Она подтащила и поставила возле печки расшатанный стул, села, оправив юбку, Ветлугин взглянул на круглые колени и уже ни о чем другом не мог думать. Лариса Сергеевна перехватила его взгляд. Он постарался придать лицу равнодушное выражение, обрадовался, когда вошла Рассоха.

— Мужа и сына тоже позовите, — потребовала Лариса Сергеевна.

От Тимофея Тимофеевича чуть попахивало водочкой, глаза были добрые, увлажненные.

— Не желает ходить в школу! — сразу объявил он, показав пальцем на Кольку.

— Вымахала орясина, а ума нет, — добавила Рассоха.

Ветлугин стал уговаривать Кольку не бросать школу. Мать радостно кивала, отец переводил глаза с учителя на сына.

— Семь раз отмерь, один отрежь! — сказал напоследок Ветлугин, очень довольный своим красноречием.

— Уже отрезал, — пробормотал Колька.

— Вот возьму ремень и отхлестаю! — пригрозила Рассоха.

Колька боязливо отступил к двери.

— Любит она это, — сказал Тимофей Тимофеевич. — Даже мне иной раз достается.

Обращаясь к Ветлугину и Ларисе Сергеевне, Рассоха пожаловалась на мужа:

— Только горе с ним, Нюхалом! Неделями пьет, в одном исподнем, бывает, возвращается. Сами видите, как живем. Детей делать мастак, а как и чем кормить, ума не прикладывает. Вона скольких наворотил! — Она махнула рукой в сторону кухни, где возились ребятишки.

— Не блажи, — добродушно прогудел Тимофей Тимофеевич. — Сейчас тебе грех на меня жалиться.

— Господи! — взвыла Рассоха. — Ведь уже было же так.

— Когда?

— Вона! — Она посмотрела на Ветлугина и Ларису Сергеевну. — Даже память отбило проклятое винище. Я на сносях была, когда он хлестать стал. Так втымеж хлестал, что страшно делалось — ничего не видит, ничего не слышит. А потом взял и сбег. Целую неделю дома не ночевал. Я как шалая по лесу бегала, повсюду, где самогон варили, искала его, да так и не нашла. Воротился — глядеть страшно: рожа распухла, руки-ноги в болячках, заместо справных портков рванье надето. Где был и с кем, не помнит. Утром опохмелиться дала. Выпил, утер губы и пообещал — больше ни-ни. Аккурат перед войной это было.

— Нагородила, — проворчал Тимофей Тимофеевич.

— Вот и потолкуй с ним! Обещал бросить, а как пришел с войны, еще сильнее хлестать стал.

— Уважительная причина. За четыре года такого насмотрелся, что только это и спасало.

— Я тоже воевал, — сказал Ветлугин, — однако ж не пью.

Тимофей Тимофеевич кивнул.

— Говорят, с нашим попом порох нюхали?

— Три месяца в одном отделении провоевали.

— Чудно. — Тимофей Тимофеевич покрутил головой. — Был человек солдатом и вдруг попом сделался. На фронте у всех одно направление было, а как мир наступил, мы по разным дорожкам потопали. Теперь каждый про свое думает, о себе печется.

Ветлугин подумал, что русский человек, особенно под мухой, любит пофилософствовать.

Можно было уходить, но Тимофей Тимофеевич, судя по выражению его лица, склонен был продолжать разговор. Ему действительно хотелось рассказать, что в молодости он тешил себя разными надеждами, потом женился, и все пошло прахом. На жену ворчал — рожает часто. А она в ответ: «Сам виноватый». Ничего такого, что все бабы тайком делали, она не позволяла. До войны четверых сладили и после нее троих. Самый меньший еще мамкину титьку сосет. Никто не помер — не то что у цацы этой, Василия Ивановича. У него, Тимофея Тимофеевича, хоть он и худо живет, все детишки, словно боровички на опушке, крепенькие да складненькие. До самой слякоти босиком бегают и не болеют. Кабы не орава эта, он многого достиг бы. Чего именно, не может объяснить, но чувствует — достиг бы. Может, и впрямь Кольке надо в школу ходить? Грамотным все же легче жить. На учителя можно выучиться или на доктора. А вилами навоз кидать или ямы копать — дело тяжелое и не больно прибыльное. Он, к примеру, на совесть вкалывает, а начисляют с гулькин нос. Заемы, то да се — и везде наличные подавай. А где их взять-то? Без халтурки никак не обойтись, только она и выручает. Что на трудодень положат — еще не определено. В колхозной конторе покуда костяшки на счетах перекидывают. Хорошо, если прибыль будет, а если нет? Волком выть — ничего другого не остается. В прошлом году всего по триста граммов выдали. Разве на такую ораву хватит? Нет, Колька правильно решил — работать. Учителям легко говорить — учись, им за это деньги платят. Мать, конечно, хвост распушит, если сын выучится, но ведь и обстоятельства учитывать надо. Пока он только четвертинкой обходится. А вдруг опять? Колька не даст семье сгинуть. Вон он какой, одно слово — сын. Ему небось, как и другим парням, обуться-одеться хочется. Скоро девок тискать начнет — года подошли. Он, отец, это понимает…

Учитель и учителка перебрасывались взглядами, косились на дверь. Жена, курячьи мозги, ничего не уловила — снова начала талдычить про Кольку, а он, Тимофей Тимофеевич, враз смекнул, что к чему, сказал, что в клубе, судя по времени, уже начались танцы.

— Они, — Рассоха показала на Ветлугина, — не ходят в клуб.

— Досель не ходил, а сегодня, может, пойдет, — возразил Тимофей Тимофеевич.

Усмехнувшись про себя, Ветлугин подумал, что в селе ничего не скроешь от чужих глаз, что вся его жизнь на виду.

3

— Может быть, в самом деле в клуб сходим? — спросила Лариса Сергеевна, когда они очутились на улице.

— С вами хоть на край света!

Молодая учительница поощрительно улыбнулась. Достаточно было одного движения, чтобы вроде бы невзначай притронуться к ней. Захотелось привлечь девушку к себе, но он не осмелился сделать это; сразу же пожалел, что не осмелился, и снова не нашел в себе силы поступить так, как требовало внезапно вспыхнувшее желание.

— Поторопимся, — сказала Лариса Сергеевна.

Днем повсюду тускло поблескивали лужицы, снег был рыхлым, насыщенным влагой, а сейчас воздух словно бы густел от все усиливающегося холода. Затвердевшие лужицы стали скользкими, снег покрылся ледяной коркой, подошвы ощущали скованные морозом бугорки и наросты. Ветлугин поднял воротник пальто, повернул лицо к Ларисе Сергеевне.

— Озябли.

Она не ответила, и он обидчиво смолк. А если бы посмотрел на нее внимательней, то увидел бы: она о чем-то напряженно думает.

Улицы были пусты. Лишь около чайной толпились люди, слышались их голоса. Лариса Сергеевна повела Ветлугина напрямик, и очень скоро возникли чуть освещенные окна клуба. Она легко перебежала по перекинутому через канаву бревну, а Ветлугин едва не грохнулся — шатался, нелепо размахивая руками. Лариса Сергеевна весело рассмеялась, и на душе сразу стало радостно и хорошо.

Курившие на крыльце парни расступились, пропуская их. На сцене сидел пьяненький гармонист, гонял пальцы по кнопкам и клавишам. На сдвинутых скамейках лежали вповалку телогрейки, пальто, полушубки. Парни танцевали в шапках, девушки спустили платки на плечи — в клубе тоже было холодно.

— Потанцуем? — спросила Лариса Сергеевна.

Ветлугин виновато улыбнулся.

— Не умею.

Шутите?

— Честное слово, не умею.

— Жаль.

«Даже танцевать не научился, олух!» — обругал себя Ветлугин.

Увидел раскрасневшуюся Валентину Петровну, обрадованно воскликнул:

— Смотрите, кто пришел!

Срывая на ходу платок, она подбежала, возмущенно проворчала, косясь на возникшего в дверях Кольку:

— Совсем сдурел. Целый час по селу ходила, думала, отвяжется, а он… — Валентина Петровна неожиданно хихикнула, подула на окоченевшие пальцы. — Зябень — просто ужас.

Лариса Сергеевна посмотрела на свои ноги в черных ботиках.

— Скоро придется валенки надевать.

— Завтра в самый раз будет, — сказала Валентина Петровна.

Зиму Ветлугин не любил. Осенью, когда начинались нудные дожди, думал — скорей бы прошли холода, мечтал о весне. Чем больше укорачивался день, тем хуже становилось на душе.

— Чего не танцуете? — спохватилась Валентина Петровна.

— Не с кем. — Лариса Сергеевна произнесла это так насмешливо, что Ветлугин готов был сквозь землю провалиться.

Валентина Петровна удивленно посмотрела на Ветлугина. Он развел руки.

— А я не могу без танцев! — весело объявила толстушка и потащила Ларису Сергеевну в центр круга.

Ветлугин поймал сочувственный взгляд Кольки, через силу улыбнулся ему, быстро оделся и ушел.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Из всех праздников Ветлугин больше всего любил Новый год. Это был семейный праздник, он привык считать его самым главным. В детстве в этот день его ждали игрушки, о которых он мечтал с весны или лета. Как приятно было проснуться и увидеть утром около кровати уже распакованный автомобиль с открывавшимися дверцами, подъемный кран с поворачивавшейся стрелой или что-нибудь другое, от чего начинало колотиться сердце. В этот миг все вокруг преображалось, становилось таким прекрасным, что хотелось визжать от восторга. Потом Ветлугину стали дарить книги — роскошное издание «Глобуса», романы Жюля Верна, Фенимора Купера, описания приключений Миклухо-Маклая, Левингстона, Стэнли, очерки из жизни животных и растений. Через некоторое время на его этажерке появились томики Гоголя, Тургенева, Гончарова, Толстого, и перед ним открылся огромный мир.

Последние новогодние подарки Ветлугин получил 1 января 1941 года. Тогда он и не подозревал, что очень скоро детство ему будет только сниться… Гул станков, пятна мазута на выщербленных цементных плитах, холод, скрученная в тугую спираль синеватая стружка, выбегающая из-под резца, а рядом такие же, как он, пацаны, с которых теперь спрашивали как со взрослых. Через два года вчерашние мальчишки стали солдатами. Один Новый год Ветлугин встретил в теплушке, другой — в госпитале.

Василий Иванович знал: молодой учитель перестал якшаться с попом, самодовольно думал, что это результат его, директорских, стараний. При каждом удобном случае говорил:

— Правильно, Алексей Николаевич, сделали, что отвадили попа. Они народ дошлый: раз — и хомут.

— Неужели всерьез так считаете? — удивлялся Ветлугин.

— А то как же! — отвечал Батин.

Ветлугин усмехался про себя и спешил отойти — слушать директора было неинтересно. Алексей осознавал, что Галинину никогда не удастся вызвать в его сердце сочувствия к тем догмам, которые исповедует и проповедует тот. Однако в последнее время все чаще и чаще возникала мысль, что он, Ветлугин, поступил неправильно, порвав с Галининым. Как-никак их связывал фронт, а это в понимании молодого учителя было очень важным, можно сказать, определяющим в его отношении к тому, с кем он рубал из одного котелка, делился последней щепоткой махорки, мерз в окопе. Ветлугин интуитивно чувствовал, что Галинин нуждается в его помощи: может быть, совете, может быть, участии, что Володька, ставший теперь отцом Никодимом, просто не видит той пропасти, на краю которой стоит. Хотелось встретиться с Галининым, поговорить, поспорить, но удобного повода для этого не было.

Лариса Сергеевна похорошела еще больше. На следующий день после его бегства с танцев она ни о чем не спросила; он тоже промолчал. Учителя переводили удивленные взгляды с Ветлугина на Ларису Сергеевну, спрашивали друг у друга, почему они такие невеселые. Говорить об этом с Ларисой Сергеевной было бессмысленно, а Валентина Петровна сама ничего не понимала — подъезжала к приятельнице и так и этак, но на вопросы получала не очень вразумительные ответы.

Но именно она, Лариса Сергеевна, предложила встретить Новый год в школе, в одной общей компании. Это всем понравилось. Василий Иванович даже подосадовал, что такая хорошая идея пришла в голову молоденькой учительнице, а не ему, директору школы.

После уроков учителя теперь не торопились домой — обсуждали, как понаряднее украсить коридор и тот класс, где будет накрыт праздничный стол. Анне Григорьевне, как самой опытной кулинарке, поручили составить меню. Все советовали включить в него то, что любили сами. Вначале Анна Григорьевна внимательно выслушивала учителей, потом поняла — на всех не угодишь. Мусоля карандаш, что-то подсчитывала, бесцеремонно отгоняла от себя советчиков. Молодежь обсуждала — приглашать баяниста или танцевать под патефон. Ветлугину было все равно. Валентина Петровна доказывала: танцы под баян — всем танцам танцы. Но учителя согласились с Ларисой Сергеевной, когда она сказала, что баянист никакого отношения к школе не имеет, что лучше обойтись без него.

За несколько дней до Нового года Василий Иванович привез елку. Большая и пушистая, она лежала на снегу перед школьными окнами. Ветлугин часто смотрел на нее. В памяти возникало полузабытое: угли в печи, аккуратненькая елочка, стол под белоснежной скатертью, дымящийся пирог с мясной начинкой, аппетитно оттопыренные ножки хорошо прожаренного гуся, фрукты в хрустальной вазе, конфеты и в самом центре стола бутылка шампанского в блестящем ведерке, наполненном мелко наколотым льдом. Принаряженная мать, бабушка в батистовой кофточке и черной юбке, дядя в накрахмаленной сорочке, его красивая жена — все нетерпеливо поглядывали то на часы, то на черный репродуктор, все ждали выступления Калинина. Как давно и вроде бы совсем недавно было это. И как многое изменилось с тех пор. Бабушка умерла, дядя погиб на фронте, его красивая жена обзавелась новым мужем, мать стала старенькой-старенькой. Как она встретит Новый год? Где? С кем? Может быть, пойдет к соседям, а может быть, рано ляжет спать. Ветлугин не сомневался: мысленно она будет с ним.

Как только ребят распустили на каникулы, елку внесли в класс, из которого были убраны парты. Василий Иванович насадил на основание ствола крестовину, вместе с Ветлугиным поставил елку. Она уперлась макушкой в потолок.

— Великовата, — огорчился директор. — Придется подпилить чуток.

— Пусть так будет, — сказала Анна Григорьевна.

— Не положено. Звезду надо нацепить — без нее неинтересно.

Василий Иванович принес ножовку, ловко отпилил чурбачок. Елка дышала холодом, ветки прижимались к стволу, как капустные листья к кочерыжке. Через несколько минут на них появились крохотные капельки. Ветви распрямились, ощетинились иголками. Запахло хвоей.

Украшать елку поручили Ветлугину. Взобравшись на табурет, он стал прицеплять к веткам оклеенные разноцветной бумагой спичечные коробки, конфеты в красивых обертках.

— Повесьте-ка! — Лариса Сергеевна протянула ему грецкие орехи, обернутые серебряной бумагой. Ее голос звучал ласково и взгляд был приветливый.

Ветлугин повесил орехи.

— Что еще вешать?

Она отступила на шаг, окинула елку придирчивым взглядом.

— Сверху гирлянду спустим.

— Давайте!

— Это в самый последний момент делается.

Ветлугин спрыгнул с табуретки…

2

Галинин тоже готовился к встрече Нового года, хотя самым желанным праздником было теперь рождество. До войны в его семье встреча Нового года проходила не так, как у Ветлугина. Мать Галинина, строгая и властная, считала этот праздник не ахти каким, поэтому елку сыну не устраивала, игрушек не дарила. Да и в другие праздники она охотней покупала ему новые штаны или рубаху, а не игрушки, о которых он мечтал. В ее отношении к сыну было больше сдержанности, чем сердечности. Но это вовсе не означает, что мать Галинина не любила сына. Просто она была сиротой, рано овдовела, привыкла всего добиваться сама, очень хотела, чтобы сын походил на нее. А он рос другим.

Нет, новогодние праздники в детстве и отрочестве не оставили в душе Галинина ни одного радостного следа. Потом началась война. Два Новых года он встретил на фронте. Запомнились стылые блиндажи, пущенные по кругу помятые фляжки с водкой, суровые лица однополчан, гадавших, что их ждет — ранение, смерть, или, быть может, посчастливится, и они доживут до того дня, который с каждым броском, с каждой атакой все ближе и ближе.

Церковный староста и псаломщик пригласили его отметить Новый год вместе, но он сослался на недомогание — слишком неинтересными, примитивными казались ему эти люди.

Изрисованные морозными узорами стекла слабо пропускали дневной свет. По комнате плавал кухонный чад: Лиза готовила новогодние угощения — жарила, парила, варила. Галинин сидел в глубоком кресле с протершимися подлокотниками, лениво думал: «Надо бы помочь». Вставать не хотелось — в кресле было тепло, уютно. Он обрадовался, когда пришла Рассоха. Голоса женщин напоминали что-то светлое, а что — Галинин никак не мог вспомнить. Рассоха выкладывала сельские новости. Лиза то удивленно ахала, то приглушенно смеялась, и Галинин с болью думал, что его жена, наверное, рехнулась бы от одиночества, если бы не Рассоха. Рассказывала она с подробностями, с многозначительными паузами; чувствовалось — ей приятно перемывать косточки односельчанам, просвещать попадью.

Когда все сельские новости были выложены и надлежащим образом прокомментированы, Рассоха запоздало поинтересовалась:

— А батюшка где?

— Отдыхает.

Галинин услышал легкие шаги, прикинулся спящим. Дверь чуть скрипнула.

— Заснул, — тихо сказала Лиза. — Устает он сильно.

— Знамо дело, — понизив голос, поддакнула Рассоха.

— Худеет, — в Лизином голосе было беспокойство.

— От такой жизни похудеешь, — тотчас подхватила Рассоха. — От моего Коляни кожа да кости остались. Отработает восемь часов, поест на скорую руку, обмахнется щеткой и — на гулянье. Завел себе кралю, а кого — не признается.

— Молодость. — Лиза произнесла это слово таким тоном, словно сама была старухой.

Рассоха рассмеялась.

— Ты, матушка, от моего Коляни годами не намного отпрыгнула. Ему шашнадцать, а тебе небось и двадцати нет.

— Летом девятнадцать исполнилось.

— Вот видишь! Ты, матушка, молоденькая, на личико красивенькая, и все, что полагается женщине иметь, при тебе. Бог даст, поправишься — детки пойдут. С ними хоть и трудно, но роптать грех. Кабы не они, я давно бы руки на себя наложила.

— Муж-то как? — спросила Лиза.

— Хулу возводить зазря не стану, — откликнулась Рассоха. — А что дальше будет, одному господу открыто.

«Святые слова, — взволнованно подумал Галинин, — святые слова. Никто не может предсказать, что произойдет. Недаром сказано: человек полагает, а бог располагает».

В памяти почему-то возник теплый майский день, парящий в небе змей с мочальным хвостом. Он, Галинин, скрытый портьерой, стоял у окна и с завистью смотрел на мальчишек, своих сверстников, запустивших этого змея. В ту минуту он, не раздумывая, отдал бы все свои немногочисленные игрушки, чтобы почувствовать, как тянет руку намотанная на катушку суровая нитка, прикрепленная к змею. Но с этими мальчишками мать не разрешила водиться, без устали повторяла: «Они плохие — курят, сквернословят». Галинин и сам видел, как, сбившись в тесный кружок, мальчишки, кашляя и чихая, смалят «бычки», слышал их ругательства. Мать позволяла играть с приличными мальчиками — сыновьями врача и адвоката. Эти упитанные, нарядно одетые подростки только казались приличными. В действительности же они тоже сквернословили и тоже курили, но тайком — и не подобранные на улице окурки, а похищенные у родителей папиросы с толстыми мундштуками. У них были новенькие велосипеды. Иногда они давали покататься Галинину, но его все равно влекло к обыкновенным мальчишкам — сыновьям уборщиц, истопников, сапожников. Они никогда не приглашали его поиграть с ними, а подойти к ним сам Галинин не решался — почему-то считал: мальчишки обязательно погонят его. Ему постоянно казалось: он не такой, как они, не хуже и не лучше, а просто не такой; в сыновьях врача и адвоката Галинин тоже не находил ничего интересного — того, что позволяло бы чувствовать себя с ними свободно и раскованно. И, быть может, именно поэтому мальчишки и девчонки, живущие с Галининым в одном доме, считали его воображалой. А он не был воображалой. Но он часто перевоплощался, представляя себя то средневековым рыцарем, то отважным путешественником, то пограничником, преследующим нарушителей. Пищу для воображения давали книги и кинокартины, а иногда он просто выдумывал — ему нравилось пребывать в сладостном состоянии видений и грез.

В детстве Галинин был тихим, застенчивым. Взрослые умилялись: «Какой послушный мальчик — не шалит, не носится по двору как угорелый». Он рано стал поглядывать на красивых девочек. Поглядывал украдкой, и в душе рождалось что-то мучительно-сладостное, не поддающееся объяснению. Заговорить же с девочками стеснялся. Они тоже проявляли к нему интерес: шушукались и хихикали, когда он проходил мимо; встретившись с его взглядом, складывали губы сердечком. И чем старше становился Галинин, тем больше внимания уделяли ему девочки…

— Пора, — донесся голос Рассохи. — Мой браниться станет, если в срок ораву не накормлю.

— Хоть бы чаю попила, — сказала Лиза.

— В другой раз, матушка. Душу отвела — и на том спасибо.

— Это тебе спасибо. Вон как помогла.

— Чего там, — проворчала, явно довольная, Рассоха. — Ты не стесняйся, когда подмога потребуется — состряпать или прибраться. Я мигом прибегу.

Стукнула входная дверь. Галинин вышел на кухню.

— Проснулся? — обрадовалась Лиза.

— А я и не спал.

Она шутливо погрозила ему пальцем.

— Заглянула — носом посвистываешь.

Галинин улыбнулся.

— Все слышал — и как Рассоха пришла, и о чем толковали. Она тебя молоденькой и на личико красивенькой назвала.

Лиза рассмеялась.

— Притворщик!

— В кресле хорошо и уютно было, — признался Галинин. — Таким разбитым себя чувствую, будто мешки кидал.

Лиза обеспокоенно сказала:

— Напрасно лекарство бросил принимать.

В кухне было натоплено. Весело потрескивали в печи дрова. Иней оттаял, на подоконник натекла лужица. На столе возвышалась горка нашинкованной капусты, в наполненной водой кастрюле белели на дне картофелины, на разделочной доске лежала тупоносая мокрая морковина, похожая на маленький снарядик, темнели две очищенные свеколки; в другой кастрюле, большой и широкой, доспевало тесто; в миске с отбившейся эмалью был фарш, перемешанный с мелко нарубленными яйцами и поджаренным луком.

Галинин выпил утром стакан молока, с трудом сжевал ломтик хлеба, намазанного тонким слоем варенья. Думал — аппетит разыграется позже, но есть по-прежнему не хотелось. Это встревожило. Незаметно от Лизы пощупал пульс. Он был четким, ритмичным. Засучив рукав подрясника, осмотрел красноватое пятнышко, образовавшееся от долгого сидения в кресле, потрогал его — не болит, сделал глубокий вдох — хрипов тоже не было.

Лиза не видела этого — резала свеклу. Надо было во что бы то ни стало избавиться от навязчивых мыслей, и он спросил, какая помощь требуется.

— За водой сходи, — попросила Лиза.

День был — любо-дорого. Снег алмазно блестел, смачно поскрипывал; от холода сводило губы; над избами клубились дымы, валились то вправо, то влево, хотя ветра не было, и Галинин, держа в одной руке ведра, а другой яростно растирая лицо, подумал, что погода, должно быть, переменится. Скользя на наледи, подошел к колодцу, наполнил ведра и, осторожно ступая, двинулся назад.

От пребывания на свежем воздухе настроение улучшилось, разыгрался аппетит. Галинин с удовольствием пообедал, стал помогать жене. Потом они вздремнули… Когда проснулись, было темно. Галинин включил недавнее приобретение — приемник на батарейках, покрутил колесико настройки. Услышав прорвавшийся сквозь треск и свист радиопомех голос диктора, сообщавшего точное время, пробормотал:

— Всего четыре часа осталось.

— Вот и прошел год, — сказала Лиза.

«Узнать бы, что будет и как будет», — подумал Галинин и вздохнул.

— Не печалься. — Жена наклонилась к нему, пощекотала шею горячим дыханием, попросила поискать хорошую музыку.

Он не мог похвастать музыкальными познаниями, а Лиза умела играть на фортепьяно и так часто говорила об этом, что несколько месяцев назад Галинин пообещал купить ей пианино. Приезжая по церковным делам в Хабаровск, наведывался в комиссионный магазин. Ему каждый раз отвечали: «Бывают, но редко». Продолжая вращать колесико настройки, он подумал: «В лепешку расшибусь, но куплю пианино».

В эфире было тесно от музыки, песен, разноязычного говора.

— Оставь, — сказала Лиза, когда в динамике зазвучала фортепьянная музыка. И добавила: — Шопен.

Галинин и сам понял — Шопен. Этот ноктюрн часто играла Ольга Ивановна. В памяти снова возник теплый майский день, парящий в небе змей, оживленные лица мальчишек. Галинин никак не мог вспомнить, что играла в эти минуты жена отца Андрея и играла ли вообще. Иногда казалось: играла, и именно этот ноктюрн, а через мгновение он начинал уверять себя — в квартире было тихо.

— Флиер, — сказала Лиза.

— Что?

— Флиер играет.

Воспоминания оборвались. Галинин стал гадать — ошиблась жена или нет. Он умел лишь отличать хороших певцов от плохих, больше всего любил тенора, и среди них солиста Большого театра Алексеева, умершего от какой-то болезни в первый военный год.

Диктор объявил, что ноктюрн Шопена исполнял Яков Флиер, и Галинин подивился музыкальному слуху жены.

Тлел огонек лампады, светилась шкала приемника. Перед глазами возникла совсем другая картина — мать в темном платье. Он вспомнил, как она уговаривала его не уезжать, как расстроилась, когда узнала, что он живет у архиерея и ходит в церковь. Галинин страдал, постоянно спрашивал себя, почему мать, самый близкий ему человек, не хочет понять его, несколько раз порывался объяснить ей, почему он встал на путь веры. Она закрывала уши ладонями и уходила.

Как только музыка смолкла, Лиза достала накрахмаленную скатерть, начала накрывать на стол.

— Время еще есть, — сказал Галинин.

— Старый год проводить надо, — возразила Лиза.

Семилинейная лампа горела без треска и совсем не чадила, на маленькой елке, осыпанной блестками, оплывали тонкие свечи, вставленные в крохотные подсвечники, приемник вкрадчиво ворковал, и Галинину на какое-то мгновение показалось, что в доме много-много гостей.

Расставив на столе посуду и снедь, Лиза ушла в спальню переодеваться, посоветовала мужу тоже принарядиться. Он скинул подрясник, подровнял ножницами бороду и, облачившись в черный бостоновый костюм, подошел к зеркалу. Лиза окинула его восхищенным взглядом, и он, рассмеявшись от удовольствия, бережно прикоснулся губами к ее волосам.

Она надела свое любимое платье — с вытачками, кружевом на груди, выглядела в нем как невеста, белозубо улыбалась, и лишь темные круги под глазами напоминали: она больна и очень устала.

— Загадаем желание? — спросил Галинин.

— Обязательно.

Это было новогодней традицией в Лизиной семье. На клочке бумаги записывалось какое-нибудь желание. Потом бумага сжигалась в чайной ложке, пепел проглатывался вместе с шампанским.

Стрелки медленно подползали к цифре 12. И чем меньше делений оставалось до нее, тем нетерпеливей поглядывал Галинин на стол, то и дело спрашивал:

— Пора?

Как только Лиза кивнула, он пододвинул к себе салат, обильно заправленный сметаной и украшенный поверху фигурно нарезанной вареной морковью.

— Рыбки возьми или мяса, — посоветовала Лиза.

Утолив первый голод, Галинин наполнил рюмки, улыбнулся жене.

— За тебя!

— За тебя тоже, — откликнулась Лиза.

Вино ударило в голову. Он оживился, стал вспоминать смешные истории; и у Лизы порозовели щеки, в глазах появился счастливый блеск.

— Хорошо! — сказал Галинин.

— Мне тоже хорошо, — поддакнула Лиза.

Все плохое, что было в их жизни, отступило. Галинину и Лизе казалось: плохого никогда не было и не будет. «Счастье — это когда хорошо, — взволнованно подумал Галинин. — Мне сейчас хорошо, и я счастлив». И еще он подумал о том, как немного нужно человеку, чтобы почувствовать себя счастливым.

Музыка смолкла. Мужской голос произнес новогоднее поздравление. Галинин взял шампанское, содрал с горлышка серебряную обертку, стал отгибать проволоку, державшую пробку.

— Осторожней! — предупредила Лиза и нарочито пугливо отстранилась от стола.

Оглушительно хлопнуло, над горлышком взвилось газовое облачко. Лиза торопливо сожгла свою бумажку, Галинин сделал то же самое; они поздравили друг друга и осушили бокалы.

Галинин охмелел. И, как это часто бывает, возбуждение внезапно сменилось страшной усталостью, потянуло спать. Лиза тоже сладко позевывала, прикрывая ладошкой рот. Все, что хотелось сказать, было сказано; они даже радио не слушали; пресыщенно обводили глазами стол, иногда отламывали кусочки поджаристой корочки от пирога или тыкали вилкой в какой-нибудь особенно аппетитный грибок.

— Баиньки? — спросила Лиза.

Галинин кивнул.

Она уснула быстро, а он не смог — думал. Его удивляло и обижало, что Ветлугин пренебрегает им. Хотелось постоять за свои убеждения и «пострадать» так, чтобы об этом узнало все село. В тот день, когда к нему пришел Василий Иванович, он пожалел, что нет Рассохи. Она могла бы раструбить по всему селу, как дерзил директор школы и с каким достоинством отвечал ему он, отец Никодим. Желание «пострадать» было таким сильным, что Галинин не упускал случая публично обличить председателей сельсовета и колхоза, когда они допускали свойственные всем людям промахи. Он ждал от них ответных мер, крутых и решительных. Эти меры были бы несправедливыми и, следовательно, сделали бы его, отца Никодима, в глазах многих людей страдальцем.

Галинин не догадывался о том, что его однополчанин давно понял: грубостью и резкостью ничего не добьешься. Ветлугин уже «раскусил» отца Никодима, чувствовал, чего добивается тот, и не давал ему повода прослыть страдальцем. Когда председатели и Василий Иванович, негодуя и возмущаясь, сговаривались насолить попу, убедительно доказывал, что этой оплошностью незамедлительно воспользуется священник.

У Ветлугина было много своих неприятностей: грамматические ошибки в диктантах, не приготовленные школьниками домашние задания, их неряшливый вид, заплаканные лица. Он видел, как бедно, голодно живут люди, ничего не пожалевшие для победы над врагом. Матери отдали для победы сыновей, жены — мужей, сыновья и мужья — свои жизни. Все было разрушено, исковеркано — даже души. К страданиям нравственным прибавлялись страдания физические: осколок иногда так начинал колоть, что лицо покрывалось потом и приходилось стискивать зубы. Радовало лишь то, что приступы случались не в школе, а по дороге домой или дома. Кусая кончик подушки, Ветлугин сдерживал стон, и никто, даже Галина Тарасовна, не подозревал, как худо бывает ему.

…Галинин лежал с открытыми глазами и думал, думал, думал. Вдруг послышался шорох — тот самый. «Померещилось», — решил Галинин. Шорох повторился — на кухне кто-то ходил. Нащупав трясущимися руками брюки, Галинин быстро оделся и, чувствуя, как колотится сердце, открыл дверь. Никого. А он-то поначалу решил…

С хоботка рукомойника сорвалась и упала в лохань тяжелая капля. Звук от падения был таким резким, что Галинин вздрогнул. Придерживая рукой спадавшие брюки, подошел к рукомойнику, потянул хоботок вниз, понаблюдал — скапливается вода или нет.

На кухне было жарковато, попахивало угаром. Галинин чуть приоткрыл дымоход, потом, отставив заслонку, поворошил кочергой покрытые серым налетом, но еще мерцавшие угли. Среди них была небольшая головешка. Неловко орудуя кочергой, вытащил ее на шесток, попытался разбить. Головешка не поддалась: сердцевина в ней, видимо, была сыроватой, плотной. Схватил головешку двумя пальцами и бросил ее в лохань. Вода сердито зашипела, окуталась на несколько мгновений туманным облачком. Похолодев от страха, подумал, что эта ночь могла бы оказаться последней в его жизни: отравился бы угарным газом и… С внезапным раздражением вспомнил, что в доме бывало угарно и раньше: Лиза частенько закрывала дымоход преждевременно, когда по золотисто-багряным углям пробегали фиолетовые огоньки. Покосившись на дверь спальни, неприязненно пробормотал: «Дрыхнет, а я, наверное, глаз не сомкну». Галинин подумал: встреча Нового года не принесла ему ни радости, ни счастья, ничего того, на что он смутно надеялся, чего ждал. Это вызывало тоску, неудовлетворение. Раздражение усилилось — даже выругаться захотелось.

За стеной что-то пробормотала во сне Лиза, и Галинин неожиданно подумал, что Лариса Сергеевна красивее ее. Представил себе свою жизнь с Лизой, услышал, каким безучастным голосом произносила она слова молитв, вспомнил, как жена убеждала его, что он болен, и в его сердце возникло отчуждение. Он не мог, не хотел оставаться в эти минуты под одной крышей с безбожницей и, наспех одевшись, побрел куда глаза глядят…

3

Ветлугин опасался — опередят. Но никто не посягнул на место около Ларисы Сергеевны, и он, очень довольный, сел рядом с ней. Кроме него и шофера, молодых мужчин на этом торжестве не было. Трех семейных преподавателей, включая Василия Ивановича, Валентина Петровна называла с усмешечкой женатиками, иногда посматривала на них так, словно они в чем-то провинились перед ней.

Было шумно, пахло дешевыми духами. Женатики все время пытались расстегнуть на рубахах верхние пуговицы и ослабить узлы на галстуках, но их жены были начеку. Женатики покорно опускали руки, начинали вращать головами, вытягивали шеи. Это тоже не нравилось их женам, и Ветлугин, сочувствуя отцам семейств, подумал, что не позволит, когда женится на Ларисе Сергеевне, так помыкать собой.

Сдвинутые столы были накрыты скатертями. На столике около двери дожидалась своего часа огромная кастрюля с мясом, укутанная ватным одеялом. Учителя натащили столько хлеба, пирогов, рыбы и разных солений, что столы чуть не прогибались. Василий Иванович вынул часы, щелкнул крышкой, громко сказал, перекрывая разноголосый гул:

— Сорок минут осталось!

Все оживились, потянулись ложками и вилками к винегретам и салатам, к красиво уложенной домашней колбасе, к розоватым ломтикам кеты, к маринованным грибам и прочим дарам природы. Ветлугин поворачивался от Ларисы Сергеевны к Валентине Петровне, предлагал им то салат, то рыбу, то еще что-нибудь. Лариса Сергеевна благодарно улыбалась, а Валентина Петровна поначалу жеманилась — просила то самый постный кусочек мяса, то маленький-маленький ломтик рыбы, то ложку салата с противоположного конца стола.

Когда было много выпито и много съедено, Валентина Петровна выпорхнула из-за стола, бесшабашно объявила:

— Теперь танцевать, танцевать, танцевать!

Все глядели на нее и улыбались. Покружившись, она подскочила к патефону, стала вращать рукоятку. Плавал табачный дым; два женатика, сдвинув стулья, о чем-то исступленно спорили. Узлы на их галстуках были уже ослаблены, пуговицы расстегнуты. Разомлевшие от вина и жары жены клевали носами, и женатики, очень довольные этим обстоятельством, продолжали спорить. Валентина Петровна поставила какой-то фокстротик, обвела всех глазами, подбежала к женатикам, отважно потащила одного из них, ошалевшего от неожиданности, танцевать. Это вызвало одобрительные возгласы, аплодисменты. Через несколько минут закружились и другие пары. Лариса Сергеевна посмотрела на Ветлугина.

— Не получится, — сказал он.

— А мне хочется! — упрямо возразила она.

Ветлугин послушно встал, положил руку ей на талию и вдруг почувствовал — ноги ходят в такт с музыкой.

Анна Григорьевна обмахивалась платочком, улыбалась. Василий Иванович хмурился — танцы он не любил, считал их бесполезной тратой времени. Лариса Сергеевна была какой-то непохожей на себя — игривой, возбужденной, и Ветлугин решил: «Сегодня скажу ей все-все».

— Устала, — пробормотала она. — Да и душно очень. Может быть, на свежий воздух выйдем?

— С удовольствием!

Ночь была лунной, морозной. Поглядывая на Ларису Сергеевну, неторопливо сметавшую рукавичкой пушистый снежок с перила крыльца, Ветлугин подумал, что для полноты счастья ему недостает только одного — согласия этой девушки стать его женой. Он решил немедленно предложить ей руку и сердце, но послышались чьи-то шаги.

— Володька? Какими судьбами? — удивленно воскликнул Ветлугин.

— Любезничаете? — проворчал Галинин и выразительно вздохнул, давая понять, что ему, священнику, даже в новогоднюю ночь приходится думать о том, о чем он думает постоянно.

Ветлугин почувствовал, все хорошее, что возникало в душе, когда он вспоминал Галинина, улетучивается, с усмешкой спросил:

— Все страдальца из себя корчишь?

— Не корчу, а страдаю, — ответил Галинин и принялся убеждать себя, что это действительно так.

— Перестань! — сказал Ветлугин. — Твое страдание показное, никому не нужное. Ты, Володька, хороший человек — я в этом нисколько не сомневаюсь, но людям от тебя пользы нет.

В голове Галинина бродил хмель, перед глазами был Христос. Он понял, что в присутствии Ларисы Сергеевны не сумеет сказать ничего того, что могло бы заинтересовать ее и вызвать смятение в сердце Ветлугина. Бывший однополчанин видел его насквозь, и он, пробормотав спасительную фразу: «Бог вам судья», — торопливо ушел.

Настроение было испорчено. Ветлугин так и не сказал Ларисе Сергеевне то, что собирался сказать.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Ветлугин мечтал в каникулы отоспаться, но просыпался по-прежнему рано. Дел в школе было немного. С молчаливого согласия директора учителя появлялись на час или два. Весь день в школе проводил только Василий Иванович. Ветлугин изнывал от безделья. Пробовал читать, но сколько раз можно было перечитывать одно и то же! Стараясь убить свободное время, он протер фланелевой тряпочкой книги, вымыл полы, постирал белье.

Скрипнула входная дверь. Простуженный голос сказал:

— Почту примите!

Почтальонша принесла два письма и газеты. Одно письмо было от матери, другое — с расплывшимся фиолетовым штампом — предназначалось хозяйке. До сих пор она писем не получала.

Почтальонша была осыпана мелким сухим снегом. Ослабив на платке узел, протянула руки к печке.

— Замерзли? — спросил Ветлугин.

— Пургач,— объяснила почтальонша. — Три дня почты не было — только депеши по проводам передавали. В войну еще хуже было — по две недели без газет и писем сидели. Я ведь на этой почте вот с каких лет. — Она опустила над полом руку ладонью вниз. — Наши бабы во время войны меня пуще огня боялись. Бывало, как увидят, иду — сразу в голос. Которым обыкновенные письма были, издали кричала, чтоб не ревели зазря, а к тем, которым извещения присылали, молчком подходила. Теперь этого, слава богу, нет. Только повестки в суд или в военкомат ношу да вот такие пакеты, — почтальонша кивнула на конверт с расплывшимся штампом, сколупнула с окна кусочек льда, убежденно добавила: — Такой дом только для весны и лета годится! Когда поселенцы строиться стали, им говорили про это, но они не послушались. Теперь по пять охапок в день жгут и наш климат ругают. А чего его ругать-то? Климат как климат.

— Суровый, — не согласился Ветлугин.

Почтальонша кивнула.

— Все приезжие так говорят. А я дальше Хабаровска нигде не была. Пятьдесят лет на одном месте прожила, и никуда не тянет. Сын в Белоруссии воевал, женился там, на постоянное жительство определился. Письма шлет: приезжай, мать, внучат нянчить. Я каждый раз одно и то же отписываю: погостить приеду, а навсегда — нет.

Из комнаты вышла с укутанным ребятенком на руках Галина Тарасовна.

— Тебе пакет с казенного дома, — сказала почтальонша и тотчас ушла.

Хозяйка вертела в руках конверт. Ветлугину не терпелось прочитать письмо от матери. Он скрылся в своей комнате. Мать сообщала московские новости, передавала поклоны от соседей. Ветлугин представил, как она писала это письмо, о чем думала. Сердце наполнилось нежностью и жалостью к ней. Мысленно очутился в Москве, в многонаселенной квартире, где родился, жил, откуда ушел на фронт и куда возвратился после тяжелого ранения.

В дверь постучали.

— Да, да, — сказал Ветлугин. Увидел расстроенное лицо Галины Тарасовны. — Плохие вести?

— Живой, — обреченно пробормотала она.

— Кто?

— От мужа письмо. Полгода ходило, пока меня нашло. Десять лет ему дали. Посылку просит: сухарей и одежонку. Что теперь делать, ума не приложу? На прошлой неделе я своему кавалеру обещание дала — в сельсовет с ним сходить, чтоб лишних разговоров не было. Получается — обманула.

— Неужели мужа ждать собираетесь? — ужаснулся Ветлугин.

Галина Тарасовна тяжко вздохнула.

— Если бы он на свободе был, то я по-другому поступила бы. А теперь — нельзя.

«Нельзя?» — удивился Ветлугин и сразу же спросил себя, что заставляет человека поступать так или иначе. Сострадание? Долг? Голос совести? Было горько сознавать: чаще человеку говорят «нельзя», реже «можно». Что нельзя, а что можно? Нельзя лгать, быть черствым, говорить одно, а думать другое, нельзя обманывать людей. И как только в мыслях возникало слово «обманывать», перед глазами появлялся Галинин.

2

Галинину становилось грустно, когда он начинал думать о том, что, кажется, разлюбил жену. Во всяком случае, о красивой учительнице было приятней размышлять, чем о Лизе.

Рассоха теперь приходила каждый день — помогала убираться. Поглядывая на дверь комнаты, где или отдыхал, или беспокойно ходил Галинин, спрашивала:

— Поругались?

Лиза опускала глаза.

— Что ты, что ты…

Рассоха кивала, и было непонятно — верит или нет.

В сочельник она пришла просто так — посидеть. Опустившись на стул, сбросила на плечи драный платок, выразительно посмотрела на еще не остывший самовар.

— Налить? — поспешно спросила Лиза.

— Не откажусь. — Наклонившись к ней, Рассоха доверительно сообщила: — Служба вчерась была — всем службам служба. Батюшку дрожь колотила, и слезы с бороды капали. Все плакали. Я уже давно поняла — святой он, и все, что есть в нем, самим богом ему дадено. Ты, матушка, оберегай его и не перечь, если он тебе что-нибудь не так скажет. Неподвластный он себе — это все видят.

Из комнаты вышел, сладко потягиваясь, Галинин. Увидев Рассоху, поморгал, укоризненно сказал:

— Давненько, давненько не благословлял тебя.

— Господь с тобой, батюшка! — откликнулась она. — Вчерась в церкви была, а ты говоришь — давненько.

Галинин озадаченно потеребил бороду. Рассоха осмелела, стала рассказывать, как служил он вчера, как после службы благословлял прихожан.

— Ничего не помню, — растерянно пробормотал Галинин и снова потеребил бороду.

Когда Рассоха ушла, он сел у окна. На кладбище ветер намел столько снега, что расположение могил можно было определить лишь по торчавшим крестам. На деревьях, сбрасывая снег, резвились какие-то пичуги — маленькие, взъерошенные, похожие на мягкие комочки, и Галинину очень скоро стало казаться, что он слышит их негромкий пересвист.

— О чем задумался? — спросила Лиза, пощекотав дыханием его ухо.

Галинин не ответил. Лиза чуть помедлила и повторила вопрос.

— Отстань! — сказал Галинин.

Лиза вздохнула.

— Ты раньше никогда так не разговаривал со мной.

Он снова промолчал и не услышал, как Лиза, наспех накинув телогрейку — ей показалось, что на улице не очень холодно, — выбежала вон.

3

— Ты куда, Коляня? — вкрадчиво спросила Рассоха, когда сын стал надевать полушубок.

— Гулять.

— Мотри, догуляешься!

Колька дипломатично промолчал. И тогда Рассоха пожаловалась мужу:

— Ославит на все село.

— Авось, — проронил Тимофей Тимофеевич. Перед ним стояла пустая четвертинка, лежал надкушенный ломоть черного хлеба.

— «Авось, авось»! — передразнила Рассоха. — Ростом-то Коляня с каланчу вымахал, а ума нету. Помяни мое слово, окрутят его.

— В шестнадцать лет теперь не женятся, — сказал муж.

— Заставят!

Колька прыснул, торопливо нахлобучил шапку.

— Скалься, скалься, — напустилась на него мать. — Вот возьму и не пущу. Ей-богу, не пущу, пока не признаешься, кто она!

От матери всего можно было ожидать. Колька перевел взгляд на отца. Тимофей Тимофеевич сгреб четвертинку, удостоверился, что она пуста, досадливо крякнул.

— Уже вылакал? — удивилась Рассоха.

Колька двинулся к двери, но переступить через порог не успел: вбежала Лиза — в одной телогрейке, в сбившемся платке, с посиневшим от холода лицом.

— Господи, — протяжно выдохнула Рассоха.

Тимофей Тимофеевич выпучил глаза, поспешно запахнул рубаху с болтавшимися пуговицами; на Колькином лице появилось любопытство. Лиза сняла телогрейку, прислонилась плечом к стене. Рассоха начала топтаться около нее, словно растревоженная наседка, всплескивала руками, спрашивала:

— Чего это ты?.. Может, с батюшкой что?..

Лиза была как немая. Придерживая на груди рубаху, Тимофей Тимофеевич сказал:

— Должно, иззябла она. Водочкой растереть — самое милое дело.

Рассоха посмотрела на четвертинку.

— Хоть бы каплю оставил, Нюхало!

— Сбегать? — Тимофей Тимофеевич с готовностью встал.

— Мотри у меня! — Рассоха кинулась в гридню, вернулась с измятой двадцатипятирублевкой. Отдала деньги Кольке. — Одна нога тут, другая там!

Тимофей Тимофеевич с горестным выражением рухнул на лавку. Рассоха подошла к Лизе, грубовато спросила:

— Чего случилось-то, матушка, а?

Лиза не ответила. Это рассердило Рассоху, она стала награждать шлепками вертевшихся под ногами ребятишек, привлеченных в предызбицу громким голосом матери.

Ребятишки постарше и побойчее, получив шлепок, подлетали к нетвердо державшимся на ногах малышам, принимались с усердием хлопать их по голым попкам. Наибольшее рвение проявляли две девочки, очень похожие на Рассоху. Подражая матери, они не только шлепали малышей, но и с напускной строгостью бранили их. В избе образовалась веселая кутерьма, на которую невозможно было смотреть без улыбки. Лиза подняла глаза.

— Ожила? — воскликнула Рассоха. — Теперь выкладывай все как на духу!

Лиза решила ничего не утаивать, но в это время вбежал с четвертинкой Колька. Тимофей Тимофеевич привстал. Колька фыркнул. Рассоха покосилась на сына, рассыпала на столе сдачу, стала считать.

— Сошлось? — весело спросил Колька, когда мать сгребла деньги в ладонь.

Рассоха окинула его подозрительным взглядом, снова бросила деньги на стол. Колька снова фыркнул, бабахнул дверью. Лиза рассмеялась. Присев на корточки, вытерла нос доверчиво взиравшему на нее мальчугану.

— Родить тебе надо, — проворчала Рассоха.

Лиза хотела сказать, что с радостью родила бы, да вот незадача — врачи не позволяют, но постеснялась признаться в этом при мужчине.

— Сейчас водочкой тебя разотру, и совсем оживешь, — пообещала Рассоха. Перевела взгляд на стол, где только что была четвертинка, и ахнула: — Креста на тебе нет, Нюхало!

Рассоха подскочила к нему, вырвала бутылку и так саданула мужа по шее, что он клюнул носом. Притихшие ребятишки оживились. Тимофей Тимофеевич потер рукой ушибленное место, неожиданно улыбнулся. Он сегодня недобрал, все искал повода выклянчить еще на шкалик и теперь блаженствовал: ради этого можно было и брань стерпеть, и оплеуху снести.

— Видала? — воскликнула, обращаясь к Лизе, Рассоха. — Я волосья на себе рву, а он рот до ушей тянет.

— Будя, — миролюбиво сказал Тимофей Тимофеевич.

— Я тебе дам — «будя»! — Рассоха попыталась ударить мужа еще раз, но он увернулся.

— Прекратите! — крикнула Лиза.

Рассоха поморгала. Тимофей Тимофеевич одобрительно кивнул. Ребятишки покосились на Лизу.

— А ты, матушка, оказывается, с характером, — пробормотала Рассоха. — Небось на отца нашего так не шумишь. Иной раз он, может, что невпопад скажет, а ты, видать, сразу свой норов показываешь.

— Ничего подобного! — сухо возразила Лиза и пошла домой.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Анна Григорьевна хворала: лежала на кровати — тучная, разомлевшая от жара. Вроде бы ничего страшного не было — обыкновенная простуда, но Василий Иванович волновался. В школе, к удивлению учителей, бывал урывками: подпишет бумаги, проверит, хорошо ли натоплены печи, выбранит шалунов, полистает классные журналы и — назад, к Анне Григорьевне. Сам стряпал, сам приготовлял ей различные отвары и Петьку заставлял помогать. Приглушенно ворчал, чтобы не услышала жена:

— Хватит в носу ковырять. Лучше калину с чердака принеси — матери она помогает.

Петька поначалу думал: прохворает мать денька три и встанет — так каждый год бывало. Но температура не спадала, и он тоже стал беспокоиться: вопросительно поглядывал на отца, без напоминаний выполнял все его поручения, даже гулять не выходил.

В избе было дымно, пахло разопревшими травами, переваренными щами, подгоревшей картошкой. Кроме Анны Григорьевны хворали еще две учительницы. Фельдшерица уверяла — простуда, но Василий Иванович все чаще и чаще думал: «Грипп». И понял, что не ошибся, когда по радио сообщили об эпидемии и мерах предосторожности.

Через несколько дней он тоже слег. Лежать было скучно. Василий Иванович перебрал в памяти все сельские новости, сказал жене:

— У попа, похоже, нелады в семейной жизни начались. Учителя видели, как попадья в одной телогрейке по улице бежала. Должно, скандалит он и рукам волю дает.

— Чужая жизнь — потемки, — пробормотала Анна Григорьевна.

— Верно. Но рукам волю давать не положено. За это и привлечь можно.

— Сам привлекать будешь или в милицию сообщишь? — с насмешкой спросила жена.

Василий Иванович вспомнил: ей нельзя волноваться, и смолк.

Каждый день Батин с нетерпением ждал сына, все надеялся: Петька наконец скажет что-нибудь этакое, и можно будет сделать вывод — без директорского глаза в школе плохо, учителя не справляются, постоянно спрашивают, когда он, Василий Иванович, поправится. Но Петька хвалил Ветлугина и других учителей, сообщал, что на переменках теперь первоклассники не вертятся под ногами, а играют в разные игры, которые придумывает для них Лариса Сергеевна.

— Топят как? — придирчиво спрашивал Василий Иванович.

— Хорошо топят.

— Техничка прибирает классы или в грязи сидите?

Школьная техничка иногда убирала классы на скорую руку: повозит шваброй по полу, помашет метлой — вот и все. За это Василий Иванович объявлял ей в приказах выговоры, грозился уволить, во всеуслышание говорил, что полы надо мыть как положено и подоконники вытирать, сердился, если на пальце, после того как он проводил им по подоконнику, оказывалась пыль. И он от удивления открыл рот, когда Петька сказал, что теперь ребята сами убирают классы, что техничка лишь помогает им. «Самоуправство! — взволнованно подумал Василий Иванович. — За такие дела по головке не погладят». Представил, как придет в школу, выразит свое неудовольствие, удовлетворенно хмыкнул: в его отсутствие учителя все же напортачили. Но очень скоро Василий Иванович понял: школа должна приучать ребят к самостоятельности, уборка классных комнат — нужное и полезное дело. Стало досадно, что такая простая мысль не пришла ему в голову раньше.

Еще недавно Батину казалось, что учителя будут часто навешать его — спрашивать, советоваться, а получалось — обходятся без него. Ему хотелось увидеть их, поговорить. Вспомнил: через несколько дней надо ехать в банк, без его подписи деньги не выдадут. В банк ездила Валентина Петровна, и Василий Иванович решил, что она придет с Ларисой Сергеевной и, возможно, с Ветлугиным. Подумал о молодых учителях: «На все готовенькое пришли, не видели, какой школа сразу после войны была. Сколько сил потрачено, чтобы все в порядок привести».

2

Ветлугин жил от зарплаты до зарплаты — от четырнадцатого числа до двадцать восьмого. Деньги убегали как вода сквозь сито. За несколько дней до зарплаты обшаривал карманы, по-детски радовался, если находил рубль или трешницу. Получал Ветлугин не так уж мало, но он не умел планировать, не соизмерял свои возможности с бюджетом. Много денег уходило на книги — в сельмаг иногда привозили интересные новинки, а в районном центре без всякого труда можно было подписаться на те издания, которые в Москве надо было или «ловить», подолгу простаивая в длиннющих очередях, или доставать по блату, или же приобретать по спекулятивной цене. А тут прекрасные книги продавались свободно — только рублики выкладывай!

Ветлугин уже стал обладателем подписки на собрание сочинений Мопассана. Первые тома этого издания вышли еще до войны, от долгого лежания в сыром помещении слегка попортились. Узнав, что на Мопассана можно подписаться, Ветлугин немедленно выкупил уже вышедшие тома, внес задаток, бережно спрятал квитанцию. Из районного центра вернулся с двумя пачками, хотя собирался купить одеяло. Но не горевал — решил в сильные морозы накрываться, как и прежде, пальто, любовно обтер книги тряпкой, распрямил и прогладил утюгом уголки страниц.

Галина Тарасовна спрашивала, когда он приносил перевязанную шпагатом пачку, сколько это стоит. Услышав цифру, ахала, с осуждением говорила:

— Лучше бы полотна на простыни набрали. Ваши уже светятся. Три-четыре стирки — и совсем прохудятся.

— Успеется, успеется, — бормотал Ветлугин и спешил скрыться в своей комнате — хотелось поскорее распаковать книги.

Кроме одеяла и простыней давно надо было купить наволочки, полотенца и многое-многое другое. Но все это вылетало из головы, когда попадались хорошие книги. Стеллаж уже не вмещал их. Каждый раз, пристраивая новые тома, Ветлугин думал: «Надо расширить», — жалел, что в начале учебного года отказался от дополнительных часов: лишние деньги сейчас пригодились бы.

До двадцать восьмого было еще целых три дня. Ветлугин даже в чемоданах порылся, но не нашел ни копейки. Несколько дней назад у него было около четырехсот рублей. Куда они подевались, он и понятия не имел: ничего лишнего вроде бы не покупал, даже на молоко не тратился, — сказал Галине Тарасовне, что расплатится двадцать восьмого.

После последнего урока Ветлугин остался в школе — решил, не откладывая, сразу же проверить контрольный диктант. Лариса Сергеевна и Валентина Петровна тоже проверяли тетради. Когда осталось лишь несколько непроверенных работ, Ветлугин громко посетовал:

— Подумать только, до зарплаты еще ждать и ждать.

Валентина Петровна ойкнула.

— Совсем из головы вон! Сегодня к Батину надо сходить — ведомость подписать.

— Заодно Анну Григорьевну навестим, — сказала Лариса Сергеевна.

— Все! — через несколько минут объявила Валентина Петровна, выравнивая стопку ученических тетрадок. — В моем классе шесть пятерок и четыре двойки.

— Уже проверила? — удивилась Лариса Сергеевна.

— Задачка коротенькой была, — сказала Валентина Петровна и попросила Ветлугина пойти вместе с ней и Ларисой Сергеевной к директору школы.

Ему не хотелось встречаться с Батиным, но Лариса Сергеевна требовательно посмотрела на него, и он согласился.

День был чудесный, солнечный. Снег около плетней обмяк, кое-где помутнел лед. Присмиревшие во время сильных морозов воробьи оглашали воздух возбужденным чириканьем.

— Весной пахнет, — сказала Лариса Сергеевна.

Валентина Петровна удивленно воскликнула:

— Действительно пахнет!

«До весны еще далеко», — подумал Ветлугин.

Словно услышав это, Лариса Сергеевна сказала:

— Время незаметно летит. Зимой ждешь тепла, летом прохлады.

— Всю жизнь чего-нибудь ждешь, — пробормотал Ветлугин и сразу подумал, что эти слова можно истолковать как жалобу безнадежно влюбленного человека.

Валентина Петровна быстро подсчитала, сколько дней осталось до летних каникул, стала мечтать вслух о поездке домой. Ветлугин перенесся мыслями в Москву, к матери. С тех пор как началась война, он уделял ей мало внимания: уставал на работе, потом был фронт, госпиталь; после демобилизации приходилось сидеть в читальнях — восстанавливать в памяти склонения, спряжения и все прочее, без чего немыслимо было поступить в пединститут. За годы учебы и вовсе отбился от дома — утром наскоро проглатывал бутерброд, выпивал стакан чаю и убегал в институт. Перед распределением мать робко попросила остаться в Москве, а он укатил так далеко, что иногда самому становилось страшно.

Ветлугин поймал внимательный взгляд Ларисы Сергеевны и одновременно ощутил в груди острую боль.

— Что с вами?

— Пустяки, — прохрипел Ветлугин и, стараясь унять боль, остановился.

— На вас лица нет. — В голосе Ларисы Сергеевны появилась тревога.

— Пустяки, — повторил Ветлугин.

Валентина Петровна испуганно поморгала. Лариса Сергеевна решительно сказала:

— Надо к фельдшерице идти!

Удерживаясь изо всех сил, чтобы не закричать, Ветлугин, покрывшись горячим потом, пробормотал, что побежит домой, примет обезболивающую таблетку и ляжет.

3

— Идут, — сообщила Анна Григорьевна, глянув в окно.

Василий Иванович откинул одеяло.

— Лежи, лежи, — сказала жена.

— Неудобно, — откликнулся он и, прыгая на одной ноге, стал надевать брюки. Застегнув ремень, провел рукой по щеке. — Побриться бы.

— Опомнился! — Анна Григорьевна развела руки, велела Петьке открыть дверь.

Валентина Петровна сразу выложила на стол ведомость, стала объяснять, кто кого замещал.

— Погодите, — проворчал Василий Иванович. — Вначале про школу расскажите.

Валентина Петровна сморщила носик, сглотнула и начала тараторить. Василий Иванович приподнял брови. Анна Григорьевна улыбнулась.

— Помедленней рассказывай.

Валентина Петровна виновато вздохнула.

— Привыкла так говорить.

— Уроки правильно строите, — щегольнул педагогической терминологией Василий Иванович, — а в обычной обстановке иной раз словно пулемет строчите.

Валентина Петровна снова вздохнула.

— Соскучилась по школе, — пожаловалась Анна Григорьевна. — Третью неделю дома сижу.

— Похудели, — посочувствовала Лариса Сергеевна.

Анна Григорьевна усмехнулась.

— С лица похудели, — пояснила Валентина Петровна. — А про это, — она хихикнула, покосилась на живот, — никто не догадывается.

Лариса Сергеевна подтвердила — никто. И спросила — скоро ли?

— Месяца через три, — сказала Анна Григорьевна.

— Выдь! — обратился к сыну Василий Иванович.

Петька сделал вид, что не слышит.

— Кому сказано — выдь! — повысил голос отец.

Петька медленно встал, поплелся к двери.

— Прытче! — гаркнул Василий Иванович.

Сын наклонил голову. Анна Григорьевна горестно вздохнула. Василий Иванович виновато кашлянул, перевел на нее взгляд.

— Зачем выпроводил? — с укоризной спросила она.

Василий Иванович помолчал.

— Не положено ему это слушать.

— Полно! — воскликнула Анна Григорьевна. — Наш Петька без пяти минут жених, а ты все его сосунком считаешь.

Василий Иванович не считал сына сосунком, но и полноправным членом семьи тоже назвать не мог — никогда не советовался с ним, дельные замечания пропускал мимо ушей. Петька был для него просто сыном, обязанным беспрекословно повиноваться отцу и матери. «Сын — это сын», — рассуждал он и относился к Петьке соответствующим образом.

Наступило тягостное молчание. Анна Григорьевна продолжала горестно вздыхать, держа руки на животе; Валентина Петровна теребила подол платья; Лариса Сергеевна всем свои видом показывала — ей неприятно тут. Василий Иванович пододвинул к себе ведомость, молча подписал.

— Посидели бы, — спохватилась Анна Григорьевна. — Я самоварчик поставлю — мигом вскипит.

— Спасибо, — проронила Лариса Сергеевна и бросила на Валентину Петровну нетерпеливый взгляд.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Галинин все явственней чувствовал: в его жизни что-то изменилось, и прежде всего изменилось отношение к жене. Он уже не испытывал прежней тревоги, когда думал о Лизиной болезни, не расспрашивал ее о самочувствии. Чаще всего вспоминал о ней лишь в постели. Она никогда не противилась, и он был ошарашен, когда в ответ на ласку жена сказала:

— Сегодня нельзя.

— Почему?

— Температура.

Галинин прислушался и убедился: дышит Лиза тяжело, с присвистом.

— Вспышка?

— Наверное.

— Обойдется. Сколько раз так бывало.

Лиза всхлипнула.

— Перестань, перестань, — сказал Галинин.

Утром у Лизы началось кровохарканье. Неумытый и неодетый, Галинин метался по комнатам, роняя на ходу шлепанцы, никак не мог отыскать хлористый кальций. Обрадовался, когда пришла Рассоха. Открыв ей дверь, конфузливо отпрянул, надел подрясник, торопливо поплескал на лицо, кое-как расчесал бороду.

— К фельдшерице надо бечь, — сказала через несколько минут Рассоха. — Вона как у нее кровь хлыщет. Ты, батюшка, беги, а я покуда тут побуду — водицы испить дам, молитву сотворю. Авось господь отвратит напасть.

«Отвратит, отвратит», — лихорадочно подумал Галинин, надевая сапоги и теплое пальто.

Была весна. Снег повсюду осел, стал ноздреватым; канавы наполнились талой водой, мокро блестели перекинутые через них кладочки и бревна, грубо стесанные поверху топором. Ручейки растекались под прозрачным, ломким льдом, наполняли выбоины и углубления, рыхлили снег — кое-где чернела размытая земля. Лед на речке вспух, отделился от берегов. Шумящие потоки вливались в нее, вода все прибывала, и было ясно, что очень скоро речка вскроется, хлынет на луга, огороды, затопит баньки и другие строения.

Вот уже несколько дней не ходили машины. Полуторки и трехтонки сиротливо стояли около чайной, шоферы резались в карты, ругали бездорожье, рассказывали, что километрах в семи от села, если ехать в райцентр, столько воды, что только на катере переплыть можно, а в другой стороне — сплошная грязь.

Галинин пошел в медпункт напрямик и пожалел об этом: ноги проваливались в снежное крошево, сапог черпнул воду, от холода свело пальцы. Проверяя прочность наста, он выставлял то одну, то другую ногу, обходил, приподнимая полы подрясника, размякшие проталины. Перебравшись по бревну через канаву, побрел по обочине, разбрызгивая жидкую грязь.

Около изб сидели на лавочках старики и старухи, скрестив на палках иссохшие, морщинистые руки. Некоторые из них приподнимались, кланялись Галинину, другие просто провожали его взглядами, гадали — куда спешит батюшка?

Фельдшерицы в медпункте не было. Галинин подергал дверь, приложился лицом к окну, увидел накрытую простыней кушетку с подушкой в изголовье и клеенкой в ногах, застекленный шкаф с медицинскими инструментами и вдруг услышал голос Ветлугина. Он меньше всего ожидал встретить его, вспомнил: они не виделись более полугода, очень обрадовался, даже о Лизе забыл.

— Давно топчешься тут? — спросил Ветлугин.

— Только что пришел.

— А я третий раз сюда прибегаю. — На губах Ветлугина шелушилась кожа, и похудел он сильно. — Полгода мой осколок тихо-мирно сидел, а теперь баламутит.

Галинин окинул его внимательным взглядом.

— Неважно выглядишь.

— У тебя тоже щеки ввалились.

— Вот и обменялись комплиментами.

Ветлугин понял: неприятного разговора не избежать, и с места в карьер сказал Галинину, что часто думал о нем, но так и не смирился с его теперешней деятельностью.

— Не будем говорить об этом, — попросил Галинин.

— Почему же не будем? Фронтовое прошлое не вычеркнешь из памяти. Я помню, каким ты был, о чем думал, мечтал. И вдруг это, — Ветлугин кивнул на видневшийся в прорези пальто крест.

— Так уж получилось, — пробормотал Галинин.

— Скверно получилось!

Они помолчали. Ветлугин вспомнил все, что прочитал за эти полгода о религии, твердо сказал:

— Ты — пленник догмы. Теологи сами говорят, что содержание христианского богословия дано неизменно раз и навсегда.

— Ошибаешься! — с живостью возразил Галинин. — Мой наставник-архиерей неоднократно подчеркивал, что и в богословии не исключается возможность непрерывного углубления в постижении религиозной истины, освещения истины с разных сторон.

— Получается полная ерунда! — воскликнул Ветлугин. — С одной стороны, теологи утверждают, что «богословие не доводит своих положений до степени чувственно-осязательной наглядности, как это наблюдается в науках естественных, и не сообщает им характера логической принудительности и очевидности, равно как и математической точности и доказательности», с другой же стороны, они заявляют, что исторические факты могут получить наглядность и очевидность лишь тогда, когда они переживаются нами, составляют наше сердечное расположение. В результате — абракадабра: исторические факты, оказывается, могут быть охвачены не разумом, а только сердцем.

— Это главное в вере! — торжественно изрек Галинин. — Веруют не умом, а сердцем.

— Эх, Володька, Володька. — Ветлугин покачал головой. — Ведь ты не какая-нибудь забитая темнота, ты все должен понимать. Вспомни-ка, сколько злодеяний, одно страшнее другого, совершила церковь, сколько было пролито крови!

Галинин подумал.

— Отрицать очевидное не в моих правилах. Но есть и другая чаша весов. Как много прекрасного, земного создано во имя бога и Христа. Полотна Рембрандта, Греко, Тициана, Рубенса, скульптуры Микеланджело, иконы Рублева, фрески, величественные храмы, не сравнимые по красоте ни с чем. Только на одной нашей Руси сотни таких храмов! Скольких людей, чьи имена никогда не позабудутся, вдохновила жизнь Христа. За два тысячелетия всякое бывало. Среди пастырей были, есть и будут разные люди — и ревнители веры, и отщепенцы. Почему же атеисты охотно и пространно рассуждают о плохом, что сделала церковь, и лишь вскользь упоминают о ее благих делах?

Все это Галинин проговорил с надрывом, с отчаянием в голосе.

— Замутил себе голову, — сказал Ветлугин, — до сих пор очухаться не можешь. Философия, история, естествознание — все это отрицает учение Христа.

Галинин отвел в сторону глаза.

— Кто может поручиться, что открытия, провозглашенные сейчас истинными, по прошествии многих-многих лет не окажутся ложными?

— Любопытно, любопытно… Ты, оказывается, к тому же и философ?

— Просто считаю: в мире все относительно.

— Даже бог?

Галинин хотел сказать: «Познание бога часто вне человеческого понимания», но неожиданно выпалил:

— Прочитал Библию?

— Нет! — отрезал Ветлугин и пробормотал: — Куда же подевалась эта фельдшерица?

Галинин усмехнулся.

— Тебе это в диковинку, а я уже привык. В медпункте, как в сельмаге, иногда весь день обеденный перерыв.

— Жаловаться надо!

— Жаловались. Приехала комиссия, пожурила этих теток, и все. Местные жители к ним домой бегают. У продавщицы, говорят, в сенях ящики с водкой и папиросами стоят. Там она и торгует. А фельдшерица, не отходя от печи и корыта, таблетки раздает и больничные листы выписывает. У Лизы кровохарканье, надо бы укол сделать, а медпункт то ли откроется, то ли нет.

В голосе Галинина были тоска, безысходность. Ветлугин решительно сказал:

— Потопали к фельдшерице!

Галинин кашлянул.

— Тебе она, конечно, все, что попросишь, сделает, а меня турнет.

— Не посмеет!

Они шли гуськом, перескакивая с чурбачка на чурбачок, предусмотрительно раскиданных кем-то на этой превратившейся в сплошное месиво тропинке. Ветлугин был в полуботинках и, прежде чем прыгнуть, долго примеривался. Мальчишки и девчонки прорывали канавки, отводя от изб воду. Лопаты в их руках казались огромными, но работали они сноровисто, и Ветлугин подумал, что сельская ребятня с раннего детства приучается к физическому труду, и это, несомненно, хорошо.

— Я слышал, у тебя неприятности были, — неожиданно сказал Галинин.

— Какие неприятности?

— Прихожане рассказывали: директор школы тебе выговор из-за меня сделал.

Ветлугин улыбнулся.

— Не беспокойся! Я сумею постоять за себя.

Фельдшерица вышла к ним в фартуке, испачканном мукой, с остатками теста на пальцах. Выслушала Ветлугина, дала ему таблетки. Покосившись на Галинина, процедила:

— Управлюсь с делами и приду.

— Поторопитесь, пожалуйста, — сказал Ветлугин.

Фельдшерица вздохнула, молча сняла фартук…

Ветлугин шел домой и думал: «Почему так бывает в жизни? Почему сын атеистки, в недавнем прошлом сам атеист, обрывает те нити, которые связывают его с настоящей жизнью, уходит в мир мистики, грез? Что толкает его туда — душевная неразбериха, жажда наживы, страх, неуверенность в себе или стремление открыть еще не открытое, познать еще не познанное? Я атеист и понимаю: бога нет, как нет и не было чудес, которых не могла бы объяснить наука. Разумеется, мне легко так говорить, потому что я убежден в этом. Но как вернуть к настоящей жизни, не унижая и не оскорбляя, верующего — и не какого-нибудь темного старика, а человека умного, начитанного, который, как и ты, был на фронте, жил честно и всегда будет жить так? Не слишком ли непримиримо мы, атеисты, относимся к людям, избравшим Христа своим наставником? Не слишком ли иронизируем над тем, что им дорого?»

Галинин тоже думал и вынужден был признать, что Ветлугин пользуется в селе уважением, что оно — результат его труда, его отношения к людям. Он был так погружен в свои мысли, что чуть не столкнулся с Квашниным. После кончины своей возлюбленной этот человек ни разу не был в церкви. Во время богослужения Галинин вспоминал полные надежды глаза и костлявые пальцы с прилипшим к ним воском. И вот теперь представился случай потолковать с прихожанином, пристыдить его за то, что тот пренебрегает своими обязанностями. Галинин машинально отметил, что в глазах Квашнина нет прежнего выражения, что они стали совсем другие. Прежде чем начать разговор, он хотел благословить его, но Квашнин, дернувшись всем телом, твердо сказал:

— Не надо!

— Почему, сын мой? — удивленно и обескураженно спросил Галинин.

Из груди Квашнина вырвался не то хрип, не то смех, губы побелели.

— Я вам не сын, а вы не отец мне! Да и какой вы отец, когда я на целых десять лет старше вас?

Галинин ответил, что это пасторское обращение к верующим, что он вправе назвать сыном любого прихожанина, даже старика.

Квашнин рассмеялся — зло, с вызовом.

— Нехорошо, нехорошо, — с мягким укором сказал Галинин, подавляя намерение снова назвать этого человека сыном.

— Действительно, нехорошо, — согласился Квашнин, жадно хватанув исказившимся ртом воздух. — Нехорошо лгать, обманывать людей, нехорошо внушать им то, чего не было, нет и никогда не будет!

— Я что-то не совсем понимаю вас, — пробормотал Галинин.

— Прекрасно понимаете! — возразил Квашнин. Его взгляд выражал нетерпение, на чуть выступавших скулах появился слабый румянец. — Я ведь верил, пусть недолго, но верил. Теперь даже страшно вспомнить, какими словами просил я вашего бога продлить Людочке жизнь. Нет, не даровать, а только продлить. Она была единственной отрадой в моей жизни. Поймите, единственной! Ради нее я поверил, ради нее жил, молил бога отвести от нее болезнь. Если бог всемогущ, как постоянно твердите вы и такие, как вы, то почему он не внял моим молитвам? Ведь бог должен был видеть, как живу и страдаю я.

Галинин хотел сказать, что осуждать бога — большой грех, но Квашнин опередил его:

— Наперед знаю, что ответите, к чему будете призывать. — Изменив голос, он прогнусавил: — «Все во власти божьей, Христос страдал, и нам велел страдать…» Не хочу этого! Не хочу даже думать о боге. А тех, кто еще думает о нем, кто чего-то ждет от него, жалею всем сердцем. Не могу простить себе, что столько зряшных часов провел в бесполезных молитвах. Лучше бы около Людочки находился — это бы осталось в памяти. Вы обманщик, гражданин поп, и все, что вы делаете в церкви, — обман! Уезжайте из нашего села, не мешайте людям жить так, как они должны жить. Слабых вроде меня еще много, и вы беззастенчиво пользуетесь этим.

В глазах Квашнина появилось презрение, рот был по-прежнему перекошен.

Галинин вдруг отчетливо понял, что может сказать этому человеку лишь те слова утешения, которые он много раз говорил раньше. Было очевидно, что Квашнин не нуждается в его утешении и, наверное, никогда не будет нуждаться в нем. Возникла мысль, что он никому не принес пользы, что его жизнь в этом селе серенькая, бесполезная.

2

Вечером Рассоха заявила мужу:

— Видать, помрет наша матушка.

Тимофей Тимофеевич — в расстегнутой рубахе, расстегнутых портках — мучительно соображал, где бы раздобыть денег. Ему уже давно не хватало четвертинки, душа требовала вина. Иногда приваливало счастье — подносили приятели или удавалось выпить на поминках, крестинах, свадьбах. Можно было сбегать в магазин и выклянчить водку в долг, но полной уверенности, что продавщица «войдет в положение», не было, а топать через все село просто так не хотелось.

Его раздумья прервала Рассоха.

— Оглох?

— Чего?

— «Чего, чего»… Наша матушка, говорю, помрет, наверное.

— A-а… — равнодушно обронил Тимофей Тимофеевич и сразу же подумал, что на поминках он сможет выпить столько, сколько влезет.

Он представил себе жену попа мертвой, мысленно увидел большие поминки. Тотчас же ему стало стыдно, и Тимофей Тимофеевич помотал головой, стряхивая нехорошие мысли.

— Мотри, отвалится, — сказала Рассоха.

Уловив в голосе жены игривые нотки, Тимофей Тимофеевич вкрадчиво попросил тридцаточку.

— Вона чего понадобилось! — возмущенно откликнулась Рассоха. — Лучше бы снег от избы отгреб. Попадет вода в подпол — вся картоха помокнет.

— Колька придет и покидает.

Рассоха бухнула на стол чугун.

— Хватит на Коляню всю домашнюю работу наваливать! Он каждый день помогает, а ты, будто немощный, сиднем сидишь.

— Устаю.

— Все устают. Я как белка в колесе кручусь.

— Пореже бы в поповский дом бегала. За прислугу стала. Хоть бы платили, а то ведь все задарма.

— Типун тебе на язык! Наш батюшка хуже дитяти, а жена хворая. Сам господь повелевает помочь им. — Рассоха уже не могла остановиться, перечислила все грехи мужа, отшлепала ребятишек, когда они разревелись, воскликнула: — Вона чего делается!

У Тимофея Тимофеевича рябило в глазах, внутри все пересохло — только вино могло спасти. Заложив ладонями уши, он уперся локтями в стол, уныло подумал: «Разве это жизнь? Каждый день одно и то же — чумазые рожи, скандалы». Хотелось думать о себе с жалостью, но наплывало другое. На фронте семейная жизнь представлялась раем, сердце постоянно было в тревоге — как там дома? Он даже сна лишился, когда жена сообщила о болезни Коляни. Пристроившись, на пенечке, коряво писал ей — наставлял, давал советы. После победы как манны небесной ждал демобилизации; в поезде, неторопливо тащившемся через всю страну, прикидывал, сколько дней осталось до встречи с женой и детьми. Умиленный, сажал сильно повзрослевших ребятишек на колени, тыкал себя в грудь пальцем, восторженно повторял: «Я папка ваш, папка!» Потом снова началось — пеленки на кухне, поиски приработка, нелады в семье, и то, что на фронте казалось раем, мало-помалу превращалось в ад.

— Очнись! — услышал он голос жены.

Было уже спокойно, мирно. Ребятишки постарше собирали на стол. Малыши с исполосованными слезами личиками деловито раскладывали на полу самодельные кубики, дудели и пыхтели, изображая автомобили. Над тазом с облупившейся эмалью умывался Колька: плескал на лицо, старательно тер шею, довольно пофыркивал. Тимофей Тимофеевич посмотрел на него, одобрительно улыбнулся: «Тощий, но крепкий — вон как мускулы по спине ходят, и лапы словно у взрослого мужика». Жена шуровала ухватом. Запахло щами. В другом чугуне была картошка — крупная, с лопнувшей кожурой. Поймав виноватый взгляд мужа, Рассоха обидчиво поджала губы, потопталась и вдруг юркнула в гридню. Вернулась с четвертинкой. Тимофей Тимофеевич обрадованно привстал.

— Одну стопку налью! — визгливо сказала Рассоха. Она досадовала на себя: сколько раз давала слово не потакать, но не получалось.

На большее Тимофей Тимофеевич не рассчитывал. Выпил, похлебал горячих щей, и жизнь ему такой распрекрасной показалась, что он и понять не мог, отчего только что роптал на нее.

Питались Рассохи изо дня в день одним и тем же, но лопали всегда с охотой. Соленые огурчики, кислая капустка — все это было свое, с огорода. Покропить бы ту самую капустку подсолнечным маслицем — за уши не оттянешь. Но с подсолнечным маслом плоховато было — только один раз в сельмаг привозили. Поторговала продавщица часа два и объявила: «Кончилось!» Сливочного масла в сельмаге не было. Зачем оно, когда в каждом дворе своя буренушка? Но Рассоха масло не сбивала и творожок делала редко — только по большим праздникам. Все молоко ребятишки еще парным выпивали: в одной руке кружка, в другой — ломоть. Да к тому же еще кашку приходится варить последышу и той девчушке, что в позапрошлом году народилась. В сельмаге на полках только маргарин лежал. Рассоха его не покупала: церковный староста рассказывал, что в этот самый маргарин китовый жир кладут. Придя в сельмаг, косилась на аккуратные пачки, мысленно отплевывалась…

Тимофей Тимофеевич сгреб со стола картофельную шелуху, стряхнул в миску, сытно рыгнул, повернулся к Кольке:

— Мать велела снег от избы отгресть. Вдвоем быстро управимся.

— Сегодня не могу, — сказал Колька.

— Почему? Кино вроде бы не привозили, и танцев нет — афишка старая висит, сам видел.

— Свиданка у него, — предположила мать.

Колька опустил глаза.

— Поругались? — обрадовалась Рассоха и уверенно добавила: — Поругались!

— С кем не бывает, — пробасил Тимофей Тимофеевич. — Мы, помню, каждый день цапались. Да и сейчас то же самое.

— Нашел чем похваляться! — Рассоха начала с грохотом собирать миски. — Коляня все сам видит.

Родители посмотрели на сына. Втайне они надеялись, что Колька рассудит их, скажет, кто виноват больше. Но он ничего не сказал, и они обрадовались — каждый из них чувствовал за собой грешок.

Отослав в горницу вертевшихся под ногами ребятишек, Рассоха льстиво улыбнулась сыну.

— Признался бы, Коляня, кто она, твоя краля?

Все в селе, кроме Колькиных родителей, знали или, на худой конец, догадывались, кто приворожил его, но они, отец и мать, до сих пор пребывали в счастливом неведении: Тимофей Тимофеевич чаще, чем о сыне, думал о водке, а Рассоха не больно-то жаловала доносчиц.

Слухи об этом «романе» докатились и до школы. Василий Иванович посматривал на Валентину Петровну с явным неодобрением и все решал про себя — поговорить с ней прямо сейчас или дождаться новых сведений. Лично он не очень-то верил, что такое может случиться, но услужливые люди уверяли — факты точные. Директору хотелось убедиться самому, что учительница и бывший ученик развели амуры, но увидеть их вместе ему никак не удавалось, и он со дня на день откладывал серьезный разговор.

Валентина Петровна действительно нравилась Кольке, казалась ему красивой, намного красивей Ларисы Сергеевны, которая, по его мнению, уж слишком понимала о себе. Полненькая учительница была проще, но Колька не осознавал этого, хотя именно непритязательность Валентины Петровны, стремление во что бы то ни стало устроить свою личную жизнь интуитивно угадывались им, делали его настойчивым, смелым.

Колька, несомненно, был способным парнем. Еще в первом классе он пристрастился к книгам, читал с упоением, с восторгом, и его мать — Рассохе надо отдать должное — быстрее всех почувствовала в сыне «божью искру» и поэтому очень хотела, чтобы он продолжал учиться.

За полгода Кольке довелось поговорить с Валентиной Петровной всего несколько раз. Учительница убедилась, что он умный и очень начитанный. В душе она изменила к нему отношение, но продолжала соблюдать дистанцию.

Колька не подозревал об этом, очень страдал. Он боялся, что отец и особенно мать поднимут его на смех, когда узнают про Валентину Петровну, и не ответил на вопрос.

— Молчишь? — повысила голос Рассоха.

— Отвяжишь, — пробасил Тимофей Тимофеевич. — Срок подойдет, сам скажет.

Молчать стало невмоготу. Колька сколупнул со стола хлебный мякиш, признался:

— Она не хочет встречаться.

— Не хочет? — Рассоха плюхнулась на лавку. — Да кто ж она такая, чтоб не хотеть? Ты вона какой ладный, а на нее еще посмотреть надо.

— Красивая и умная, — заступился за Валентину Петровну Колька.

— Умная? — недоверчиво спросила Рассоха. — Чего ж она тогда нос от тебя воротит?

— Хватит! — сказал Тимофей Тимофеевич. — Пускай сами разбираются. — Посмотрел на притихшего сына, улыбнулся. — Куда ж ты намылился, если снег покидать не можешь?

— К Алексею Николаевичу пойду.

— К учителю?

— Еще позавчера к себе пригласил. Хочет, чтобы я экзамены экстерном сдал.

— Как это?

— Без обучения в школе.

Тимофей Тимофеевич подумал.

— Выходит, он тебя башковитым считает?

— Я кому говорила, — взвизгнула Рассоха, — учись!

— Погоди выть. — Тимофей Тимофеевич помолчал. — Самое главное уже сделано — Колька к месту пристроен и на хорошем счету. Жизнь сама подскажет, что и как дальше.

3

Ветлугин проснулся от неистового стука в дверь. Выбежал в одних трусах на кухню, чуть не сшиб Галину Тарасовну. Она была в ночной рубахе, в наброшенном на плечи платке, с лампой в руке. Ветлугин сорвал с гвоздя изодранный пиджак — в нем хозяйка носила дрова, — напялил его на голое тело, громко спросил:

— Кто там?

— Открой! — крикнул Галинин. — У Лизы опять кровь пошла.

Его глаза блуждали, на губах белела спекшаяся слюна, руки трогали пуговицы, обшлага, прикасались к бороде. Ветлугин сбегал в комнату, стал одеваться, не обращая внимания на Галину Тарасовну.

— Сейчас скумекаем чего-нибудь.

Галинину казалось, что Леха одевается слишком медленно. Он сразу рванулся к двери, когда Ветлугин сказал:

— Потопали!

Село спало. Оранжевым пятном светилось окно только в доме Галинина, напоминая повисшую над горизонтом луну. Под ногами похрустывал тонкий лед. Где-то шумел ручей, и Ветлугин понял: половодье не позволит вызвать врача.

Лиза лежала спиной к двери на нескольких подушках. Были видны посеревшие ноги, худенькие плечи, слипшиеся от пота волосы, бессильно опущенная рука.

— Только с четвертого раза попала, — виновато объяснила фельдшерица, показывая взглядом на лежавший на стуле шприц. — Вены у нее как ниточки.

За спиной тревожно дышал Галинин.

— Чего надо делать? — спросил Ветлугин.

Фельдшерица посмотрела на Галинина.

— У вас какая группа крови?

— Третья.

— Не годится.

— У меня первая. — Ветлугин с готовностью засучил рукав.

Фельдшерица энергично потрясла головой.

— У вас не возьму! Вон вы какой худой. После болезни сами едва на ногах держитесь.

— Это мое дело, — сухо сказал Ветлугин. — Если это необходимо, я расписку дам.

— Пишите!

Ветлугин схватил первый попавшийся на глаза листок, быстро написал, что он сам вызвался дать кровь, что фельдшерица в случае ухудшения его состояния никакой ответственности не несет. Она внимательно прочитала написанное, спрятала листок в черный чемоданчик с красным крестом на боку, обвела взглядом комнату.

— Дайте сообразить, куда положить вас.

— Раскладушка сгодится? — Галинин словно бы очнулся.

Фельдшерица кивнула, и он, стараясь не топать, ринулся в чулан. Послышался ржавый скрип двери, потом что-то посыпалось. Покосившись на Ветлугина, фельдшерица сказала:

— Чудаковатый он.

«От такого горя не таким станешь», — подумал Ветлугин. Как только Галинин внес раскладушку, преувеличенно-бодро сказал:

— Отныне в жилах твоей жены будет течь и моя кровь!

Фельдшерица велела лечь на раскладушку, протерла смоченной в спирте ваткой внутреннюю сторону на сгибе руки, и Ветлугин ощутил безболезненный укол.

После переливания фельдшерица сказала, обращаясь к нему:

— Кровь быстро восстанавливается. Хорошо питайтесь, а главное — чай пейте, побольше и сладкий.

У Лизы слегка порозовели щеки, а спустя несколько минут ей снова стало плохо. Фельдшерица опустила руки.

— Все, все испробовала!

— А врач? Врач тоже бессилен? — Ветлугин решил сделать все, что в его силах.

Фельдшерица усмехнулась.

— Врачи в институтах обучались, а я одногодичные курсы кончила.

Ветлугин посмотрел на Галинина, решительно сказал:

— Пошли!

— Куда?

— К Батину! Пусть машину даст — в райцентр Лизу повезем.

— Половодье, — пробормотала фельдшерица. — Не доберетесь или утонете.

— Мне с детства внушали, — возразил Ветлугин. — В жизни нет ничего невозможного!

Галинину тоже хотелось думать так, но он вспомнил: «Кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя считать». До сих пор была лишь смутная тревога, он не допускал, что Лиза может умереть, теперь же в сердце хлынул страх и такая навалилась боль, что потемнело в глазах.

— Что с тобой? — встревожился Ветлугин.

Фельдшерица подошла к Галинину, пощупала пульс.

— Это на нервной почве.

Звенели цепями разбуженные собаки, под ногами пружинила прихваченная легким морозцем грязь. Войдя в калитку, Ветлугин постучал в ставень. Выждал и снова постучал — на этот раз требовательней. Через несколько секунд в щели появился и поплыл огонек.

— Кто? — сердито прогудел Василий Иванович.

— Откройте! — потребовал Ветлугин.

Директор был в исподнем, с керосиновой лампой в руке. Увидев Галинина, нахмурился, неприветливо выдавил:

— Заходите.

Ветлугин изложил просьбу.

— Половодье, — сказал Василий Иванович.

— Попытка, как говорится, не пытка.

Директор задумчиво поскреб бок.

— Фельдшерица-то что говорит?

— Только врач сможет помочь!

Василий Иванович покосился на Галинина, снова поскреб бок.

— К шоферу ступайте. Захочет поехать — поедет, а на нет суда нет.

Ветлугин подумал, что шофер не посмеет ослушаться Василия Ивановича, попросил его пойти вместе с ними.

— Мне не положено людей в неурочное время беспокоить, — сказал директор.

Галинин сделал глубокий вдох, судорожно сглотнул.

— Господь не простит вам этого.

Василий Иванович окинул его взглядом с головы до ног.

— Вы, гражданин поп, религиозную агитацию в моем доме не разводите. В церкви, если вам это разрешено, басенки рассказывайте.

Галинин круто повернулся, пошел к двери, Ветлугин шагнул к директору и, дыша ему в лицо, прохрипел:

— Вы гадкий, ничтожный человечишка. Слышите, ничтожный!

Шофер все понял без лишних слов. Они вывели Лизу, посадили в кабину. Но доехали только до глубокой и широкой полыньи…

4

— Кто был-то? — сонно спросила Анна Григорьевна, когда муж улегся на свое место.

— Алексей Николаевич попа приводил.

— Зачем?

— Грузовик просили — попадью в больницу отвезть.

— Дал?

— К шоферу послал.

Задев мужа локтем, Анна Григорьевна с отчаянием в голосе сказала:

— Сам бы сходил с ними.

— Мне не положено по ночам людей беспокоить.

— «Не положено, не положено»… Как попугай это слово твердишь.

Анна Григорьевна отодвинулась от мужа. Сон слетел, будто его и не было. А Василию Ивановичу очень хотелось спать. Он сильно продрог, пока стоял на крыльце, сейчас чувствовал, как по телу растекается тепло. Стремясь вызвать к себе сочувствие, возмущенно проворчал:

— Слышала бы ты, Нюр, что этот мальчишка-поп мне напоследок сказал!

— Что сказал?

— «Господь не простит вам этого»! — гнусаво передразнил Василий Иванович.

— Так и сказал?

— Слово в слово.

Василий Иванович решил, что теперь жена возмутится, но она легла и — молчок.

— Ты чего, Нюр? — тревожно спросил он.

— Отстань!

Василий Иванович виновато шумнул носом, натянул на голову одеяло, подышал, нагоняя тепло, хотел приласкать жену, но она отодвинулась, выражая свое нерасположение.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Лиза умерла через три дня — в самом начале четыредесятницы. Накануне ей стало легче — она улыбалась, хотя сесть на постели без посторонней помощи не могла. Галинин носился по комнатам, изо всех сил старался ублажить больную, думал про себя: «Господь смилостивился, отвел смерть». Так бывало и раньше, и он уже не сомневался — так будет до тех пор, пока ему не удастся достать стрептомицин, который все еще покупали в Америке. Стоил он очень дорого, но финансовая сторона не беспокоила Галинина. Беда была в другом — этот препарат можно было достать только по блату. Правда, Галинина тревожило, что раньше у Лизы никогда не было такого кровотечения, но ведь болезнь неодинаково проявляется, успокаивал он себя, то хуже становится, то лучше. Самое главное, Лиза сама чувствовала — полегчало, с удовольствием выпила стакан парного молока и блинчик скушала. Галинину хотелось, чтобы она съела побольше, но и на этом спасибо.

Рассоха суетливо хлопотала на кухне, спрашивала взглядом «как?», когда появлялся Галинин. Наклонившись к ней, он доверительно сообщал:

— Ни на что не жалуется и ничего, говорит, не болит.

Рассоха мелко-мелко крестилась, шепотком повторяла:

— Осанна, осанна…

Без нее, Рассохи, Галинин не справился бы с домашними делами. Она была двужильной, эта самая Рассоха, — и колхозных коров подоить успевала, и по дому управлялась, и Галинину помогала. Точнее, все сама делала: он только носился взад-вперед, хватал что попало, одним словом, мешал.

Ветлугин тоже навещал Галинина. Виновато помигивая, клял погоду, утверждал, что врач обязательно приехал бы, если бы не распутица, спрашивал, приходила ли фельдшерица, хмурился, получив отрицательный ответ.

— Страсть какой душевный! — восторгалась Рассоха и, воспользовавшись случаем, рассказывала, что толкуют в селе про его любовь к Ларисе Сергеевне.

Настроение почему-то улучшалось, когда она сообщала, что красивенькая учителка и москвич никак не поладят. В церкви он исподтишка разглядывал хорошеньких прихожанок, отгонял греховные мысли, а они лезли и лезли. Иногда возникало лицо Квашнина — искривленный рот, презрение в глазах. Пугаясь, он сразу же принимался думать о другом…

Вот уже несколько дней Галинин спал в гостиной, на диване. В то утро он проснулся рано-рано с какой-то необъяснимой тревогой в душе. Сразу пошел в спальню, прикоснулся к Лизе и тотчас понял — мертва. Внутри все сжалось, и — так почудилось — на несколько секунд остановилось сердце. Но он все же тихо окликнул Лизу и даже тронул. Ее голова бессильно скатилась с подушки. Галинину показалось, что все это происходит во сне, что он скоро проснется, расскажет Лизе про свой сон, и она, большая их отгадчица, растолкует, что к чему.

Присев на кровать, положил руку на плечо жены, тупо уставился в одну точку. «Бог дал, бог взял», — шевельнулось в мозгу. Так он сидел, может, пять, десять минут. Потом горло сдавила спазма, он уткнул лицо в ладони и разрыдался.

Все проходит, все кончается. Какой бы долгой ни была боль, она тоже пройдет. Обязательно наступит мгновение, когда душа отделится от тела, полетит туда, куда ей положено лететь, а если суждено еще пожить, то организм вытеснит боль или сам, или с помощью лекарства — это не так уже важно. Главное, больше не будет боли… Нет ничего вечного в жизни. Счастье похоже на вспышку: сверкнуло — и нет его. Боль продолжается дольше. Иногда кажется: вся жизнь — сплошная боль, а счастья в ней столько же, сколько алмазов в недрах. Нашел свой алмаз, подержал в руках, полюбовался, и все. Счастье — тот же алмаз. Приходит нежданно-негаданно и так же уходит. А почему уходит, как — не понять. Стараешься понять, бьешься-бьешься, и все впустую. Вся беда в том, что истины нет в тебе, той самой истины, которую ты ищешь и не находишь. А ведь где-то она должна быть, своя истина, для других, может быть, непонятная, а тебе нужная как воздух. Годы идут, а того, что ищешь, к чему стремишься, все нет. И, наверное, не будет. Ведь ты сам не можешь объяснить толком, чего хочешь… Странно устроена жизнь. У одних ничего нет, и они довольны, другим все отпущено, а они ропщут. Что лучше, что хуже? Кого славить, кого ругать? Одни так посоветуют, другие эдак. Видно, не наступит время, когда скажут: в человеке все открыто, все понятно. Себя понять не можешь, а других и подавно. Думаешь о людях как о себе и все хорошее и плохое, что есть в тебе, им приписываешь. Они, должно быть, тем же грешат. А истины все нет. Где она, твоя истина?

Выплакавшись, Галинин ополоснул лицо, оделся и вдруг подумал, что это он, он сам убил Лизу, убил в тот самый день, когда она выбежала на мороз в одной телогрейке. Это ужаснуло его, и он, потрясенный, чуть не грохнулся на пол. Он мог бы оправдать себя в собственных глазах, но не сделал этого — хотелось быть грешником, каяться и казнить себя. Двинул себя по лицу, со всего размаха двинул, даже больно стало, дернул бороду, и тоже не как-нибудь, а по-настоящему, долго-долго хлестал по щекам, приговаривая: «Негодяй, негодяй, негодяй». Физическая боль уменьшала душевные страдания.

Скоро должна была постучаться Рассоха. Пришли бы и другие прихожанки. Они омыли и обрядили бы Лизу, но Галинину захотелось сделать все самому. Для начала он решил переложить Лизу с кровати на раскладушку — надо было сменить постельное белье. Поднял и удивился — такой тяжелой оказалась она. Раньше была как перышко; он мог долго-долго кружиться с ней на руках по комнате, она счастливо смеялась тогда, нарочито испуганно вскрикивала: «Ой, уронишь!» — а он, осыпая поцелуями ее лицо, с шутливой угрозой говорил: «Обязательно уроню!..»

Галинин достал все самое лучшее и самое новое, омыл и обрядил покойницу. И пока делал это, все время ронял слезы. Они падали на Лизино тело, еще вчера белое, наполненное теплой кровью, а теперь прохладное, серое, будто присыпанное пылью.

2

Лиза, уже обряженная — в саване, в чепце, — лежала в гробу. Тихо потрескивали свечи, пахло хвоей, было студено — то и дело хлопала входная дверь, приходили и уходили люди. Рассоха шмыгала по комнатам, что-то выговаривала сердитым шепотком, что-то объясняла. Она явно чувствовала себя самым главным лицом, очень гордилась этим, распоряжалась всем и всеми по своему усмотрению. Галинин был в каком-то отупении, все делал механически: покорно выслушивал соболезнования, покорно пил молоко и жевал хлеб — то, что приносила Рассоха. Мысль о своей виновности не покидала его, была нестерпимо мучительной. Временами, когда в комнате скапливалось много людей, хотелось стукнуть в грудь кулаком, громко объявить, что он виноват, только он, не болезнь погубила Лизу, а его бессердечие.

Тимофей Тимофеевич, веселенький, слонялся по комнатам, рассказывал всем, кто попадался на глаза, каким распрекрасным получился гроб: ни одного гвоздочка не истрачено, все на шипах сделано, каждая досточка обстругана и даже шкуркой протерта.

— В таком домовище хорошо и удобно будет, — добавлял он.

Наткнувшись на Галинина, Тимофей Тимофеевич напускал на лицо скорбь и начинал в третий или четвертый раз объяснять, как он ладил гроб, как старался: даже обедать не пошел, чтоб успеть, и успел. Галинин поспешно совал ему несколько бумажек, и он, стараясь не попасться на глаза жены, удалялся, чтобы появиться минут через двадцать — тридцать в еще более приподнятом расположении духа. Рассоха, казалось, не обращала на него внимания, а на самом деле все примечала. Когда муж пошатнулся и уронил стул, решительно сказала Галинину:

— Больше его не ублажай, батюшка! Если он еще выпьет, то песни орать начнет и безобразить.

Не прошло и часа, как хитрый мужичок снова стал бубнить про гроб; облизывая сухие губы, вздыхал — никак не мог понять, почему поп не вынимает кошелек. Рассоха втолкнула мужа на кухню, сердито сказала:

— Сиди тут! На поминках неволить не буду, а сейчас — хватит.

Примчался Ветлугин.

— Удивлен, — пробормотал Галинин.

— Чем ты удивлен?

Галинин помолчал.

— Лиза — попадья, а ты учитель, человек светский.

Ветлугин вздохнул, тихо сказал:

— Неужели ты и впрямь считаешь, что сострадать, любить людей могут лишь одни верующие? Да, я атеист, никогда не приму ни твои воззрения, ни твой образ жизни. Но это не мешает мне любить и чувствовать так же, как любишь и чувствуешь ты, а может быть, даже сильней. Я не принимаю только предателей, отпетых негодяев. А как я могу не посочувствовать тебе, когда нас связывает фронт?

— Да, это не позабудешь, — согласился Галинин.

В доме было тревожно-тихо. Точно так же бывало в других домах, куда Галинин приходил соборовать. Обострившийся слух улавливал самый ничтожный шорох — ненароком вырвавшийся вздох, скрип половиц, шарканье; хлопанье двери болезненно отзывалось в ушах.

— Завтра опять приду, — сказал Ветлугин, — а сегодня не стану мешать.

— Ты не мешаешь.

Ветлугин подумал, что если он останется, то будет или сиднем сидеть, или слоняться по комнатам как неприкаянный.

— Тетради проверить надо — сегодня в двух классах контрольные работы были.

— Я тебя не неволю. В церковь и на кладбище ты, наверное, не успеешь — вынос часов в десять, а на поминки — прошу.

Ветлугин помолчал.

— Я лучше после приду, когда ты один останешься.

— Как хочешь. — Галинина удивил и обидел этот вежливый отказ. А Ветлугин и не думал отказываться — просто боялся стеснить незнакомых ему людей.

До самой ночи приходили и уходили верующие. Они не мешали Галинину, но он все же обрадовался, когда в доме осталась только Рассоха с мужем.

— Как велишь, батюшка, — спросила она, — уйти нам или при тебе быть?

Галинин решил провести всю ночь возле гроба, сказал Рассохе, что немного отдохнет, потом будет читать псалтырь. Она не огорчилась и не обрадовалась — быстро собралась и ушла вместе с мужем.

Все двери, кроме входной, были растворены, сильно сквозило. Захотелось вдруг простудиться и умереть, чтобы не разлучаться с Лизой. Воображение услужливо нарисовало собственную кончину, по щекам покатились слезы. Галинин вытер их и подумал: «Никогда не считал себя сентиментальным. Выходит, ошибся». Покоя не давала мысль: возьмет господь Лизу к себе или… Хотелось верить, что в самую последнюю минуту своей жизни она приняла бога всем сердцем.

Память перебирала прошлое. Перед глазами снова возник теплый майский день, парящий в небе змей, голову сверлила мысль — играла Ольга Ивановна или в квартире было тихо? Казалось: это обязательно надо вспомнить. Выплыло лицо матери. Галинин подумал о ней по-сыновьи тепло и порадовался: «Это хорошо, по-христиански». Убрав с оплывших свечей нагар, раскрыл псалтырь. Вначале читал машинально, не вникая в прочитанное, потом стал находить в каждом псалме глубокий смысл, созвучное своему настроению. Читал до тех пор, пока не устал. Походил по комнате, разминая затекшие ноги, постоял около окна, поцарапал ногтем стекло, подошел к гробу и долго смотрел на усопшую, не хотел думать, но думал, что в его распоряжении всего несколько часов, что утром муж Рассохи вколотит в крышку гвозди и от Лизы останется только холмик с крестом и его воспоминания, очень мучительные, потому что он — да, да, он! — виноват в том, что она умерла, и никто не докажет ему другое. Наклонившись, он поцеловал Лизу в хладные уста, негромко сказал:

— «Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!»

Ночь была тихой, как и предшествовавший ей день, и Галинин вдруг подумал, что Лиза конечно же отошла с богом в сердце, с его именем на устах, что такой день и такую ночь на землю послали ангелы, что природа тоже оплакивает ее.

3

«Как могут они улыбаться, шутить?» — досадовал Ветлугин, хмуро поглядывая на оживленных учителей. Он решил во что бы то ни стало пойти на похороны, хотел отпроситься и теперь ждал, когда освободится Василий Иванович, что-то объяснявший преподавателю географии.

До начала уроков оставалось десять минут. Учителя переговаривались, листали классные журналы; Анна Григорьевна расслабленно сидела на диване — ей давно полагалось быть в декретном отпуске, но она продолжала работать, хотя муж и сердился; Валентина Петровна хлопала белесыми ресничками; Лариса Сергеевна о чем-то напряженно думала.

Как только директор двинулся к двери, Ветлугин обратился к нему с просьбой освободить его от уроков.

— В райцентр собрались? — миролюбиво спросил Василий Иванович. Хотя москвич и оскорбил его, он делал вид — ничего не произошло, с облегчением думал: «Хорошо, что это было без свидетелей».

Ветлугин мог бы сказать «да», и директор сразу бы отпустил его: по воскресеньям магазины в райцентре не работали, а учителям надо было и обновки справить, и купить то, что никогда не привозили в сельмаг. Но Ветлугин не стал лгать — сказал громко и с вызовом:

— Отец Никодим сегодня жену хоронит!

В учительской наступила тревожная тишина. Было слышно, как шалят ребята, что-то кричат, смеются.

— Я тоже хочу пойти! — неожиданно сказала Лариса Сергеевна.

— Та-ак, — выдавил Василий Иванович. — Может быть, по случаю этих похорон траур объявим и всех учеников по домам распустим?

— Это ваша забота, — сухо сказал Ветлугин. — Что касается меня, то я обязательно пойду на кладбище.

— Как вы можете так говорить? — Василий Иванович не терял надежды отговорить учителя.

— Могу! — Ветлугин побледнел. — Я, между прочим, с этим попом на передовой был — не то что некоторые.

— Тихо-тихо, — пробормотала Анна Григорьевна.

Валентина Петровна испуганно таращилась, Лариса Сергеевна смотрела на директора с откровенной враждебностью. Он вдруг успокоился, щелкнул крышкой часов.

— Поторапливайтесь, товарищи! Полторы минуты осталось.

— Вы не ответили, — напомнил Ветлугин, все еще дрожа от негодования.

— Не разрешаю! — бросил Василий Иванович.

Лариса Сергеевна немедленно выложила на стол больничный лист.

— Ко мне это не относится!

— Отпусти их, — обратилась к мужу Анна Григорьевна. — У нее, — она кивнула на Ларису Сергеевну, — сам видишь, бюллетень, а Алексея Николаевича я подменю — второй и третий уроки у меня «окна».

— Пусть идут, пусть! Для них школа — пустое место! — В голосе Василия Ивановича была горечь…

Ветлугин был растроган поступком Ларисы Сергеевны, сердце переполнялось благодарностью к ней, и, пока они шли, он все время порывался сказать ей что-нибудь приятное, и не просто приятное, а очень приятное, что в свою очередь, должно было вызвать ответные слова, тоже ласковые и хорошие.

Похолодание, которое предрекали все, так и не наступило. Солнце набирало и набирало силу, растапливало остатки снега, притулившегося в канавах и на обочинах. Вешние воды, обильные и стремительные, омывали каждый камушек, каждый бугорок, уносили все лишнее и ненужное в разлившуюся речку, которую теперь можно было смело назвать полноводной рекой — такой широкой стала она. Из воды торчали верхушки кустов и молодые деревца; несколько больших полузатопленных елок темнели на водной глади словно маленькие шалашики, и Ветлугин с грустью подумал, что Лариса Сергеевна, наверное, никогда не скажет ему: «С милым рай в шалаше». Он пригласил ее в дом, но она отрицательно покачала головой, и тогда Ветлугин сказал, что ждать, возможно, придется долго. Она ничего не ответила и на этот раз, подняла воротник пальто. Ветлугин решил, что ей, должно быть, холодно: утро только начиналось, а пальто было легкое — тонкий драп да подкладка. Лариса Сергеевна даже платок не накинула, коса чуть расплелась, каштановая прядь налезла на лоб.

На отпевание Ветлугин решил не ходить, а Лариса Сергеевна вошла в церковь, смешавшись с толпой прихожан…

В церкви было душновато, потрескивали свечи, прихожанки в черных платках, в основном старухи и пожилые женщины, горестно поджав губы, смотрели на лежавшую в гробу Лизу. Галинин вдруг ощутил дурноту, перед глазами все поплыло, и он потерял сознание…

4

В доме было прибрано — Рассоха выскоблила полы, перемыла посуду, проветрила комнаты. Но водочный дух еще держался и пахло кутьей — так всегда бывало после поминок. Чувствовал себя Галинин скверно, хотя после обморока прошло порядочно времени. Очнувшись, он прежде всего увидел склонившегося над ним Ветлугина. В глазах однополчанина была тревога — это Галинин отметил, несмотря на недомогание. Прибежавшая фельдшерица сказала, что обморок — результат переутомления, нервного напряжения.

«Так, наверное, и есть», — подумал теперь Галинин. Как все эмоциональные, легко возбудимые люди, он легко поддавался самовнушению. Сознавая, что это кощунство, что он лишь усугубляет свою вину перед Лизой, стал думать не о ней, усопшей, а о Ларисе Сергеевне, уверял себя, что она тоже неравнодушна к нему. Основания для этого были: мимолетно брошенный взгляд, лукавство в глазах, одним словом, то, что выдавало женщин с головой, позволяло без особых ухаживаний добиваться их благосклонности. Он перебрал в памяти свою жизнь в этом селе и убедился: видел Ларису Сергеевну не очень часто, а поговорить довелось всего один раз, да и то в присутствии Ветлугина. Мысленно назвал ее своей женой и тут же усмехнулся: не мог представить Ларису Сергеевну преклоненной перед иконами. Чувствуя в душе что-то похожее на сожаление, решил, что никогда не соединится с ней, потому что она вся земная и думает о земном, а его помыслы все еще устремлены в небесную высь — туда, где бог, Христос, где в райских кущах отдыхают светлые души усопших. И вдруг спросил себя: «А есть ли они, эти райские кущи, есть ли бог?» Вспомнил видения, которые были, вспомнил блики на стенах, голос Христа и задумался. Снова возникло лицо Ларисы Сергеевны. Испытывая к самому себе жалость и умиление, мысленно сказал ей: «Не искушай. Не добавляй в уже наполненную чашу новую горечь. Твоя улыбка не принесет мне счастья, поцелуи не осушат слезы, сладостные речи не укрепят дух. Ничто, исходящее от тебя, не прольется бальзамом на душевную рану. Пойми, девушка, на этом кладбище, в еще сырой могиле, лежит та, перед кем я грешен».

Стало тягостно, горько. Ветлугин посидел на поминках и ушел. Сказал — к урокам подготовиться надо. Обещал навестить, да что-то не идет.

Как только Галинин подумал так, в дверь постучали.

— А я уж решил — не придешь, — сказал он, впуская Ветлугина.

— Обещал же.

«Если бы все выполняли обещания, то жилось бы легче», — подумал Галинин. Провел Ветлугина в комнату, достал рюмки, вино.

— Может, не будем? — сказал Ветлугин.

— Почему?

Ветлугин помешкал, конфузливо объяснил:

— У тебя глаза туманятся и лицо раскраснелось.

Выпил Галинин действительно много, но голова была ясной. Так и ответил. Ветлугин не стал возражать — чувствовал себя обязанным исполнить его любое желание.

Пили они молча. Отец Никодим жадно курил, продолжая думать, помимо желания, о Ларисе Сергеевне, жалел влюбленного в нее Ветлугина, а ему хотелось утешить фронтового приятеля, но слова в голове вертелись какие-то бросовые. Закопченное стекло керосиновой лампы отбрасывало свет только в одну сторону, четче всего была освещена картина Ганса Бургкмайра.

Прикрутив чадивший фитиль, отчего в комнате стало еще темней, Галинин машинально посмотрел на картину Бургкмайра и вздрогнул: изображенное на нем облако словно бы ожило. Запахло морем, лицо ощутило солнечное тепло, послышалось негромкое щебетание птах, а чуть позже шелест подира. И горний голос властно сказал: «Знаю служение и веру твою. Знаю, как тяжело тебе в эти минуты. Но повелеваю: поступай всегда по совести».

Галинин почувствовал: вот сейчас, сейчас возникнет и сам Христос. И хотя он понимал: это всего лишь самовнушение, игра воображения, появление спасителя приносило ему облегчение, внутреннее успокоение. Перед глазами образовалось световое облако, совсем не похожее на то, которое возникало перед ним прежде. Облако было густым, черным, с фиолетовыми всполохами. Как только оно растаяло, Галинин увидел вместо Христа Квашнина — все тот же искривленный рот, все то же презрение в глазах. Это было свыше его сил, и он, издав стон, заслонился рукой.

— Что… что с тобой? — встревожился Ветлугин.

— Уйди, мне помолиться надо, — пробормотал Галинин, испугавшись проницательности фронтового приятеля.

Ветлугин недоверчиво посмотрел на него, вздохнул и молча вышел.

Оставшись один, Галинин поправил в лампаде фитилек, опустился перед божницей на колени, тихо сказал:

— Помоги мне, боже, избавь от душевных ран. Видел тебя, слышал твой голос, а все равно тяжело. Хочу жить только для людей, хочу творить только доброе, полезное, а оно вон как обернулось. Неужели я ошибся, когда решил — выше служения тебе ничего нет?.. Прости мне, боже, эти мысли, прости грехи — те, что были, и те, что будут. Благодарю тебя, боже, за травы, по которым хожу, за шелест листвы, который слышу, воздух, которым дышу. Благодарю тебя, боже, за чудо, совершенное тобой на фронте. Любил тебя, потому что только в думах о тебе, в своих сомнениях видел смысл своей жизни и свою силу. Трудно мне, боже, горько. Покоя хочу, монастырской тишины. Не искушай меня, боже, отведи мирскую любовь, если это действительно любовь, соедини ту, о которой думаю, с Ветлугиным. — Слезы побежали по щекам отца Никодима, борода стала мокрой. Он вытер лицо рукавом, простонал: — Прости меня, боже! Прошу — соедини, сам же думаю — не надо. Знаю, что не могу быть с ней, а она — в мыслях. Сильно виноват перед женой своей, перед Квашниным. Теперь до конца дней своих буду каяться и думать о них.

Галинин молился долго, и крупные слезы падали на его исхудалые руки. Окончив молиться, он сел в глубокое кресло с протершимися подлокотниками. Ворот подрясника был расстегнут — виднелся пропитанный потом гайтан; неяркий свет керосиновой лампы падал на бледное, измученное лицо, пальцы шевелились, словно перебирали четки. Он чувствовал: отныне в этом селе ему нечего делать. К тому же он очень боялся встретиться с Квашниным, боялся шушуканья, дурной молвы, несомненно возникшей бы после этих встреч, боялся укоризненного и вместе с тем жалостливого взгляда Ветлугина, который, наверное, сказал бы: «Вот видишь», что означало бы — прав он, а не Галинин. Ему хотелось избежать всего этого, хотелось обрести покой, душевное равновесие — то, что он надеялся найти, когда приехал сюда. Помимо воли в его голове начали складываться слова последней проповеди, с которой он намеревался обратиться к пастве, но которая предназначалась не только для верующих.

Вначале Галинин мысленно спросил себя, какой он — хороший или плохой. Хотелось думать о себе только хорошо, но где-то глубоко-глубоко в голове постукивало: ты совсем не такой, каким стараешься казаться. Слова Ветлугина, сказанные им в новогоднюю ночь, стойко держались в памяти: горько было услышать от однополчанина, что от него, отца Никодима, нет никакой пользы людям. Потом Галинин вспомнил фронт — самые тяжелые, но и самые стоящие годы в его жизни. Окопы, туман над речкой, горьковатый, самосадный дымок, лица однополчан, на которых было все — и страх, и надежда, и уверенность. Галинин вдруг понял, что он, живой и невредимый, ответствен перед своими сверстниками — теми, кто лежит в братских могилах под Москвой, под Сталинградом, в Белоруссии, в странах Европы, кто мог бы в эти послевоенные годы выращивать хлеб, выплавлять металл, возводить дома, кого нет, но кто навечно в памяти.

— Послевоенные годы… — прошептал Галинин и услышал свой голос.

За тысячи километров отсюда были разрушены города, села, железнодорожные станции. Люди там восстанавливали дома, школы, клубы.

«А что полезного, нужного обществу сделал я за эти послевоенные годы? — спросил себя Галинин. — На фронте я осознавал свою значимость, был одним из тех, кто избавил мир от коричневой чумы. А теперь… Кто и что я теперь?.. Нет пророков на нашей планете и не будет! Но у каждого из нас, черного, желтого, белого, есть своя Отчизна — самое главное в нашей жизни. Где бы ни пришлось тебе жить или скитаться, ты будешь вспоминать свою Родину, мысленно обращаться к ней. Прилепившаяся к скале сакля, убогая хижина на каком-нибудь островке, покачивающаяся около причала джонка, рисовое поле с шныряющими между стеблей мальками, городской дом на тихой улочке, от которого давным-давно не осталось и следа, одинокое деревце на пустыре, тоскующий гудок фабричной трубы, возвышающейся над бараками или каменными строениями, похожими на казармы, всполохи в ночном небе от мартеновских и доменных печей, грохот прибоя, пахнущая рыбой сеть, раздолье большой реки или говорливый родничок с прозрачной водой, щедро льющейся в подставленную ладонь, — все это твое, и только твое. И ты, сохраняя это в памяти, должен до последних дней жизни любить Отчизну и верить: наступит день, когда не будет ни войн, ни страданий, ни страха, ни обмана, когда великое творение природы или бога — это уж как угодно тебе — Человек станет кристально чистым, добрым, великодушным к ближнему своему…»

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Схватки начались на переменке, между четвертым и пятым уроками — на полтора месяца раньше срока. Учителя всполошились. Василий Иванович старался не выдавать волнения, но по лицу было заметно — волнуется. Шестиклассники, к которым Анна Григорьевна должна была пойти на урок, решили, что их распустят по домам, но директор попросил Валентину Петровну провести в этом классе хотя бы диктант.

— Зачем? — удивилась она. — Пятый урок последний, пусть домой идут.

— Не положено, — произнес свое любимое словечко Василий Иванович: даже в самых исключительных случаях он не разрешал отпускать школьников раньше времени.

— Я тебя в учительской подожду, — сказала приятельнице Лариса Сергеевна.

Ветлугин собирался пойти домой, но неожиданно для себя остался — решил поговорить с Ларисой Сергеевной начистоту. Сколько можно было молчать, откладывать объяснение?

Она скинула «лодочки», села на диван, подобрав под себя ноги, и Ветлугин невольно подумал, что это, должно быть, ее любимая поза. Прелестная головка, пушистая коса, темные печальные глаза, белая-белая кожа — от всего этого можно было с ума сойти. Ветлугин не стал ходить вокруг да около и, как только в коридоре стих топот опоздавших на урок учеников, сказал, сильно волнуясь:

— Не сердитесь на меня. Но я люблю вас — с того самого дня, как увидел. Я… я не могу без вас жить!

Лариса Сергеевна медленно подняла голову, и Ветлугин вдруг увидел, что около ее глаз много-много мелких морщинок, которые обычно бывают у очень смешливых людей. Смеялась она редко, и это озадачило Алексея Николаевича. Однако размышлять об этом не было времени — почудилось, что сейчас, сейчас Лариса Сергеевна скажет «нет», и все будет кончено. Испугавшись, Ветлугин начал, сбиваясь и путаясь, рассказывать о своей любви, вспомнил, как в первый же день сравнил Ларису Сергеевну с Незнакомкой, как постоянно думал о ней.

Она слушала внимательно и в то же время как будто бы напряженно. Пальцы теребили косу, и Ветлугин влюбленно подумал, что они неподвластны ей, что только они выдают ее внутреннее состояние. Было приятно сознавать, что она волнуется, и он, воодушевленный этим, выпалил:

— Будьте моей женой!

«Наконец-то!» — Лариса Сергеевна уже отчаялась услышать эти слова. Продолжая слушать сбивчивую речь Ветлугина, она думала: одно ее слово, и он — счастливейший человек. Женское лукавство подсказало: не надо торопиться, и Лариса Сергеевна, чуть наклонив голову, сказала, что ответит позже.

— Когда? — вырвалось у Ветлугина.

— Позже, — повторила Лариса Сергеевна.

По коридору прошла с колокольчиком техничка — урок был окончен.

2

— Я все ж вызнала, по ком Коляня сохнет, — с довольным видом сообщила Рассоха.

Это пробудило интерес:

— Кто же она?

Рассоха чуть выждала, распаляя любопытство.

— Учителка его приворожила — вот какие дела!

Тимофей Тимофеевич выпучил глаза.

— Неужто та, которая с москвичом приходила?

Рассоха подавила вздох сожаления.

— Другая приглянулась. Валентина… А вот как по батюшке, из головы вон.

— Петровна, — подсказал Тимофей Тимофеевич.

Рассоха устремила на него подозрительный взгляд. Он приосанился, покрутил рукой воображаемый ус.

— Мотри у меня! — взорвалась Рассоха и, чуть подумав, добавила: — Кобель!

Ей постоянно казалось: все бабы только и думают, как бы совратить Тимофея Тимофеевича.

Ревнивые нотки в голосе жены приятно пощекотали самолюбие. Он решил воспользоваться благоприятным моментом, стал клянчить хотя бы полстакашка. Тимофей Тимофеевич не сомневался — водка в доме есть, но где она спрятана, он так и не узнал, хотя, когда жена отлучалась, пытался найти тайничок: в чулане рылся, на чердак лазил, даже стены обстукивал и половицы приподнимал.

— Не дам! — отрезала Рассоха. — Лучше признайся, ндравится тебе учителка или нет?

— Какая? — ляпнул Тимофей Тимофеевич и сразу пожалел: жена снова обозвала его кобелем и стала браниться. — Будя, будя… — Он отодвинул щи — без вина в глотку ничего не лезло. Жена не унималась, и Тимофей Тимофеевич сказал: — Сейчас Колька прибежит, с ним и толкуй про эти дела.

Как только сын сел, Рассоха сразу же напустилась на него:

— Не по себе, Коляня, дерево рубишь. С учителкой только сердце истреплешь.

— Выследила? — пробормотал Колька.

— Обязательно! — Рассоха не скрывала удовлетворения. — Она, стерва, от тебя нос воротит, а ты словно побирушка под окнами ходишь. Разглядела — ничего особого в ней нет. Одна слава — в теле. Родит — такой же, как наша директорша, станет.

— Сегодня разрешится, — сказал Тимофей Тимофеевич.

Рассоха помотала головой.

— Прикидывала — через месяц срок.

— От надежных людей слышал — уже фельдшерицу вызвали, — возразил Тимофей Тимофеевич.

Рассоха подумала:

— Рановато! Махоньких да хиленьких рожает. Должно быть, от лишнего веса это. В материнской утробе приплоду простор требуется, а у нее там жир накоплен.

Тимофей Тимофеевич и Колька помолчали: в этих делах мать смыслила не хуже повитухи.

Она снова принялась хаять Валентину Петровну, которая больно много понимает о себе и даже в подметки Коляне не годится, потому что он вона какой ладный да статный, а она, срок придет, толще бочки станет. Распалившись, влепила сыну подзатыльник, словно он был виноват во всем этом.

— За что? — обиделся Колька.

— За то! — Рассоха не могла объяснить свой поступок. Ее переполняли противоречивые чувства: было досадно, что от Коляни воротят нос, и в то же время не хотелось, чтобы он связывался с учителкой. Неуравновешенная от природы, она в последнее время легко возбуждалась по самому пустяковому поводу, потому что чувствовала: и с мужем неладно, вот-вот сорвется, старалась изо всех сил отдалить неизбежное, но часто делала не то, что надо, собиралась попросить батюшку отвести от мужа болезнь и теперь, продолжая сердиться, сказала себе, что вечером, управившись с делами, сбегает к нему, бухнется в ноги — авось молитва совершит чудо и можно будет жить без тревоги еще месяца три-четыре, а то и целый год.

Тимофей Тимофеевич решил проявить отцовское внимание, спросил Кольку, надеясь, что жена оценит это:

— К учителю-то ходишь?

— Хожу.

— Вона сколько книжек понатащил! — Рассоха показала на несколько книг, аккуратно сложенных на полке, приколоченной почти под самым потолком. — Сидел бы да читал, когда все люди читают, а он, непутящий, допоздна по улице ходит, а потом всю ночь керосин жжет.

— Пусть, — бормотнул Тимофей Тимофеевич.

— Вона какой ты! — Рассоха никак не могла остановиться. — Керосина в жбанчике на самом дне, а тебе все — пусть.

Колька вздохнул, помутил ложкой щи.

— Не ндравится? — Рассоха нашла еще один повод для недовольства.

Щи были постные, вчерашние, уже остывшие. Колька с удовольствием похлебал бы какой-нибудь супчик, но мать спешила израсходовать начавшую плесневеть капусту, каждый день варила щи. Он склонился над миской, стал поспешно хлебать. Это успокоило Рассоху. Она подошла к печи, выволокла на шесток чугун.

— Картоху с огурцами трескайте!

— Под огурцы это самое полагается. — Тимофей Тимофеевич с надеждой посмотрел на жену.

— Ладноть! — Рассоха понимала: расшумелась попусту, хотела хоть как-то сгладить свою вину.

3

Расторопная фельдшерица вместе с акушеркой выпроводила Василия Ивановича и Петьку, сказала, что они будут мешать. Анна Григорьевна чувствовала себя хорошо, но Василий Иванович продолжал волноваться. Он всегда волновался, когда рожала жена. Василий Иванович решил сделать все возможное, чтобы этот ребенок выжил; теперь обдумывал, куда в случае необходимости везти — в райцентр или прямо в Хабаровск.

Петька пошел к ребятам, а Василий Иванович направился в школу. Уроки уже кончились, в классах было непривычно пусто, тихо. Техничка домывала коридор лениво гоняла шваброй замутившуюся воду. Увидев Василия Ивановича, стала двигать руками проворней. Он переступил через лужицу, строго спросил:

— В классах прибрано?

— Прибрано, Василь Иваныч, прибрано. — Техничка накрыла шваброй убегавший от нее ручеек. — Дежурные даже окна вымыли.

Василий Иванович вспомнил: это было введено не им, директором школы, а молодыми учителями, и нахмурился. Обошел классы, собрал неиспользованные мелки, отдал их техничке.

— Спрячь!

Войдя в свой кабинет, подровнял сложенные в аккуратные стопки бумаги, нацепил очки. В последнее время Василий Иванович стал хуже видеть, но очки носить стеснялся — надевал их только тогда, когда оставался один.

Надо было подписать несколько отчетов. Он перелистал их, хотел прочитать, но не смог — мысли все время возвращались к жене, к тому, что совершалось, а может быть, уже совершилось в его доме. Тревожило, что младенец родится недоношенным и, следовательно, слабеньким, и Василий Иванович с беспокойством подумал, что, возможно, уже сегодня придется вызывать врача.

День был хороший, теплый. Ласточки устраивали под крышей гнезда, и Василий Иванович, переместившись поближе к похожему на амбразуру окну, стал наблюдать за белогрудой самочкой и за бойким, смелым самцом.

Фельдшерицу он увидел издали. Наспех одетая, она бежала посреди улицы, глядя прямо перед собой. «Мертвеньким родился», — догадался Василий Иванович, и сердце его упало.

Ворвавшись в кабинет, фельдшерица разрыдалась.

— Ладно, ладно, — проворчал Василий Иванович. Теперь его интересовало только состояние жены.

— Очень плохо Анне Григорьевне, — сообщила фельдшерица. — Пришлось остановить первую попавшуюся машину и — в район.

— Кто с ней поехал-то?

— Акушерка.

— Есть опасность для Нюры?

— Царапина и то опасной бывает.

Василий Иванович почувствовал — ослабевают ноги.

— Да что вы, да что вы! — воскликнула фельдшерица. — С Анной Григорьевной ничего худого не случится, а вот выживет ли ребеночек — сказать не могу.

Когда фельдшерица ушла, Василий Иванович опустился на стул, сжал руками голову, едва слышно пробормотал:

— Это я виноватый, Нюра, я. Захотелось на старости лет младеня понянчить. Петька-то, сама понимаешь, еще немного и — вон из родного гнезда. Девчушка бы утехой была. Черт меня дернул сказать тебе тогда про то, что на уме было. Побереглись бы — ничего не случилось. А может, обойдется? Может, младень живым останется. В райцентре, говорят, врачи опытные; та, что роды принимает, даже на курсах усовершенствования была.

Василий Иванович принялся убеждать себя, что ребятеночек выживет и он на старости лет получит утеху.

4

Райпотребсоюзовский шофер, с которым Галинин договорился вчера, обещал приехать не раньше восьми часов вечера. Чемоданы были упакованы. Кроме церковного старосты и дьякона, он никому не сообщил о своем отъезде. Они одобрительно покивали. Церковный староста надеялся, что вместо отца Никодима пришлют другого священника — попонятливее и посговорчивее, и можно будет наконец сотворить какое-нибудь чудо, которое сделает их приход самым знаменитым в епархии.

Все предшествовавшие отъезду дни Галинин провел в хлопотах и теперь, когда все было улажено и обговорено, решил попрощаться с Рассохой и Ветлугиным, но вдруг подумал, что снова может встретиться с Квашниным. Испугавшись этого, направился на кладбище — сказать последнее прости Лизе: только одна она уже ни в чем не могла упрекнуть его. Галинин понимал, что поступает скверно по отношению к Ветлугину и Рассохе, не говоря уже о пастве, но потрясение, которое он испытал в момент возникновения Квашнина, было таким сильным, что отец Никодим не мог избавиться от страха, не мог заглушить зародившееся в нем чувство собственной вины. В сознании была мысль, что Квашнин теперь станет являться вместо Христа и он, Галинин, будет мучиться и страдать, как мучаются и страдают в преисподней грешники. Впервые в жизни он подумал о жестокосердии бога и решил, что даровал бы возлюбленной Квашнина жизнь, если бы был на месте всевышнего.

В набухших почках проклевывалась листва, разбуженная щедрым весенним солнцем, еще не набравшим всей силы, но уже способным давать жизнь. Шумно ссорились воробьи, выхватывали друг у друга что-то съедобное. Отощавший кот смотрел на них желтыми голодными глазами, припадал грудкой к нежной, только что появившейся траве, напружинивал тело, ерзал, но прыгнуть так и не решался. Галинину почему-то показалось, что воробьи нарочно дразнят кота и он понимает это.

Лизина могила находилась на противоположном конце, неподалеку от ограды, и Галинин, прежде чем направиться к ней, обошел все кладбище, посмотрел на видневшуюся сквозь спутанные ветви звонницу. Грудь сдавила печаль. Здесь прошли полтора года его жизни. Худшие или лучшие — не в этом дело. Несомненно, счастливые, потому что еще неизвестно, что будет дальше. Может быть, до самой смерти придется носить в сердце боль, чувство вины, а если и войдет в его дом другая, то, конечно, не такая, какой была Лиза. Хотелось думать, что он очень любил жену и продолжает любить, но сам себе возражал: это была не та любовь, ради которой и руку дашь отрубить, и грудь продырявишь, которая приходит раз в жизни и не повторяется, как повторяется все. Раньше казалось: сколько раз любишь, столько раз и открываешь в женщине что-то чудесное, еще неизвестное, а она, в свою очередь, находит в тебе то, что понапрасну искала в других, что может озарить два сердца, гореть долго-долго, а может вспыхнуть и сразу превратиться в пепел. Но любовь ли это? И то, что горит долго-долго, и то, что вспыхивает и сразу гаснет?

После обморока не было ни одного дня, чтобы Галинин не вспоминал Ларису Сергеевну. С удивлением и ужасом убеждался, что думает о ней совсем не так, как о Лизе, и испытывал другое, совсем не похожее на то, что было раньше, сознавал свою вину перед женой. Грех надо было искупить, а искупить его он мог только ценой собственного счастья, и Галинин внезапно подумал, что сердце, разум и душа, соединенные вместе, образуют совесть — самое главное в человеке. «Она живая, наша совесть, — размышлял он, — она способна роптать, восхищаться, плакать от горя и смеяться от умиления, но только она твой судья, и никто больше».

Остановившись около Лизиной могилы, Галинин поправил еще не прижившиеся анютины глазки — любимые Лизины цветы, и подумал, что осенью на могилу высыплются семена и через год на ней снова появятся цветы — и так будет всегда. Он сказал себе, что когда-нибудь, через много-много лет, приедет сюда и убедится — на могиле эти же цветы, хотя понимал — никогда не приедет. Но думать о своем возвращении было приятно, и, разволновавшись, Галинин представил себе, как, старый и немощный, он опустится на колени перед этой могилой и погрустит.

Заслоненное ветвями небо было чисто и покойно, как лицо ребенка во сне; в трели и щелканье едва слышно вплетались флейтовые посвисты небольшой серенькой птахи, сидевшей на еще оголенной ветке.

Было хорошо, спокойно. И вдруг Галинин поднял глаза, увидел Ларису Сергеевну — она шла через лужок, на котором осенью он пригласил Ветлугина и девушек на всенощную. Галинин сразу же внушил себе, что молодая учительница ищет его. Ее лицо было напряженным, и вся она, красивая и строгая, показалась Галинину совсем не такой, какой запомнилась ему. Лариса Сергеевна тоже увидела Галинина, но ничем — ни жестом, ни взглядом — не выдала этого, потому что думала о Ветлугине, представляла свою жизнь с ним. Галинин не подозревал, о чем думает молодая учительница, принялся уверять себя: «Одно мое слово, и она подойдет. Даже не подойдет — подбежит, устремит на меня взволнованные, полные надежды глаза». Его взгляд невзначай упал на Лизину могилу, по телу пробежала дрожь. Страдая от любви к Ларисе Сергеевне и в то же время проклиная себя за Лизину смерть, он, обращаясь к учительнице, мысленно пробормотал: «Ступай с миром, девушка».

5

После разговора с Ларисой Сергеевной Ветлугин ни о чем, кроме нее, не мог думать, перебирал в памяти все, что сказал сам, вспоминал, как она воспринимала его слова. Понял — сегодня и с Колькой заниматься не сможет, сходил к нему на работу, сказал об этом. Колька неожиданно обрадовался.

Домой идти не хотелось, и Ветлугин прямо с портфелем побрел куда глаза глядят; минут через сорок очутился километрах в двух от села, на небольшой полянке, окруженной со всех сторон плотным кольцом деревьев. Отойдя от тропинки, пересекавшей полянку, сел на потемневший пень, широкий и прочный, как табуретка, снова стал размышлять, легко переносясь от радости к унынию.

Промелькнул час, другой, третий. Потянуло холодком. «Пора», — Ветлугин взял портфель, медленно побрел домой.

Как торжественно прекрасны весенние вечера, когда небо еще обласкано лучами заходящего солнца, но уже меркнет, покрывается легкой дымкой, и откуда-то издали, с противоположной стороны от скрывшегося солнца, неторопливо, словно бы нехотя, наползает сумрак, несущий прохладное дыхание ночи, когда ослабевает и постепенно смолкает пение птах, они начинают перепархивать с ветки на ветку, с дерева на дерево в поисках надежного укрытия от ночной сырости и тех, кто кормится ночью, кто опасен, быстр и хитер, когда запоздалый, встревоженный грай заставляет озираться, вслушиваться в каждый шорох. Темнота густеет, становится тихо, и невольно возникает мысль: вот и прошел еще один день, для одних радостный, для других — хуже и представить нельзя. Запахи весны, насытившие воздух, дурманят голову, плечи сами по себе подергиваются в легком ознобе, нападает сладкая зевота, хотя желания спать нет и еще долго не будет.

Проходя мимо дома Ларисы Сергеевны и Валентины Петровны, Ветлугин услышал голоса, сразу насторожился. Постоял несколько секунд и ахнул — Валентина Петровна и Колька. Он что-то говорил, захлебываясь в бесшабашном возбуждении, она смеялась — поощрительно и снисходительно. «Как все переменчиво в жизни», — с улыбкой подумал Ветлугин, завидуя Кольке и одновременно радуясь за него. Мысленно пожелал этому пареньку счастья и побрел дальше.

Неподалеку от рассохинской избы навстречу кинулась Колькина мать, разочарованно пробормотала:

— Обозналась.

Ветлугин сказал, что Колька, должно быть, скоро придет.

Рассоха горестно вздохнула.

— Мужа караулю. Загулял мой Нюхало, чтоб житья ему на том свете не было!

— Вернется, — неуверенно обнадежил Ветлугин.

Рассоха невесело рассмеялась.

— Через седмицу вернется. Надо к батюшке бечь — пусть молитву сотворит, авось господь смилостивится. Сейчас покормлю свою ораву и побегу.

Галина Тарасовна, когда Ветлугин вошел, рассматривала его драные брюки. Они давно износились, он собирался выбросить их или разорвать на тряпки. Так и сказал.

— Значит, не будете носить? — обрадовалась хозяйка.

— Конечно, нет.

— Тогда я выстираю их, починю и мужу отправлю. Хорошая посылочка получается: сухари, сахар, махорка, кое-что из одежонки.

Теперь Галина Тарасовна часто говорила о муже, и Ветлугин каждый раз, удивляясь этому, думал, что некоторым людям очень трудно, даже невозможно, порвать с прошлым.

Отложив брюки, хозяйка сообщила:

— К вам поп приходил. Два раза справлялся — вернулись или нет. Наверное, попрощаться хотел.

— Попрощаться? — Ветлугин устремил на нее удивленный взгляд.

— Уехал он. Часа не прошло, как уехал. Сказал — насовсем.

— Не может быть!

— Сама видела. — Галина Тарасовна протянула Ветлугину сверток в газетной обертке. — Велел вам это передать.

Ветлугин развернул — Библия. Поспешно полистал — надеялся найти письмо или хотя бы записку. Перед глазами мелькали набранные крупным шрифтом слова: «Бытие», «Исход», «Второзаконие», «Есфирь», «От Матфея», «Откровение».

Ни письма, ни записки не было. Осколок в груди шевельнулся и так кольнул, что Ветлугин чуть не вскрикнул. Превозмогая боль, спросил:

— Что он сказал?

Галина Тарасовна виновато вздохнула.

— Только это просил передать…