Прочитайте онлайн Представление должно продолжаться | Глава 9,В которой Атя и профессор Муранов рассказывают о своих революционных впечатлениях, а Степан Егоров пытается определить, кто он и за кого стоит.

Читать книгу Представление должно продолжаться
3918+3181
  • Автор:
  • Язык: ru

Глава 9,

В которой Атя и профессор Муранов рассказывают о своих революционных впечатлениях, а Степан Егоров пытается определить, кто он и за кого стоит.

– Он живой, поезд, ты чуешь, Люшика?

Ветер, гудок, солнечные блики в окнах. В вокзале и на перронах волнующееся море мешков и солдатских шинелей. Теплая поверхность вагона, шершавая облупившаяся краска на его боках. Атя гладит вагон ладошкой, как большую собаку.

– Но как же ловко все перевернулось, и быстро, ага? – спрашивает Атя. – Весело, и каждая одежка наизнанку…

– Насчет веселья многие бы с тобой не согласились, – жмет плечами Люша.

– Люшика, почему ты не разрешила Сарайе нас проводить?

– Ни к чему.

– Но как ты выбирала прежде? Между ним и Александр Васильичем?

– Сложно, – о серьезном Люша всегда говорила с детьми на равных. Посторонних это часто ставило в тупик. – Раньше Арайя был или казался другим. Теперь понимаю: я его всегда чувствовала, как чувствуют море.

– Люшика, я не понимаю. Море? Ласка? Может быть, мятеж, революция?

– Огромность и неуспокоенность… Между другими людьми и миром есть граница. Но не у него. В него, как в море, все время что-то втекает и из него вытекает. Процесс, ни на минуту не останавливающийся.

Но вообще-то, если смотреть в корень, кузены похожи между собой. Макс – утонченно-ярок. Алекс – утонченно-тускл. Старея, второй становится более уместным, чем первый.

– Мне жаль, – сказала Атя, склонив головку.

– Мне тоже. Но что поделать?

Вокруг морем разливалось царство солдат и семечковой шелухи. У входа в вокзал оркестр играл «Пупсика» и «Большую крокодилу». Все ехали к новой жизни. Светило солнце.

* * *

Атя упавшим крестом, раскинув руки, по-звериному выла на могиле деда Корнея. Четыре разноцветных собаки подскуливали ей в такт. Ботя рядом деловито и сосредоточенно, сопя и не поднимая взгляд, сажал цветы на могиле колдуньи Липы.

Оля стояла с лейкой в руках и невыразительным голосом пересказывала непонятно кому историю Корнея и Олимпиады.

Потом Атя встала с глазами красными, как у вурдалака, и сказала: Оля, перестань наконец нудить. Скажи толком: что теперь Владимир? Что Липины коты и филин Тиша? Где Мартын и его собаки? Где Филипп?

Оля послушно прервала рассказ и объяснила, что Владимир уже больше недели ни с кем не разговаривает, сидит, свернувшись в клубок, в темноте в каморке, где умер Корней, еду берет только у Агафона, который раскладывает ее в ряд у его ног, и он же горшок выносит.

Филипп лежит в горячке на втором этаже Синей Птицы. Третьего дня он уж вроде оправляться начал, вставать, но увидал случайно в окно княгиню Бартеневу и – все опять по новой. Бредит о своей Синеглазке, зовет ее, горит, плачет. Ходит за ним Феклуша, и вроде доктор сказал, что кризис миновал и жить будет.

Мартын со своими псами проживает пока в усадьбе, но собирается уезжать от греха подальше, у него где-то под Воронежем вдовая младшая сестра, давно звала к себе погостить или насовсем. Готов забрать с собой внука, покудова его деревенские не прикончили, как мать, но разве Любовь Николаевна и Филипп Владимира отдадут?

Филин Тиша и коты караулят избушку покойной Липы. О том месте уже дурная слава пошла и даже по свету туда никто не ходит – говорят, что дух колдуньи всякому отомстит.

– Это хорошо, что они так говорят, – в Атиных ореховых глазах блеснули красные огоньки гнева. – А дух… он уж постарается. А мы ему, если что, поможем. Верно, Ботька?

* * *

Полосатый ситец на креслах и диване в гостиной хоть и выцвел изрядно, но все еще смотрелся хоть куда. В зеркале, обрамленном кленовыми листьями, отражались супруги Кантакузины, сидящие бок о бок: утешительная картина чинного семейного досуга.

– Алекс, Макс в плату за подержание нашей Ати просил тебя написать для его журнала корреспонденцию – взгляд образованного человека на то, что нынче происходит в деревне, и… А что, собственно, в ней происходит?

– Страх и растворение остатков здравого смысла, – сказал Александр. – В Торбеевке всерьез ожидают нашествия русалок и кикимор от девки Синеглазки, в отместку за убийство колдуньи. Малодушие и соглашательство. Милиционерам и следователю из волости все кивали друг на друга и говорили, как при Грозном царе: бес попутал! Дезертиры всем скопом ходят в собор молиться, а эсеровские пропагандисты намедни в часовне у отца Флегонта исповедовались и причащались… Все участвовавшие в беспорядках крестьяне пребывают в великой растерянности и унынии, которые вот-вот перейдут во что-то еще, так как долго самоуничижаться они не умеют и впадают в гнев и обиду на свои же особенности, норовя выместить их на ком-нибудь другом, а авторитетная для них власть нынче практически отсутствует, да и три года войны сделали доступным многое из того, что раньше казалось немыслимым и запретным… Кстати, твой Кашпарек подготовил новое представление – вместе с марионеткой он рывками и переворотами показывает в деревнях и усадьбах историю России с 1905 по 1917 год. Называет это акробатически-политическими этюдами, утверждает в них, что не видать крестьянам земли, как своих ушей, и, учитывая нынешние настроения людей, явно нарывается…

– Я больше боюсь за Атьку и сейчас даже жалею, что привезла ее. Она злопамятна, склонна мстить за обиду, имеет влияние на Ботю и, как это ни странно, в каком-то смысле на Кашпарека. Если она решит отомстить за Корнея и Липу – добром это не кончится.

– Тебе кажется, что живя на улицах, полных дезертировавших солдат и прочего «революционного народа», Анна была в большей безопасности?! Странное мнение… И что, месть, которая уже свершилась, ее не устроит? Никто так и не понял, что именно Владимир и Филипп сделали с погромщиками, но все более-менее здравые мнения сходятся на одном – это был какой-то весьма впечатляющий массовый гипнотический эксперимент…

– Это было без нее, без ее участия, поэтому не считается.

– Борьба партий, классов, стран, мировоззрений – это все чепуха, суета сует, – заметил профессор Муранов, который сидел в кресле у окна, просматривал Овидия и ел с тарелки Лукерьины пирожки с зеленым луком. – Не только злоба против добра, но и злоба против зла разрушает душу человека. Память – это всего лишь таинственно раскрывающаяся внутренняя связь истории духа с историей мира. История духа первична, история мира есть лишь ее символика.

– Вы безусловно правы, Михаил Александрович, – вежливо промолвила Люша. – Именно символика, как вы и сказали. Алекс, так ты напишешь для Макса? Я за тебя пообещала…

– Напишу нынче же, будь спокойна. А тебе наверняка надо отдохнуть. Как вы приехали, ты как будто бы двое суток не только не спала, но даже и не садилась…

– Разгребу, что сумею, и лягу, конечно. Но ясно уже, что ты был прав – я не должна была уезжать, надо было умолять Макса привезти Атьку сюда…

– Люба, перестань, даже сиди ты здесь безвылазно, ты ничего не могла бы изменить в настроениях крестьян Торбеевки. Война, революция, отсутствие понимания происходящего и дремучие предрассудки…

– Ты опять прав, но есть нюанс. Дремучие предрассудки… именно тут я в игре.

– Каким образом?! Они искали сокровища мифической Синеглазки, а теперь ждут ее же мести…

– Так в том-то и дело! Ведь здешняя Синеглазка это в каком-то смысле я сама и есть. Разве ты до сих пор этого не понял?

Александр закрыл рот и сжал пальцами виски.

– Очень точно замечено, Любовь Николаевна, – сказал Муранов. – Я и в Москве это наблюдал неоднократно. Наступили времена, похожие на средневековый гротеск. Время словесных витийств и громокипящих словесных водопадов. Все веры порушены и утоплены в словах и отовсюду лезут такие хари… История, написанная с вдохновением, но без перспективы, на потемневшей, потрескавшейся доске с пятнами плесени по углам…

– Да, да, да, дядюшка, – совершенно без перспективы, точно как старая икона, – подтвердил Александр. – Как вы правы…

Профессор аккуратно отложил недоеденный пирожок, высунул язык, поднес к носу ладонь с растопыренными пальцами и пошевелил ими. Алекс смотрел на Люшу. Люша смотрела то ли фарфоровую тарелку, висящую на стене, то ли внутрь себя. Муранов с интересом поглядел на племянника и его жену, что-то для себя отметил и вернулся к своему пирожку.

* * *

Приветствую тебя, любезный кузен!

Люба передала мне твою просьбу, которую спешу исполнить. Итак, как же живет русский помещик в лето 1917 от Рождества Христова?

Скажу сразу: это лето неприятно. Живем в своем доме, окружены своим хозяйством, людьми и вещами, но есть все время ощущение чужой руки в своем собственном кармане. Крестьяне: смутные слухи и взгляды исподлобья. Дикие вспышки, наглость и подобострастие одновременно. Хотят и честно заработать, жить спокойно, по закону, и бесчестно отнять, умывшись кровью. В одном и том же человеке. Что победит? Эсеровские и особенно большевистские агитаторы, дезертиры склоняют чашу весов ко второму пункту. Беспрестанно приходят из волостного правления всяческие предписания «на имя частного землевладельца такого-то» о доставлении сведений относительно количества машин, или скота, или зерна, сопровождающиеся грозным предупреждением: если не будет исполнено в кратчайший срок, то будет поступлено «по всем строгостям революционного времени». Три раза приходили с обыском, искали оружие. Были вежливы, обращались «гражданин помещик». Ничего не взяли (оружие у нас давно упрятано), но так долго и внимательно смотрели на висевшие в кладовке колбасы, что пришлось им предложить. Взяли, не моргнув глазом.

Расшатывание чувства границ собственности идет с поражающей быстротой. Ненанятый на работы крестьянин уже на пороге оборачивается и говорит угрюмо: «все равно все наше будет». В саду ломают ветви, все парковые беседки засыпаны лущеными семечками, весла у прудовой лодки зачем-то изломали в щепы, незаконные порубки в лесах множатся с быстротою пожара.

У нас, как и везде, образовался Союз землевладельцев. Председатель – бывший начальник земской управы, всячески достойный человек. Вроде бы союз действует толково, разъясняет крестьянам возможные приемы и условия отчуждения земли, но за всем этим вблизи стоит какая-то лукавая ненужность и бесполезная безнадежность. Как делегат нашего союза я побывал на московском Всероссийском съезде землевладельцев. Столько там было высказано дельных, практически обоснованных мыслей! Но при всем этом – вид разумно устроенного садика против надвигающегося урагана, после которого в общем буреломе уже, пожалуй, и не разглядишь даже остатков культурных насаждений.

Пока еще можно продавать – имущество не окончательно взято на учет. Мы продали все запасы материалов, большую часть машин, значительную часть скотины, много лошадей. Рассчитываем продать зерно и фураж.

Везде разговоры – говорит деревня, уезд, вокзалы. В поездах заснуть нельзя: все разговаривают! Всякий – обо всем. Слышат ли друг друга? Слово «буржуй» во всех падежах, «революция» «земля» «мир» «свобода», большевистские агитаторы, конечно, талантливо вот этот верхний слой уловили. Эсеры говорят деревне: подождите, дадим, все будет ваше. Большевики: а зачем ждать-то? Земля, мир, имущество сельских «буржуев» – уже ваше. Берите. Бросайте фронт, грабьте усадьбы, занимайте землю. Понимают ли, чем это грозит России?

Однако, с большевиками или без оных (они ничего, собственно, не совершают, а лишь удачно оседлали гребень волны, сформировав на ней грязноватую, с жидовским оттенком пену), но продолжаться так долго не может. Все движется по наклонной плоскости и уж не остановится при всем желании участников событий…

Люша остановила чтение, чтобы перевести дыхание. Или возразить?

– Ну как тебе кажется? – спросил Александр. – Это Максу сгодится? Или нужно больше деталей?

Он взглянул на жену и сразу перевел потемневший взгляд в окно, будто опасаясь увидеть там, в саду, описанный бурелом. В саду, однако, царила безмятежная благодать: цветущие флоксы, кружево солнечных пятен, кот на скамейке отдыхает от детей – растянулся, свесив хвост…

– Алекс, мне трудно судить, ведь я никогда не писала статей в журналы. Может быть, тебе стоит посоветоваться с Михаилом Александровичем? Тем более, что он сейчас тоже в каком-то смысле занимается беллетризацией момента.

– В каком же это «каком-то» смысле? – удивился Александр. – И, кстати, Люба, я действительно давно дядю не видел. Искал его в библиотеке, но не нашел. Ты в курсе, чем он занят?

– Пойдем, я тебе покажу. Только тихо…

– Алекс, прости, но ты помнишь, что мы собирались ехать кататься? Это в силе? – Юлия Бартенева остановилась в дверном проеме, как в раме картины. Чуть кремовый оттенок белого льняного платья, широкий голубой пояс на талии и такая же лента на шляпке. Люша невольно залюбовалась законченным и продуманным совершенством облика княгини и пропустила ответ Александра. Увидела только чуть заметную морщинку на белом высоком лбу Юлии.

– Юлия, я сейчас, буквально через несколько минут Алекса к вам отпущу. Ему забавно будет видеть, но вас не зову – вам станет неинтересно.

Александр улыбнулся княгине сложносочиненной улыбкой и пошел вслед за женой.

Длинная комната при кухне, почти целиком занятая большим столом (покойный Николай Павлович избегал называть ее людской, а именовал на английский манер буфетной, но и тогда, как теперь, она служила для трапез прислуги) ни с какой стороны не походила на университетскую аудиторию, но в первый миг Александру показалось, что он попал именно туда. Впрочем, нынешняя лекция профессора была посвящена отнюдь не византийской государственности:

– С лета трамвай стал ходить до 9 часов вечера, и подняли плату за проезд. Люди ездят на буферах и чуть не на крыше. А у меня вечерняя лекция в университете кончается в 20.45. Что прикажете делать? Всюду митинги. Часто одновременно кричат «Ура!» и «Долой!». Решил как-то сходить в электро-театр, застал там митинг швейцаров ресторанов – они как раз приняли требование, чтобы не сдавать вешалки в аренду посторонним лицам и продолжить войну до полного крушения германского империализма…

Профессор Муранов сидел во главе чисто выскобленного стола. Перед профессором стояла большая керамическая чашка с густым вишневым киселем, залитым молоком и на тарелочке с фривольным пасторальным сюжетом (Настя специально достала из «господской» посуды) лежал ломоть свежего хлеба. Старшие слуги сидели на скамьях, младшие стояли вдоль стен, у окон, у полок с посудой.

– А с уборкой-то в Москве как? – спросила Феклуша, поддержанная солидным бородатым дворником.

– Плохо, – признался Михаил Александрович. – Еще весной выяснилось: без понуканий городовых дворники вовсе не собираются скалывать лед, а домовладельцы – вывозить снег. Стало быть, все потекло и завоняло. Ну дворники опять же митингуют. Забастовка. Приятель моей кухарки разъяснил мне требования: отмена ведения домовых книг, повышение жалованья до 100 рублей и опять же красные знамена с надписями: Долой оковы рабства! Да здравствует социализм! По тротуарам стало мягко ходить: лоскуты, коробки от папирос, шелуха, огрызки… Да по ним и прежде не пройти было – всюду хвосты, люди в очередях стоят за всем подряд. А дворники сидят себе на тумбах, грызут семечки и поигрывают на гармошках…

– Эх-ма! – не то с возмущением, не то с восхищением воскликнул пожилой дворник, ударил себя по колену и пятерней яростно расчесал окладистую бороду.

– А с продуктами-то что ж? – подалась вперед Лукерья.

– Намедни женщины разгромили два районных комиссариата. Кричали: «Дайте хлеба!» Я питался в основном чаем с хлебом и бутербродами. Фунт черного хлеба 12 копеек, булка из серой муки (белого в городе нет) – 17 копеек. Яйца 11 копеек штука и стоять в очереди 2–3 часа. Фунт чая пять с полтиной. Колбаса в гастрономе – 3–5 рублей фунт. Спиртное запрещено, но через ловких людей (как моей кухарки ухажер) можно достать даже неплохой коньяк – 70 рублей бутылка. Так что сами судите…

– Ужас-ужас! – покачала головой Лукерья и две ее помощницы вслед за ней. – Куда все катится!

– 70 рублей бутылка? – переспросил Кашпарек, доселе почти незаметный за шкафом с пряностями. – Изрядно. А у нас между тем пшено в амбаре непродажное, а в деревню – Атя сказала – вернулся с семейством фронтовик и механик Иван Озеров, хотя и без ноги, но с обеими руками и, надо надеяться, с прежней головой…

– Молодой человек, я, кажется, улавливаю ход вашей мысли, – Муранов заинтересованно повернулся к Кашпареку.

– Боже мой, дядя! – не удержался Александр, которого Люша все это время придерживала за рукав. – Что вы (!) здесь (!) делаете?! Я хотел с вами посоветоваться по поводу своей статьи в журнале, был уверен, что найду вас в библиотеке или в саду. Люди всегда падки до сплетен, но…

– Эти люди по крайней мере меня слушают! – с неожиданным темпераментом воскликнул Муранов. – И им по настоящему интересно, что я говорю!

– Так вы, обратите внимание, и говорите им интересное, а не несете философскую чепуху а ля Арайя-Странник по звездам… – флегматично заметила Люша и тут же окрысилась в сторону приемыша. – Кашпарек, мерзавец, отчего ж мне никто не сказал, что Ваня со Светланой вернулись? Атька уже знает, а я – нет! Может и о Степке какая весть есть?!

Будто отвечая ей вместо Кашпарека, в клетке, подвешенной к потолку напротив окна, залилась радостным щебетом канарейка.

– Гм-м, действительно забавно, – пробормотал Алекс себе под нос.

И уже вечером, в кабинете, добавил пару строк в письме кузену:

Благодаря Любе сегодня наблюдал, как, возможно, впервые в жизни наш дядя профессор Муранов двухсторонне общался с народом, который он все предыдущие годы изучал как академический предмет. В чем-то картина была даже поучительной…

* * *

– Ох, скажу я вам, уж и повидала я в столице всякого! – Атя сладко потянулась на теплой печи и снова обхватила руками колени.

Ботя сидел рядом, вытянув ноги, привалившись к сестре спиной и время от времени задремывая. У двери Оля вязала чулок в дрожащем свете свечи. Капочка сидела у окна на лавке и завороженно, подняв освещенное луной лицо, слушала Атю. Агафон ел хлеб, аккуратно отщипывая от краюхи мелкие кусочки. Кашпарек с помощью потешно марширующей марионетки пытался выманить Владимира, который прятался от мира в темном углу за печью.

Из-за занавески доносился раскатистый согласный храп Акулины и Филимона. Изящным силуэтом чернел на пустом столе высокогорлый кувшин с молоком. На тканом половике в зеленоватом лунном луче полосатый котенок играл с пойманной им мышью.

– Везде революция. Даже у нас на Хитровке был митинг воров, с резолюцией, чтоб все, как положено. Но это мне рассказывали. А вот молодые так даже в Кулаковку приглашали специального человека из Московского комитета на свой сбор, и это я сама, своими глазами видала. «Здрасьте вам, вас рады приветствовать представители московской преступной молодежи! Решили и мы высказаться о текущем моменте…» У этого, который из газеты, просто глаза на лоб! Представь, Ботька: сидят на нарах форточники, карманники, огольцы, ловчилы и прочие и, с брошюрами сверяясь, рассуждают, что, раз так все пошло, надо братве тоже у себя революцию сделать и все взгляды поменять. (этот забавный эпизод из жизни воровской молодежи Хитровки времен февральской революции не выдуман автором, а описан в воспоминаниях большевика Леонтия Котомки – прим. авт.) А еще нашим, хитровским передали из тюрьмы, и в вестях Совета рабочих и солдатских депутатов тоже пропечатали… вот… вот тут у меня было, я со стены стащила… Люшика говорит, что она из подписей троих точно помнит, а дед Корней, так наверное и всех знал… Оля, подай сюда свечу на минуту…

«Мы, уголовные арестанты московской исправительной тюрьмы, военные, гражданские и каторжане, не подлежащие пока немедленному освобождению, шлем свое сердечное и искреннее спасибо доблестным братьям солдатам и всему великому русскому народу, не позабывшему протянуть руку помощи нам, доселе лишенным всякой надежды своротить когда-нибудь с пути, по которому мы, зачастую против собственной воли, задыхаясь, летели в бездну порока и преступлений.

Пусть будет проклято и забыто прошлое.

Вы перебросили для нас частицу вашего общего счастья, вы наполнили наши смрадные тюремные казематы свежим воздухом, вы подарили нам возможность переродиться…» (письмо тоже подлинное, было опубликовано в апреле 1917 года – прим. авт.)

– Атя, так теперь, получается, никто воровать, жечь и душегубствовать больше не будет? – светло блеснув глазами, спросила Капочка. – И у нас тоже? И лес рубить перестанут, и в саду… Когда до нас революция по-настоящему, как в Москве, дойдет, все кончится?

– Дура ты, Капитолина! – усмехнулась Атя. – И не поумнела, гляжу, ничуть, пока я в отъезде была…

Лунный луч бесшумно пересекла взлохмаченная тень.

– Что это за ночные сборы на огородах? – резко спросила, входя, Любовь Николаевна. Просторный капот полностью скрывал ее фигуру, делая женщину похожей на бестелесный призрак. – Уже вон, небо зеленеет, рассвет! А ну, всем быстро спать! Кашпарек, оставь Владимира в покое. Он сам выйдет, когда срок придет…

– Люша, почему не спишь ты сама? – глухо спросил Кашпарек.

– Ты не знаешь? – вопрос прозвучал без издевки, просто вопросом.

– Если тебя зовет Дорога, иди. Иначе – погибнешь.

Оля забрала у Ати свечу и стояла с ней у окна. Ее лицо казалось сонным и нежным одновременно, глаза – бездонными и безмысленными.

– Ангел рассвета, – зло усмехнулся Кашпарек.

– Если тебя зовет Дорога, иди… – эхом откликнулась Люша. – Атя, ты пойдешь со мной… Капа, не пугайся, мы идем всего лишь в деревню.

– Ночью?! – Капочка вскочила, на лице – недоверие и испуг. Агафон поднялся следом.

– В деревне летом на рассвете встают, это вы – барчуки, долго спите. Атя, зачем ты ходила прежде?

– Да мы с Ботькой вместе верхами ездили. Он с поповским Акимкой про своих червяков на лето договаривался, а я так… знакомцев повидать…

– Хорошо, идем теперь, я велю Белку и Орлика оседлать, а если никого нет, так и сами справимся.

Люша вышла. Небо в дверном проеме и впрямь светилось бледно-зеленым, луна скрылась. Хор кузнечиков, оравших всю ночь, стих перед рассветом.

* * *

«Дорогая сестрица Светлана, Иван ейный муж (коли он теперь с вами) и детки!

Кланяюсь вам от белой зари до черной земли!

Степан Егоров пишет из самого Петрограда. Как я есть делегат Съезда от солдат нашего 7ва полка, 4 дивизии, потому тут.

Вижу в столице, как люди за всяким продуктом да мануфактурой по полдня стоят, а и все равно – голодные да раздетые. Знамо в Москве такожде? люди говорят – да. Потому, поезжай-ка сестра в родную нашу деревню Черемошню, где отчий дом и хорошо теперь, что прежде Ивана не послушали и не продали за цену, какую давали. В деревне хоть с голоду не пропадете все – с леса и огорода всяко получится детей накормить.

А еще наказываю тебе: погляди там на моего сына Агафона и, если будет таковая возможность, скажи ему потихоньку, что папка его помнит и любит и гостинец непременно привезет.

А когда то случится я знать не могу – может вскорости, а может и нет, потому что я хочу понять как дальше жить, а это всякому нелегко, а мне наособицу – как тебе Светлана давно известно.

Война-то ента кончится скоро – так или эдак, а возможности длить смертоубийство больше никакой нету со всех сторон. Если правители не замирятся, так солдаты сами с фронта по домам разойдутся. Но вот что дальше станет? Знает ли кто? Имею поперек всего надежду отыскать таких людей и у них спросить. Скажешь – напрасно?

Засим кланяюсь всем еще раз и прощайте, коли убьют, не поминайте плохо, а лучше вовсе забудьте.

Ваш брат и шурин и дядя Степан»

– Год да еще половину ни слова не писал, зараза такая, мы уж думали: сгинул братец мой вовсе! – Светлана утерла глаза полной белой рукой. – А теперь – вот… Но кроме этого письма – опять ничего. Где он нынче, что…

В дверь вошла белоголовая девочка с козленком на руках. Низкое еще солнце легло от окна на пол розовым рассветным ромбиком. Младший мальчик, игравший деревянными чурочками, поднялся из своего угла на кривые ножки и, радостно смеясь, побежал к сестре. Атя погладила козленка между крошечных рожек, а потом подхватила малыша под микитки и закружила.

– Ваня, а ты-то как? – спросила Люша.

Иван отложил шило, которым прокалывал дырки в старом голенище, улыбнулся ясной детской улыбкой:

– А я-то что, Любовь Николаевна, – лучше всех! Укоротился маленько, это да, но ведь живой остался. А сколько товарищей моих у меня на глазах в землю легли! Деревяшку вот себе вместо ноги сварганил, кожей обшил, но еще не слишком приспособился, время нужно…

– Светлана, Иван, если чего помочь, так вы скажите. А коли от Степки еще какая весть, так сразу дочку или сына в усадьбу пришлите. Договорились?

– Само собой, пришлем, – радостно кивнул Иван. – И – благодарствуйте на добром слове! – все у нас есть.

– Любовь Николаевна, – Светлана отвела хозяйку усадьбы в сторону. – Иван-то, он… ну сами понимаете… а мы ведь на переезд потратились преизрядно, и теперь думаем: как бы нам парочку коз для ребятишек подешевле купить, и еще соломы, и досок, и гвоздей, и вот про картошку еще…

– Светлана, ты ведь написать можешь? – Люша нетерпеливо переступила с ноги на ногу. – Так ты напиши мне и в Ключи приходи, я тебе чем смогу-помогу, а теперь мне идти надобно. Атя, ты со мной или как? – огляделась, дернула шеей и притопнула ногой, напомнив хозяйке избы Люшину же лошадь, привязанную к изгороди во дворе.

– Спасибо вам и храни Господь вас и деток ваших!

Мягко ступая босыми ногами по чистым вязаным половикам, Светлана вышла на крыльцо – проводить хозяйку усадьбы. Полосатая кошка, дремавшая на перилах, приоткрыла один глаз и взглянула на нее одобрительно.

* * *

– За богом – молитва, за царем служба не пропадет.

Так всегда говорил ротный, и Степан Егоров был с ним в общем-то согласен. Но вот беда – пропал куда-то сам царь. С богом, если верить агитаторам, тоже выходили какие-то неувязки, но в эту сторону Степан старался не думать, и перед каждым боем молился исправно. Бог пока помогал. С прочими же делами никакой ясности не было.

Когда Степана, как грамотного трезвого унтера из крестьян, побывавшего к тому же в плену и, стало быть, поглядевшего на врага вблизи, единогласно избрали ротным депутатом крестьянского солдатского комитета, он даже немного собой гордился. И некоторое время был уверен, что из этой позиции уж точно разберется в происходящем.

Потом эта уверенность прошла, потому что полковой крестьянский комитет с весны действовал следующий образом: председатель оставлял за себя заместителя, выписывал себе отпуск домой, в деревню, скреплял его полковой печатью и уезжал с концами. Через некоторое время заместитель проделывал то же самое и солдатам приходилось выбирать новый комитет, в котором все повторялось.

Степан в деревню не ехал, потому что покуда не понимал, что именно ему там следует делать. А ехать не разобравшись казалось глупым и даже опасным. Революция все изменила – это он сто раз слышал от самых разных людей и сам в общем и целом думал так же. Но куда она все изменила?

В полку был митинг, прапорщик-большевик говорил: кто за наступление, тот враг революции, тот за капиталистов, за реставрацию старого строя. В комитете голосовали против наступления.

Потом приехал на позиции под Езерно Керенский и, черным ежиком топорщась, кричал, что в предстоящее наступление он сам, военный министр, с винтовкой в руках поведет наступающие войска. Солдаты дружно голосовали за наступление. Степан тоже голосовал «за», а потом, уже к вечеру, недоумевал: где же правда?

Наступление провалилось. Финляндская дивизия вообще отказалась наступать, а вслед за ней и гвардейские части. Австрийцы, получив подкрепление, перешли в контрнаступление и выбили наших из захваченного накануне Зборова.

Командир полка, в котором служил Степан, топтал свою фуражку и кричал, брызгая слюной: Христопродавцы! Изуверы! Предатели!

И опять Степан был с ним согласен: если ты солдат, и есть приказ, и все вокруг наступают, так что же это есть, коли ты в это время в кустах отсиживаешься? Неужели защита революции? Никак нет, форменное предательство своих боевых товарищей.

И вот это тревожило Степана в происходящем с ним больше всего. Вроде бы взрослый мужик, всякого повидал, а с каждым, кто красно говорит – готов согласиться: да, так оно и есть. Где же он сам, Степан Егоров, где его-то собственная душевная диспозиция?

Спрашивал совета осторожно, у кого мог, даже у офицеров. Из последних большинство было не меньше солдат растеряно или озлоблено приказом номер 1 (Приказ № 1, изданный Петроградским советом еще до отречения Николая II, предписывал организовать в воинских частях выборные комитеты из нижних чинов, которым передавался контроль над оружием, а также власть во время политических выступлений. Нарушая принцип единоначалия, приказ способствовал дезорганизации и разложению русской армии – прим. авт.), потому юлили или отгавкивались, смотря по силе характера и количеству выпитого спирта. Степан не раз вспоминал поручика Лиховцева, с которым бежал из плена. Может, он и сумел бы заглянуть сейчас внутрь Степана и снаружи выстроить для него какую-нибудь одну линию… Да только где сейчас Лиховцев?

Однако в каком-то смысле Степаново вопрошание не осталось без ответа. Как опытного в жизненном смысле товарища и активно интересующегося политическим моментом, послали Степана Егорова в Петербург делегатом крестьянского съезда.

Съезд проходил в Народном доме, на Кронверкском проспекте. Все фойе заняли киоски, в которых продавались революционные книги и брошюры и сидели представители разных партий. Сверху каждого киоска написаны лозунги. «Все для народа и все через народ!» (партия народных социалистов). «В борьбе обретешь ты право свое» (партия социалистов-революционеров). «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» (партия социал-демократов). Когда Степан подходил к киоску, его спрашивали, какой он партии, и, узнав, что беспартийный, предлагали записаться. Каждый вовсю нахваливал свою партию. Сначала Степан отвечал вежливо: дескать, погодит пока, осмотрится, а в конце почти разозлился – на базаре, что ли?!

Делегаты тоже были самые разные. Некоторые совсем буржуазного вида, в жилетах и с пенсне. Другие – в свитках, с намазанными на пробор маслом волосами, точь в точь деревенский старшина в Черемошне. Было и несколько сектантов, один из них – в длинной посконной рубахе, без штанов, нечесаный и босой. Про него говорили, что он и зимой также ходит.

Степан во всех съездовских баталиях держался с краю, в разговоры не особо вступал, старался больше слушать.

Выходило все по-прежнему: пока оратор говорит – вроде с ним и согласен. Следующий говорит противоположное – как бы и оно тоже получается ничего, правильно.

Больше всего поразили Степана в столице две вещи. Первое то, что по карточкам дают всего полфунта хлеба, да и тот жители не всякий день могут получить (делегатам съезда давали по полтора фунта и обед, многие за тем на заседания и приходили). Второе – телефоны на столе министра земледелия Чернова, к которому солдатские делегаты сумели-таки пробиться на прием по вопросу получения земли теми из крестьян, кто покуда на фронте воюет.

Телефонов было пять и все они звонили попеременно, а то и по два разом. Министр хватал то одну трубку, то другую и часто ошибался: вот черт, не эта! Опять не та! Говорите! Да говорите же! Не слышу вас! Да что же это за канитель такая! Что за оказия!

Солдатских депутатов Чернов даже не дослушал – мешали телефоны. Впрочем, сказал, что правительство делает все возможное.

Два впечатления связались в голове у Степана в одно: коли вот так, вперемешку, по телефонам земледельческой Россией управлять, так хлеба и вовсе не будет.

Прикинув, что в Москве, пожалуй, делается все то же самое, написал письмо сестре Светлане, чтоб возвращалась с детками в родную Черемошню – благо, родительский дом не продавали. Там у земли хоть прокормиться можно будет, пока эти, с телефонами, решат наконец, куда же революция все повернула и что по этому поводу делать.

С землей разъяснения не получилось, и тогда Степан попытался определиться по второму наказу делегировавших его солдат: вопрос о мире и войне. Следует ли поддерживать наступление или вести пассивную оборону? И как разрешается вопрос с демобилизацией старших возрастов?

– Большевики по немецкой указке разлагают армию, – объяснил делегатам эсер Бунаков, член президиума исполкома. – Совершенно очевидна их связь с немецким генеральным штабом. Вы только посмотрите, какое совпадение: пятого июля большевики организуют демонстрацию в Петрограде и в тот же день немцы переходят в широкое наступление на фронте. Расчет верный: создать правительству осложнение в тылу, а на фронте тем временем действовать. Но этот фокус у внутреннего врага не пройдет. Новый главнокомандующий генерал Корнилов возродит в армии дисциплину и не позволит ей заниматься ничем, кроме выполнения своего прямого долга.

Про Корнилова говорили разное. Например, что он восстановит или уже восстановил смертную казнь за дезертирство. Солдатским делегатам это не слишком понравилось.

Потом Степан увидел на обшарпанной стене дома плакат:

«Чтоб дать отпор буржуазной скверне,Спеши, товарищ, на митинг в «Модерне»»

Решил сходить, чтобы сравнить фронтовые митинги со столичными.

Обветшавшее здание старого цирка стояло рядом с мечетью. Представления здесь были запрещены пожарниками еще в январе 1917 года из-за опасности возгорания. С тех пор – любимая площадка для митингов. Мрачный обшарпанный амфитеатр, доверху набитый самым разным народом. С потолка на проводах свисают пять тусклых лампочек.

Первое выступление под названием «Кризис русских поколений» Степана не впечатлило. Какой-то Володарский говорил гладко, но непонятно. Второе «Война и кризис власти» показалось поинтересней. После главного оратора выступали сплошь солдаты. Замухрышный солдатик кричал, надсаживая тощую грудь:

– Товарищи! Укажите мне, за что я сражаюсь. За Константинополь или свободную Россию? За демократию или за капиталистические захваты? Если мне докажут, что я защищаю революцию, то я пойду и буду драться, и меня не придется подгонять расстрелами!

Степан закурил и стал ждать ответов на вопросы замухрышки. Их все не было.

– Отчего же так? – спросил у соседа, пожилого рабочего с умными глазами. – Все спрашивают и никто никому не отвечает?

– Нынче, товарищ, период вопрошания, – объяснил тот. – Проклятые русские вопросы. А вот потом этот период закончится и на проклятые вопросы…

– Посыплются проклятые русские ответы, – закончил расположившийся рядом человек в сюртуке, с худым и желчным лицом. – И тогда – я никому из нас не завидую…

* * *

В сущности, в Петрограде больше делать было нечего. Тем паче, что делегатов с Юго-западного фронта на съезде не жаловали. «Вместо того, чтобы воевать, все митингуете? А наступление, которое могло бы решить исход войны, просрали…»

Степан своей личной вины в провале наступления не чувствовал, но все равно было неприятно.

Решил уезжать в полк. Его движение к фронту было встречным общему потоку и именно потому он смог охватить картину свежим взглядом. С фронта бежали десятки, если не сотни тысяч. Крестьяне ехали домой, но оседали вокруг вокзалов. Большие вокзалы напоминали захваченные крепости и как развалины сожженных поселений курились дымом махорки. Часто по обеим сторонам движущегося к станции паровика, словно аллегорические фигуры, стояли вооруженные солдаты. Когда к платформам небольшого городка или села подходил солдатский эшелон, служащие станции разбегались. Горячий ветер крутил на опустевших платформах смерчики из подсолнечной шелухи. Потом начинался разгром. В паровозные топки кидали разобранные заборы и кладбищенские кресты. Искусственными венками с могил украшали паровозы. Искали спиртное и пили одеколон из разоренной станционной парикмахерской…

Степан наблюдал, не сливаясь покуда с общей массой. Ему не хватало еще кого-то штриха.

Когда прибыл в полк, сразу же отчитался на заседании полкового комитета о съезде. Общая реакция солдат была такая же, как и у самого Степана, разочарование: слов много, а с землей и миром так ничего и не решили!

После заседания писарь вручил Степану два пришедших на его имя письма. Одно было от сестры – длинное и цветистое, с поклонами, благодарностями, пожеланиями и сообщением о том, что устроились в Черемошне неплохо, заделали кое-как щели в дому и сараях, купили телочку, кур и двух коз. Возделывают огород, а Иван, хоть и без ноги, но какую-то работу уже имеет по своему механическому делу, в том числе и в Синих Ключах. Главная забота – как можно скорее перестелить крышу, потому как вовсе сгнила.

Второе письмо – от Любовь Николаевны Кантакузиной. Оно вышло коротким, всего одна строка.

«Степка, возвращайся скорей. Ты мне нужен. Люша.»

Степан аккуратно свернул оба письма, убрал за пазуху. И как-то враз понял, что – пора.

* * *