Прочитайте онлайн Последний из могикан | Глава ХХХIII

Читать книгу Последний из могикан
2912+3775
  • Автор:
  • Перевёл: Евгения М. Чистякова-Вэр
  • Язык: ru

Глава ХХХIII

Был каждый доблестен и смел,Они разбили мусульман.Валялись груды вражьих тел,Ручьями кровь текла из ран.Когда победное «ура»Предсмертный заглушило стон,Увидели друзья, что имВдруг улыбнулся он.Бой кончен. Веки он смежилИ умер просто, как и жил…Халлек

Солнце, вставшее на следующее утро, застало племя ленапов в печали. Отзвучала битва, делавары утомили свою старинную жажду мести, истребив целое поселение гуронов. Сотни воронов, поднимавшихся над голыми вершинами гор или пролетавших шумными стаями над лесом, указывали путь к недавнему полю сражения.

Не слышно было ни радостных восклицаний, ни торжественных песен. Чувство гордости и восторга сменилось глубоким унынием.

Хижины были покинуты; вблизи них широким кругом стояла толпа людей с грустными, нахмуренными лицами.

Шесть делаварских девушек, распустив свои длинные темные волосы, которые теперь свободно ниспадали им на грудь, стояли неподвижно в стороне; изредка они подавали признаки жизни, рассыпая душистые лесные травы и цветы на ложе, где под покровом индейских одежд покоились останки благородной, прекрасной Коры. Тело ее было обернуто простой, грубой тканью, а лицо навсегда скрыто от людских взоров. В ногах ее сидел безутешный Мунро. Его голова была низко опущена; изборожденное морщинами лицо, наполовину скрытое рассыпавшимися в беспорядке прядями седых волос, выражало боль тяжелой утраты. Рядом с ним стоял Гамут с обнаженной головой; его грустный, встревоженный взгляд беспрестанно переходил с томика, из которого можно было почерпнуть так много святых изречений, на существо, что было дорого его сердцу. Хейворд стоял вблизи, прислонясь к дереву, мужественно стараясь не поддаваться порыву горя.

Но как ни печальна, ни грустна была эта сцена, она была далеко не столь трогательна, как та, что происходила на противоположном конце поляны. Ункас в самых великолепных, богатых одеждах своего племени сидел, словно живой, в величественной, спокойной позе. Над головой его развевались роскошные перья, ожерелья и медали обильно украшали его грудь. Но глаза его были неподвижны, безжизненны.

Перед трупом стоял Чингачгук без оружия, без украшений, без раскраски; только синяя эмблема его племени ярко выступала на обнаженной груди сагамора. С того времени как собрались все его соплеменники, могиканин не сводил пристального взгляда с безжизненного лица сына.

Вблизи стоял разведчик, задумчиво опираясь на ствол рокового оружия. Таменунд, поддерживаемый старейшинами своего племени, сидел на возвышении, откуда мог смотреть на безмолвное печальное собрание.

В стороне от толпы стоял воин в чужеземном мундире; за ним – его боевой конь и целая свита всадников, очевидно, приготовившихся отправиться в далекое путешествие. По одежде воина видно было, что он занимал важное место при губернаторе Канады. По-видимому, он явился слишком поздно, чтобы исполнить данное ему поручение – примирить враждующие племена, – и теперь присутствовал молчаливым свидетелем последствий битвы, которую ему не удалось предотвратить.

День приближался уже к полудню, а между тем толпа пребывала все в том же тяжелом безмолвии. Иногда раздавалось тихое, подавленное рыдание; но в толпе не было заметно ни малейшего движения. Только по временам поднимался кто-нибудь, чтобы оказать простые, трогательные почести умершим.

Наконец делаварский мудрец протянул руку и встал, опираясь на плечи старейшин. Он казался очень слабым, словно с того времени, как он говорил в последний раз со своим племенем, прошел целый век.

– Люди ленапов! – сказал он глухим голосом. – Лицо Маниту скрылось за тучей! Взор его отвращен от нас, уши закрыты, язык не дает ответа. Вы не видите его, но кара его перед вами. Откройте ваши сердца, и пусть души ваши не говорят лжи. Люди ленапов! Лицо Маниту скрыто за тучами!

Эти простые, но страшные слова были встречены таким благоговейным молчанием, как будто дух, которому они поклонялись, сам произнес их. Даже бездыханный Ункас казался живым существом в сравнении с неподвижной толпой, окружавшей его.

Но когда постепенно впечатление от этих слов несколько ослабело, тихие голоса начали песнь в честь умерших. То были женские голоса, мягкие и невыразимо печальные. Когда смолкала одна певица, другая продолжала хвалу или жалобу. По временам пение прерывалось взрывами всеобщего горя.

Одна из девушек начала восхваление покойного воина с описания его достоинств. Она называла Ункасом «барсом своего племени», говорила о нем как о воине, чей мокасин не оставлял следа на росе; прыжок его походил на прыжок молодого оленя; глаза были ярче звезд в темную ночь; голос во время битвы могуч, как гром Маниту. Она напоминала о матери, которая родила его, и пела о счастье быть матерью такого сына.

Другие девушки еще более тихими голосами упомянули о чужестранке, почти одновременно с молодым воином покинувшей землю. Они описывали ее несравненную красоту, ее благородную решимость.

После этого девушки обратились к самой Коре со словами, полными нежности и любви. Они умоляли ее быть спокойной и не бояться за свою будущую судьбу. Спутником ее будет охотник, который сумеет исполнить малейшее ее желание и защитить от всякой опасности. Они обещали, что путь ее будет приятен, а ноша легка. Они советовали ей быть внимательной к могучему Ункасу. Потом, в общем бурном порыве, девушки соединили свои голоса, прославляя молодого могиканина. Они называли его благородным, мужественным, великодушным.

В самых нежных словах они сообщали ему, что знают о влечении его сердца. Делаварские девушки не привлекали его; он был из племени, некогда владычествовавшего на берегах Соленого Озера, и сердцем тянулся к народу, который жил вблизи могил его предков. Раз он выбрал белую девушку – значит, так нужно. Все могли видеть, что она была пригодна для полной опасности жизни в лесах, а теперь, прибавляли девушки, мудрый владыка земли перенес ее в те края, где она может быть вечно счастлива.

Затем, переменив напев, плакальщицы вспомнили о другой девушке – Алисе, рыдавшей в соседней хижине. Они сравнивали ее с хлопьями снега – легкими, белыми, чистыми хлопьями. Они знали, что она прекрасна в глазах молодого воина, так похожего на нее цветом кожи.

Делавары слушали как зачарованные; по их выразительным лицам ясно было, как глубоко их сочувствие. Даже Давид охотно прислушивался к тихим голосам девушек, и задолго до окончания пения по восторженному выражению его глаз было видно, что он покорен им.

Разведчик – единственный из белых, понимавший песни, – очнулся от раздумья, в которое он был погружен, и склонил голову набок, чтобы уловить смысл песни.

Когда девушки заговорили о том, что ожидало Кору и Ункаса, он покачал головой, как человек, сознающий ложность их наивных верований, и, приняв прежнюю позу, оставался в таком положении, до конца церемонии погребального обряда.

Чингачгук составлял единственное исключение в толпе туземцев, внимательно следивших за совершением обряда. За все это время взгляд его не отрывался от сына, и ни один мускул на застывшем лице не дрогнул даже при самых отчаянных или трогательных причитаниях.

Все его чувства как бы замерли, чтобы глаза могли в последний раз запечатлеть черты, которые он любил так долго и которые скоро будут навсегда сокрыты.

Когда пение закончилось, из толпы выступил воин, известный боевыми подвигами, человек суровый и величественный. Он подошел к покойнику медленной поступью и стал рядом с ним.

– Зачем ты покинул нас, гордость делаваров? – обратился он к бездыханному Ункасу. – Жизнь твоя была подобна солнцу, когда оно еще только встает из-за деревьев, твоя слава была ярче его света в полдень. Кто из видевших тебя в битве подумал бы, что и ты смертен? Твои ноги походили на крылья орла, руки были тяжелее падающих ветвей сосны, а голос напоминал голос Маниту, когда он гремит среди туч. Гордость делаваров, зачем ты покинул нас?

Следом за ним в строгом порядке подходили другие воины.

Когда большинство самых знаменитых людей племени отдали свою дань покойному, восхвалив его в песнях или речах, снова наступило глубокое, внушительное безмолвие.

Но вот послышался какой-то тихий звук, похожий на музыку, такой тихий, что нельзя было разобрать, откуда он доносился. За ним последовали другие звуки, все повышавшиеся, пока до слуха присутствующих не донеслись сначала протяжные, часто повторяемые восклицания, а затем и слова. По раскрытым губам Чингачгука можно было догадаться, что это его песнь – песнь отца. Хотя ни один взгляд не устремился на него, но по тому, как все присутствующие подняли головы, прислушиваясь, ясно было, что они ловили эти звуки так же внимательно, как слушали речь Таменунда. Но напрасно они прислушивались. Звуки, только что усилившиеся настолько, что можно было разобрать слова, стали снова ослабевать и дрожать, словно уносимые дуновением ветра. Губы сагамора сомкнулись, и он замолк. Делавары, поняв, что друг их не в состоянии победить силой воли свои чувства, перестали прислушиваться и с врожденной деликатностью перенесли свое внимание на погребение девушки-чужестранки.

Один из старейших вождей сделал знак девушкам, стоявшим вокруг Коры. По его приказу они подняли носилки с телом Коры на плечи и пошли медленным, размеренным шагом с новой жалобной песней, восхвалявшей покойную. Гамут, все время внимательно следивший за обрядом, наклонился к отцу девушки, находившемуся почти в бессознательном состоянии, и шепнул ему:

– Они несут останки вашей дочери. Не пойти ли нам за ними и присмотреть, чтобы ее похоронили по-христиански?

Мунро вздрогнул. Бросив вокруг себя тревожный взгляд, он встал и пошел за траурной процессией. Друзья окружили его с выражением горя, которое было слишком сильно для того, чтобы назвать его просто сочувствием. Даже молодой француз, глубоко взволнованный ранней, печальной кончиной такой красивой девушки, принял участие в процессии. Но когда последняя женщина племени присоединилась к траурному шествию, мужчины-ленапы сомкнулись плотными рядами вокруг Ункаса, как прежде, безмолвные, торжественные и неподвижные.

Место, выбранное для могилы Коры, оказалось небольшим холмом, на котором росла группа молодых сосен, бросавших грустную тень. Дойдя до этого места, девушки опустили носилки на землю и скромно ожидали какого-нибудь знака со стороны близких Коры, что они удовлетворены свершенным обрядом. Наконец разведчик, знакомый с их обычаями, сказал на языке делаваров:

– Дочери мои сделали все очень хорошо. Белые люди благодарят их.

Девушки, обрадованные похвалой, положили тело в гроб, искусно сделанный из березовой коры, и затем опустили его в последнее мрачное жилище. Так же просто и безмолвно они засыпали могилу, прикрыв свежую землю листьями и цветами. Но когда добрые создания закончили свое печальное дело, они остановились в нерешительности, не зная, как поступить дальше. Разведчик снова обратился к ним.

– Вы, молодые женщины, достаточно сделали, – сказал он. – Душа бледнолицего не требует ни пищи, ни одежды… Я вижу, – прибавил он, взглянув на Давида, который открывал свою книгу, видимо, готовясь запеть какую-нибудь священную песнь, – что тот, кто лучше меня знает христианские обычаи, собирается заговорить.

Женщины скромно отошли в сторону и из главных действующих лиц превратились в покорных, внимательных зрительниц происходившей перед ними сцены. За все время, пока Давид изливал свои набожные чувства, у них не вырвалось ни одного жеста удивления, они не позволили себе ни одного нетерпеливого взгляда. Они слушали, как будто понимая значение чуждых им слов и чувство глубокой печали, которое выражалось в них.

Взволнованный только что происшедшей сценой и своими собственными чувствами, псалмопевец превзошел самого себя. Он закончил свой гимн, как и начал, среди глубокого, торжественного безмолвия.

Когда последние звуки гимна достигли слуха присутствующих, боязливые взгляды украдкой устремились на отца покойной и тихий, сдержанный шепот пробежал среди собравшихся. Мунро обнажил свою седую голову и окинул взглядом окружавшую его толпу робких, тихих женщин. Потом, сделав знак разведчику, он проговорил:

– Скажите этим добрым женщинам, что убитый горем старик благодарит их…

Голова Мунро снова упала на грудь, и он опять начал погружаться в прежнее оцепенение, но тут молодой француз, о котором упоминалось раньше, решился слегка дотронуться до его локтя. Когда ему удалось обратить на себя внимание погруженного в печаль старика, он указал ему на группу молодых индейцев, несших легкие, плотно закрытые носилки, а затем поднял руку вверх, показывая на солнце.

– Я понимаю вас, сэр, – проговорил Мунро с напускной твердостью, – я понимаю вас. Это воля провидения, и я покоряюсь ей… Кора, дитя мое! Если бы молитвы убитого горем отца могли иметь какое-либо значение для тебя, как счастлива была бы ты теперь!.. Идемте, джентльмены, – прибавил он, оглядываясь вокруг с величественным видом, хотя страдания, исказившие его измученное лицо, были слишком велики, чтобы он мог скрыть их. – Мы отдали последний долг. Идемте же отсюда.

Хейворд повиновался приказанию и покинул место, где, как он чувствовал, каждое мгновение мог потерять самообладание. Пока его спутники садились на лошадей, он успел пожать руку разведчику и подтвердить, что непременно встретится с ним в расположении британской армии. Потом он вскочил в седло и, пришпорив коня, поехал рядом с носилками, откуда доносились тихие, сдавленные рыдания Алисы – единственное, что выдавало ее присутствие.

Все белые люди, за исключением Соколиного Глаза, – Мунро с опущенной на грудь головой, Хейворд и Давид, ехавшие в грустном молчании в сопровождении адъютанта Монкальма и его свиты, – проехали перед делаварами и вскоре исчезли в густом лесу.

Делавары не забыли тех, с кем их связало общее горе. Многие годы спустя в их племени все еще ходила легенда о белой девушке и молодом воине-могиканине. От разведчика они узнали впоследствии, что Седая Голова вскоре умер, а Щедрая Рука увез его белокурую дочь далеко, в поселение бледнолицых, где она наконец перестала лить слезы и лицо ее снова озарилось улыбкой. Но это события уже более поздних лет. А пока Соколиный Глаз вернулся к месту, куда его влекло с невыразимой силой.

Он поспел как раз вовремя, чтобы бросить прощальный взгляд на Ункаса, которого делавары уже обряжали в его последнюю одежду из звериных шкур. Индейцы остановились, чтобы дать разведчику возможность бросить долгий любящий взгляд на черты усопшего; потом тело Ункаса завернули и больше не открывали его. Процессия, похожая на первую, двинулась в путь, и вскоре все племя собралось вокруг временной могилы молодого вождя – временной, потому что в свой день и час останкам его предстояло упокоиться среди могил предков.

Вокруг новой могилы были те же серьезные, опечаленные лица, царило то же гробовое молчание, наблюдалось то же почтительное уважение, как и у могилы Коры. Тело Ункаса предали земле в сидячем положении, в позе, выражавшей покой, лицом к восходящему солнцу; рядом с ним положили оружие для войны и охоты. Могилу засыпали и приняли меры для защиты ее от хищных зверей.

Погребение было окончено, и все присутствующие обратились к следующей части обряда.

Чингачгук вновь стал предметом общего внимания. Он еще ничего не говорил, а между тем все ожидали услышать что-нибудь поучительное из уст столь мудрого вождя и отважного воина. Сознавая желание народа, суровый, сдержанный воин поднял голову и обнажил лицо, до тех пор скрытое складками одежды, и твердым взглядом обвел всех присутствующих. Его крепко сжатые выразительные губы разомкнулись, и впервые за всю долгую церемонию голос его зазвучал так, что был слышен всем.

– Зачем печалятся мои братья? – сказал он, глядя на скорбные, угрюмые лица окружавших его воинов. – О чем плачут мои дочери? О том, что молодой человек пошел на поля счастливой охоты, что вождь с честью прожил свою жизнь? Он был добр, он был справедлив, он был храбр. Кто может отрицать это? Маниту нуждался в таком воине и призвал его к себе. Что же касается меня, сына и отца Ункаса, то я – лишенная хвои сосна на просеке бледнолицых. Род мой удалился и от берегов Соленого Озера, и от делаварских гор. Но кто посмеет сказать, что Змей своего племени утратил былую мудрость? Я одинок…

– Нет, нет! – крикнул Соколиный Глаз, который доселе пристально смотрел на строгие, словно застывшие черты своего друга, сохраняя самообладание, но тут не выдержал. – Нет, сагамор, ты не одинок! Мы, может быть, различны по цвету кожи, но нам суждено идти одной тропой. У меня нет родных и – я могу сказать, как и ты, – нет своего народа. Ункас был твой сын, краснокожий от природы; наверное, он ближе тебе по крови, но если я когда-нибудь забуду юношу, который так часто сражался бок о бок со мной в часы битвы и спокойно спал рядом в часы отдыха, пусть тот, кто создал всех нас, какого бы цвета мы ни были, забудет меня! Мальчик покинул нас, но ты не одинок, сагамор!

Чингачгук сжал руки, горячо и порывисто протянутые ему разведчиком над свежей могилой; и в этой дружеской позе два мужественных и неустрашимых воина склонили головы, роняя жгучие слезы, орошавшие могилу Ункаса, словно капли дождя.

Молчание, каким делавары встретили вспышку чувств двух знаменитых воинов, было нарушено Таменундом.

– Довольно! – сказал он. – Ступайте, дети ленапов. Гнев Маниту еще не угас! Зачем оставаться Таменунду? Бледнолицые – хозяева земли, а время краснокожих еще не настало. Мой день был слишком долог. В утро моей жизни я видел сынов Унамис счастливыми и сильными, но, прежде чем для меня наступила ночь, я увидел смерть последнего воина из мудрого племени могикан!