Прочитайте онлайн Майлз Уоллингфорд | ГЛАВА XXX

Читать книгу Майлз Уоллингфорд
4016+2394
  • Автор:
  • Перевёл: О. Б. Рожанская
  • Язык: ru
Поделиться

ГЛАВА XXX

Ее недуг не по моей части.

Но я знал лунатиков, ни в чем не повинных, которые спокойно умирали в своих постелях.

Шекспир. Макбет

Медовый месяц мы провели в Клобонни, и еще много-много медовых месяцев, которые последовали за ним. Мистер Хардиндж был бесконечно счастлив, что я стал его зятем. Мне казалось даже, что он любит меня больше, чем Руперта, хотя он жил и умер в неведении относительно истинного лица своего сына. Было бы жестоко открыть ему глаза на недостатки последнего; да и ничего особенного, что могло бы послужить причиной eclaircissement, не случилось. Беспринципность Руперта относилась скорее к скрытым, чем к явным чертам его характера и выступала наружу исключительно благодаря его тщеславию и эгоизму. Он стремился только к удовольствиям и был слишком ленив и хитер, чтобы сделаться настоящим мошенником. Дай ему волю, он пустил бы по ветру все наше состояние, и мое и Люси, но, поскольку мы не предоставили ему такой возможности, он был вынужден сократить свои расходы до таких сумм, которые мы считали нужным давать ему, иногда, впрочем, выплачивая его долги. Наши сношения сводились главным образом к визитам вежливости, по крайней мере с моей стороны; Люси видела его чаще, и мы больше никогда не вспоминали о прошлом. Я называл его «мистер Хардиндж», а он меня «мистер Уоллингфорд». С «Рупертом» и «Майлзом» было покончено навсегда. Мне бы хотелось теперь же расстаться с этим героем и его супругой; признаться, мне больно говорить о них, даже по прошествии стольких лет. Руперт прожил на свете только четыре года после моей женитьбы на его сестре. Когда он счел необходимым оставить дом на Бродвее, он с благодарностью принял предложение Люси жить в Риверсэдж и содержание в две тысячи долларов в год и смог, по-видимому, обойтись этой суммой до самой своей кончины. Впрочем, я дважды оплачивал его долги за это короткое время без ведома Люси; и мне даже кажется, он в некоторой степени осознал свои прегрешения перед тем, как уснуть навеки. После него остался один ребенок, дочь, которая пережила его лишь на несколько месяцев. Майора Мертона болезни свели в могилу еще раньше. Меня всегда связывало с этим старым офицером теплое дружеское чувство, и я думаю, он иногда с благодарностью вспоминал, чем он обязан мне и Марблу. Как большинство чиновников независимых правительств, он почти или совсем ничего не оставил после себя, так что миссис Хардиндж после смерти мужа перешла на полное иждивение его друзей. Эмили была одной из тех светских особ, которые не вовсе лишены положительных свойств, но во всех их поступках в той или иной мере присутствует известный низменный расчет. Сначала ее привлекли достоинства и приятные манеры Руперта, и, считая его наследником миссис Брэдфорт, она охотно вышла за него замуж. Мне кажется, после смерти отца она была несчастна и одинока, и я не стал сожалеть, когда она сообщила нам, что собирается «изменить свое положение», как говорят вдовы, — выйти замуж за человека в летах, который обладал достаточными средствами, чтобы дать ей все, что можно купить за деньги.

С этим вторым, или, согласно классификации Венеры, неродным мужем Эмили отправилась в Европу и жила там; умерла она только три года назад богатой вдовой. Мы поддерживали с ней корректные отношения до самой ее кончины и лет пятнадцать назад даже провели несколько недель в ее доме, полуамбаре-полузамке, который она называла дворцом, на одном из чудеснейших итальянских озер. Как la Signora Montiera (Montier), она была вполне уважаема и закончила свой жизненный путь вдовой с хорошей репутацией, которая любила блеск и суету этого грешного мира. Во время нашей последней встречи я пытался воскресить в ее памяти различные происшествия ее жизни, но, как ни странно, мои усилия не увенчались успехом. Вместе с ее прегрешениями они канули в реку времени и, казалось, совершенно изгладились из памяти. Все же la Signora была не прочь принять меня и, когда обнаружила, что я кредитоспособен, имею деньги, лошадей, экипажи, отнеслась ко мне с почтением и, кажется, забыла, что раньше я был каким-то шкипером. Она внимала терпеливо и с улыбкой моим длинным рассказам, хотя ее собственные воспоминания были невероятно скудными. Она помнила что-то об экипаже и канале в Гайд-парке; а подробности ее путешествия по Тихому океану совсем позабыла. Впрочем, надо отдать ей должное — когда она устроила небольшую festa для своих соседей и Люси надела жемчужное ожерелье, я убедился в том, что это ожерелье она помнит. Она даже намекнула одному из гостей в моем присутствии, что сначала оно предназначалось ей; но «вы же понимаете, сага mia, сердцу не прикажешь», — добавила она и вздохнула весьма удовлетворенно.

Увы! Ci-devant Эмили была всего лишь концентрированным выражением чувств, интересов и страстей миллионов, подобно им жившей и умершей в узком кругу, воздвигнутом ее тщеславием и украшенном ее собственными понятиями о цели и смысле человеческого существования, внутри той среды, которую она считала респектабельной и благородной.

Что касается племени клобоннцев, все старые члены этой огромной семьи жили и умерли у меня в услужении или, лучше сказать, я жил в их семье. Венере довелось увидеть несколько своих копий в очаровательном потомстве Наба и Хлои, хотя она настойчиво утверждала до самой своей кончины, что Купидон, как неродной муж, не имеет по закону родства ни с кем из гладких, полнощеких, толстогубых детишек. Однако даже более тесные семейные узы, нежели те, которые связывали моих рабов со мной, разрушаются под давлением человеческих установлений. Законодатели штата Нью-Йорк давно решили, что рабство не должно больше существовать в границах их штата; и один за другим молодые невольники уходили попытать счастья в городе или других уголках штата, пока не осталось почти никого, кроме Наба, его супруги и их прямых потомков. Некоторые из последних до сих пор держатся за меня — своим примером и каждодневными беседами родители внушили детям чувства, которые не подвержены нововведениям постоянно меняющегося общества. С ними Клобонни — по-прежнему Клобонни; а я и моя семья остаемся для них существами высшего порядка. Я выдал Набу и Хлое вольные в тот день, когда влюбленная парочка обвенчалась, и тем самым освободил их потомство от двадцативосьмилетнего и, соответственно полу, двадцатипятилетнего рабства, которое иначе было бы уготовано их старшим детям, пока закон одним махом не освободил бы всех. Эти бумаги Наб из уважения ко мне положил на дно своей табакерки; там я их случайно увидел спустя семнадцать лет, изрядно потрепанные, за все время не тронутые и не читанные никем, в чем я твердо уверен. Впрочем, последующие законодательные акты штата упразднили такие формальности, но то, как Наб поступил с теми бумагами, свидетельствовало о характере и намерениях этого человека, обнаруживало его решимость оставаться рядом со мной до конца. Он-то не собирался отпускать на волю меня, каковы бы ни были мои замыслы относительно него и его семьи.

Только однажды я имел разговор с Набом и его женой насчет платы за их труд и понял, какой щекотливый это для него вопрос; своим предложением я как бы приравнял его к другим наемным людям на ферме и в доме.

— Что я такого сделать, масса Майл, что вы хотеть заплатить мне деньги, как наемному работнику? — сказал Наб, то ли с досадой, то ли с обидой. — Я родиться в семье, и мне казаться, что это достаточно, но если это недостаточно, я ходить с вами в плавание, масса Майл, в самый первый день, как вы пойти, и ходить с тех пор всегда.

Укоризна, прозвучавшая в этих словах, решила дело. С тех пор и до сего дня мы больше не говорили на эту тему. Когда Набу нужна одежда, он идет и покупает ее, и покупку записывают на счет «массы Майла»; когда ему нужны деньги, он идет и получает их, не обнаруживая при этом ни малейших признаков стыда или недовольства, и прямо просит все, что ему нужно. У Хлои установился такой же обычай с Люси, которую она считает, вдобавок к тому, что та имеет честь быть моей супругой, чем-то вроде замены «мисс Грейс». Для этой достойной четы мистер и миссис Майлз Уоллингфорд, владельцы Клобонни, Риверсэдж и Юнион-Плейс, до сих пор остаются «массой Майлом» и «мисс Люси»; однажды я видел, как английская путешественница вытащила свой блокнот и сделала в нем какую-то, надо полагать, забавную запись, услышав, как Хлоя обратилась к матери троих прелестных детей, которые прильнули к ее коленям, и назвала ее этим привычным, самым ласковым из всех имен. Однако на Хлою не произвело никакого впечатления удивленное внимание путешественницы, и она до сих пор зовет свою госпожу «мисс Люси», хотя последняя теперь уже бабушка.

Что касается детей из семейства Навуходоносора, дух времени, по правде говоря, оказал на них свое влияние. И на связи, которые больше века соединяли Уоллингфордов и Клобонни, они смотрят иначе, нежели их родители. Они стали покидать Клобонни, и я не сожалею об их уходе. Но все-таки связь между нами не прервется, пока жив хоть кто-нибудь из стариков, — традиция еще глубоко укоренена среди них. Никто из них никогда не покидал поместья без моего согласия; а когда честолюбие или любопытство влекло их в «большой» мир, я обеспечивал им всем хорошие места.

Да, новые веяния ощутимы, но я не столь глуп, чтобы возмущаться по поводу всех и всяческих перемен, ибо знаю, что многие из этих перемен приводят к самым благоприятным следствиям. Я далек от мысли, что рабство в том виде, как оно некогда существовало в Клобонни, — это типический пример рабства, распространенного по всей Америке; но я считаю, что этот институт, который в прежние времена был распространен в штате Нью-Йорк, наносит вред как белым, так и неграм — пусть даже в одном из наших поместий до принятия нового закона всегда было что-то патриархальное; и отношения между хозяином и невольником в старых, традиционных семьях, живущих в достатке, от века были вполне уважительными и добрыми.

Меня тревожит не столько дух аболиционизма (если его проявления ограничатся только деятельностью тех сообществ, над которыми ему удалось обрести какую-то власть), сколько известные убеждения, состоящие в том, что все должно без конца меняться, и это относят ко всякому явлению, каково бы ни было его состояние при прежних regimes; по понятиям «певцов» прогресса, у нас нет социальных институтов, достигших полного своего развития. Мое мнение таково, что две самые опасные из всех партий в стране — это та, что поднимает на щит консерватизм, и та, что превозносит прогресс: первая отстаивает обычаи, от которых нужно было бы избавиться, вторая в безудержном порыве разрушения сметает все необходимое и полезное. Я говорю об этих противостоящих принципах, как они явлены в партиях, — оппозиция придает каждому из них неуступчивости и ожесточенности. Ни один разумный человек не станет спорить с тем, что в ходе истории на свет рождается много достойного и полезного, но и создается много ненужного, что было бы разумнее отвергнуть. Только тот мудрый и осмотрительный законодатель, кто умеет своевременно и безошибочно отличить одно от другого. Касательно консерватизма, Лафайет однажды замечательно охарактеризовал его в одном из своих наиболее удачных выступлений. «Джентльмены рассуждают о золотой середине (juste milieu), — говорил он, — будто она являет собой четкое политическое кредо. Все мы знаем, что такое золотая середина в отношении любого конкретного вопроса; это не что иное как истина применительно к данному случаю. Но когда джентльмены говорят, что они принадлежат justemilieu как партии и что они намерены придерживаться золотой середины при всех значительных событиях эпохи, это напоминает мне следующий анекдот: вот один человек, склонный к преувеличениям, выдвигает предположение, что четыре плюс четыре — десять, другой, более рассудительный и смыслящий в арифметике, опровергает эту идею, утверждая, что четыре плюс четыре только восемь; а нашему джентльмену, ратующему за juste milieu, остается только заявить: «Месье, вы оба заблуждаетесь, истину нельзя найти в крайностях — четыре и четыре будет девять».

То, что можно сказать о консерватизме как принципе, в еще большей степени верно применительно к нему как движению — в этике, как и в медицине, лекарство нередко оказывается хуже, чем сама болезнь. Великое зло для Европы, причиняемое ей подобными качаниями, проистекает из обстоятельств, которые здесь, у нас, имеют незначительное влияние или не имеют влияния вовсе. Там были произведены радикальные перемены, само основание общественного здания было изменено, в то время как в надстройке сохранилась большая часть наследия древней архитектуры. Когда дело обстоит подобным образом, кое-какие огрехи можно простить ремесленникам, которые выступают за сведение целого к простоте единого порядка. Но в наших условиях человек, который ни в одном современном ему явлении окружающего мира не способен видеть никакой пользы, который вечно утверждает, что лучшее всегда где-то впереди, такой человек, если он доживет до осуществления своей мечты, рискует обнаружить, что истина всегда на заоблачной вершине и что те, кто бешено несется к своей цели, могут ненароком проскочить эту вершину, а дальше по инерции нестись вниз, под уклон. Социальное явление нельзя убедительно «решить» как геометрическую задачу, ибо его следствия простираются так далеко, что в итоге получается сумма множества воздействий.

Далее я должен рассказать о Марбле. Он провел в Клобонни целый месяц, в течение которого они с Набом семь раз переоснащали «Грейс и Люси», в конце концов вернувшись к первоначальной оснастке, поскольку решили, что иначе она не поплывет, — кстати, неплохая иллюстрация того, чем заканчиваются эксперименты неумеренных политических направлений. Мозес пробовал охотиться — он слыхал, что это неотъемлемая часть деревенской жизни; он подумывал заделаться помещиком четвертого или пятого класса, но ноги его оказались слишком коротки, чтобы без труда одолевать высокие плетни, и он в отчаянии забросил это занятие. Однако за те десять дней, что он пытался приобщиться к нему, он принес трех малиновок, небольшую белку и ворону, а еще настойчиво утверждал, что ранил голубя и вспугнул целую стаю куропаток. Сам я частенько убивал в окрестностях Клобонни по десятку пар вальдшнепов за утро и столько же перепелок в период их отстрела.

Через полтора месяца после нашей свадьбы мы с Люси посетили Уиллоу-Ков, где провели очень приятную неделю. К моему удивлению, мне нанес визит сквайр Ван Тассел, который, кажется, не питал ко мне злобы. Марбл помирился с ним, как только тот выплатил ему всю сумму залога вместе с процентами, хотя в разговоре со мной неизменно отзывался о нем презрительно. Должен признаться, я был поражен видимым великодушием старого ростовщика; но тогда я был слишком молод, чтобы понимать, что поведение людей по отношению к ближним определяется двумя принципами: один имеет своим источником смиренность и христианское всепрощение, а другой — безразличие к справедливости. Боюсь, что так называемое великодушие чаще всего объясняется именно безразличием к истине, нежели христианскими добродетелями, между тем как иных людей нередко называют мстительными, когда они просто честны и справедливы.

Марбл потерял свою мать через год после того, как мы вернулись из нашего неудачного плавания на «Рассвете». За месяц или два до того он «потерял» свою племянницу, малютку Китти, которая вышла замуж за сына «соседа Брайта» и переселилась к мужу. После этого он стал подолгу жить в Клобонни, а зимой иногда наезжал к нам на Чемберс-стрит. Да, именно на Чемберс-стрит — благодаря выгодной сделке мы скоро оставили городской дом Люси на Уолл-стрит. Участок, на котором некогда стоял последний, до сих пор принадлежит ей и теперь представляет собой небольшое состояние. Я купил участок и построил дом на Чемберс-стрит в 1805 году, сделав выгодное вложение капитала. В 1825 году мы переехали на Бликер-стрит, на милю ближе к центру города, чтобы остаться в beau quartier; я воспользовался дефицитом денег и низкими ценами 1839 года и приобрел новый участок земли на ЮнионПлейс, чуть не в лиге от того места, где стоял дом, который Люси получила в наследство от миссис Брэдфорт, в красивом и стремительно растущем Манхэттене.

После того как Марбл снова оказался сиротой, он принялся сетовать, что в Уиллоу-Ков он все равно что «проклятый отшельник», и стал поговаривать о том, чтобы посмотреть мир. В один прекрасный день он явился в Клобонни со всеми пожитками и объявил о своем намерении искать место помощника на каком-нибудь ист-индском судне. Я выслушал его, задержал у себя на день-другой, пока я следил за работой каменщиков, сооружавших пристройку к дому, к тому времени уже почти законченную, а потом мы вместе отправились в город. Я привел Мозеса на верфи, на борт судна, которое как раз оснащалось (это было первоклассное судно, обшитое медью, со шпангоутом из виргинского дуба и палубами из южной сосны) и спросил, как оно ему нравится. Он поинтересовался, хорошо ли его назвали.

— Оно называется «Меченый», — отвечал я, — надеюсь, это имя тебе нравится.

Мозес оттопырил большой палец, словно говоря, что понял меня, и спросил, куда я собираюсь послать судно.

— В Кантон, под твоей командой.

Я видел, что мой старый помощник тронут этим свидетельством моего доверия; его самоуважение с тех пор, как он нашел свои корни, повысилось настолько, что он не стал противиться. Я не собирался посвятить себя торговле, но «Меченый» под неизменной командой Марбла прослужил мне много лет и принес немалый доход. Однажды мы с Люси отправились на нем в Европу — пассажирами. Мы пустились в путь после смерти моего милого старого опекуна, конец которого достойно увенчал его добродетельную христианскую жизнь. Мы, то есть Люси и я, прожили несколько лет за границей и вернулись домой на «Меченом», который совершал последний рейс в качестве моей собственности. Наб часто выходил в море на этом судне, просто для того, чтобы переменить обстановку, и он конечно же пришел на нем в Гавр, когда «масса Майл» и «мисс Люси», два их «молодых массы» и две «молодые мисс» собрались домой. Я был глубоко потрясен, увидев в тот раз моего старого друга Мозеса, он быстро сдавал — ему было далеко за семьдесят; в таком возрасте большинство моряков уже не годны к своему ремеслу. Мозес, однако, держался бодро и твердо намеревался доставить всех нас в Клобонни. Однако через три дня после отплытия «твердокаменный» человек уступил и слег на койку. Я видел, что дни его сочтены, и, повинуясь чувству долга, рассказал ему о его истинном положении. Это была неприятная обязанность, но больной принял известие спокойно и мужественно. Только выслушав меня до конца, он попытался ответить.

— Я знал, что плавание мое почти закончилось, Майлз, — отвечал он, — теперь уже навсегда. Когда шпангоуты жалобно стонут, а новые нагели вонзаются только в гнилое дерево, то пора подумать о том, чтобы разобрать корпус на медь и старое железо. Я сильно потрепал «Меченого», а «Меченый» сильно потрепал меня. Я больше не увижу Америку, я передаю команду тебе. Это твое судно, и никто не позаботится о нем лучше тебя. Знаешь, я хотел бы, чтобы меня положили в то, что когда-то было его частью. Там есть переборка, которую сняли, чтобы приспособить каюты для твоей семьи, — из нее получится самый удобный гроб на свете.

Я пообещал старику, что сделаю все, как он просит. После недолгой паузы мне подумалось, что настал благоприятный момент, чтобы поговорить о будущей жизни. Марбл никогда не был ни распутником, ни порочным человеком в общепринятом смысле этого слова. Он был безукоризненно честным, если не считать некоторых его моряцких причуд, и прегрешения его главным образом сводились к так называемым грехам опущения. Однако в юные годы он не получил буквально никакого религиозного воспитания. То, что он узнал в течение последующей жизни, носило весьма неканонический характер. Я часто думал, что Марбл был восприимчив к подобным предметам, но он никогда не имел случая воспользоваться этой благорасположенностью. Поэтому теперь я заговорил с ним прямо, и его все еще живой взор не однажды задумчиво обращался на меня, пока он, затаив дыхание, слушал.

— Да, да, Майлз, — отвечал он, когда я закончил, — все это, может быть, и так, но поздновато уже мне идти в школу. Я все это в общем слышал раньше, в том или ином виде, но всегда какими-то урывками, пока привяжу одну мысль к другой, чтобы сделать из всего этого какую-нибудь пригодную снасть, оказывается, что какие-то куски выскользнули сквозь пальцы. Однако я трудился над Библией все это плавание, а ты знаешь, оно было длинное; и должен сказать, я узнал много такого, что мне кажется верным. Вот я всегда думал: что может быть глупее, чем прощать своих врагов; ведь у меня всегда было правило: «бортовой залп за бортовой залп» — ты ведь знаешь, — а теперь я понимаю, что великодушней прощать, чем мстить.

— Мой дорогой Мозес, это очень благоприятное состояние духа; пребывай в нем всегда, уповай на Спасителя, и твой смертный час станет самым радостным в твоей жизни.

— А как же все-таки проклятый Меченый, неужели я должен относиться к нему иначе, чем к береговому пирату, которых надо истреблять без жалости? Вот старый Ван Тассел отправился брасопить реи в те края, где извлекут на свет все его уловки; а я считаю неразумным держать зло на человека, который сошел в могилу. Мне кажется, его я совсем простил, хотя, по правде говоря, он заслужил хорошую порку.

Я понимал Марбла много лучше, чем он сам. Он чувствовал величественную красоту христианской морали, но в то же время ощущал, что какие-то понятия настолько укоренились в его душе, что вырвать их оттуда ему не под силу. Он сомневался, правильно ли он поступил с Меченым, и рассудок его, яростно защищаясь от нападок совести, исключил этого несчастного из числа тех, к кому относятся Заповеди Божий. Вот Ван Тассела, он, вероятно, мог в некотором смысле простить, так как несправедливость в известной мере была исправлена; хотя это прощение было странным образом окрашено его глубоким презрением к низости мошенника.

Мы говорили долго. Наконец к нам присоединилась Люси, и я подумал, что лучше предоставить старого моряка заботе той, которую сама природа и воспитание по Промыслу Божию предуготовили к тому, чтобы привести его к более трезвому взгляду на состояние своей души. Я командовал судном — это был хороший предлог, чтобы подолгу оставлять умирающего с Люси, — она казалась мне настоящим ангелом-хранителем. Я был невольным свидетелем многих их бесед и не раз присутствовал на их совместных молитвах, вместе с моими дочерьми и сыновьями, и таким образом мог судить о происходящих с Марблом переменах.

Это было поистине замечательное зрелище — эта прекрасная женщина, используя все свое мягкое красноречие, всю пылкость чувств и ясность ума, посвятила себя на многие дни нелегкому труду — внушить такому человеку, как Марбл, верный и смиренный взгляд на свою связь с Создателем и Его Сыном, Спасителем человеческого рода. Нельзя сказать, что добродетельные усилия этой прямодушной женщины, которую я имею счастье называть своей женой, увенчались полным успехом; такого, вероятно, нельзя было ожидать. Нужна была иная, более мощная сила, чтобы человек в семьдесят лет, всю жизнь бороздивший моря, принес полное покаяние в своих грехах; но, по милосердию Божьему, в его сердце произошли глубокие перемены, и все мы смогли надеяться, что семя пустило корни и что растение может подняться к солнцу, навстречу Тому, по образу и подобию Которого созданы даже самые скромные из смертных.

Плавание было долгим, но очень спокойным, и времени было достаточно для всего, о чем я поведал ранее. Судно все еще не достигло Большой Ньюфаундлендской банки, а Марбл уже почти перестал говорить; но было очевидно, что он сосредоточенно размышлял. Он быстро терял в весе, и я предчувствовал, что в любую минуту он может покинуть мир. Казалось, он не мучился, но жизненные силы постепенно оставляли его, и дух уже готов был покинуть тело, хотя бы оттого, что разрушилось земное обиталище, в котором он так долго пребывал, — так аист покидает обветшавший кров.

Спустя примерно неделю после произошедшей с Марблом перемены мой сын Майлз подошел ко мне на палубе и сказал, что его милая маменька ждет меня в каюте. Когда я спустился, Люси вышла мне навстречу, и на лице ее была написана печальная весть, которую она собиралась сообщить мне.

— Близко то время, дорогой Майлз, — сказала она, — когда наш старый друг отойдет в вечность.

Внезапная острая боль пронзила мое сердце, хотя я давно уже ожидал этого. Многие предшествующие и более насыщенные приключениями годы моей жизни быстро пронеслись передо мной, и почти везде присутствовал образ умирающего теперь друга. Несмотря на его причуды, он всегда был предан мне. С того дня, когда я впервые нанялся на корабль, сбежав из дома, и ступил на борт «Джона», и до сего часа Мозес Марбл был верным и бескорыстным другом Майлза Уоллингфорда.

— Он в сознании? — спросил я в тревоге. — Когда я последний раз видел его, он немного бредил.

— Может быть, но теперь он в полном сознании. Мне кажется, он наконец понял смысл Искупления. В последнюю неделю это становится все более очевидным.

Мы с Люси больше не стали говорить тогда о состоянии Марбла; я вошел в каюту, где была подвешена его койка. Это была просторная комната, в которой было много воздуха — редкость на судне; она была специально приспособлена по моему приказу для Люси и двух наших дочерей, но эти милые создания сразу и не раздумывая передали ее своему старому другу.

Ах да, я еще толком не рассказал вам об этих двух девочках, старшую из которых звали Грейс, а младшую Люси. Во время описываемых событий первой только исполнилось пятнадцать, а сестра была на два года моложе ее. По какому-то удивительному совпадению Грейс до невероятия походила на женщин из моего рода; а младшая, милое, простодушное, искреннее, прелестное дитя, имела столько сходства со своей матерью, когда та была столь же юна, что я часто ловил ее в свои объятия и целовал, и она простодушно делилась со мной какой-нибудь мыслью или смеялась веселым и певучим смехом, совсем как та, которая произвела ее на свет, смеялась двадцать лет назад. Люси при виде нас улыбалась, и ее лицо покрывалось легким румянцем; она понимала мои порывы, внезапно уносившие меня в дни моего отрочества и юношеской любви.

В эту печальную минуту обе девочки были в каюте; они изо всех сил старались сохранять спокойствие и делали все, что могли, чтобы скрасить последние часы умирающего. Грейс, старшая, была, конечно, самой деятельной и энергичной, ее сестру по причине ее нежного возраста сковала робость; все же эта маленькая копия своей матери не могла оставаться бездеятельной, когда ее любящее сердце и желание помочь побуждали ее забыть о себе и разделить с сестрой заботу об умирающем.

Я нашел Марбла в сознании; то беспокойное внимание, с которым он медленно изучал лица собравшихся у его постели, свидетельствовало о том, что он точно знал, кто есть и кого нет рядом с ним. Он дважды обвел взглядом всех нас, а потом заговорил хриплым голосом, обыкновенно предвещающим конец.

— Позовите Наба, — сказал он, — я вчера простился с моими помощниками и всей остальной командой, но Наба я считаю членом семьи, Майлз, и пусть он тоже придет сейчас.

Я знал, что он вчера прощался с командой, но намеренно не пришел в каюту, ибо я понимал: мне надо отдельно прощаться с Марблом. Итак, Наба вызвали, и никто не проронил ни слова, пока негр не встал за спинами моей жены и детей. Мозес бдительно следил за нашими движениями и, казалось, был недоволен тем, что его старый товарищ по плаванию держится в таком отдалении от него в этот торжественный и важный момент.

— Я понимаю, ты всего лишь негр, Наб, — с трудом проговорил старый моряк, — но твое сердце сделало бы честь королю. Оно у тебя почти как у Майлза, а лучшего человека, чем он, и быть не может. Подойди поближе, парень, здесь никто не заругает тебя за такую вольность.

Малышка Люси тотчас отступила назад и прямо-таки передвинула Наба на то место, где сама только что стояла.

— Благослови тебя Бог, юная леди, — сказал Марбл. — Я не знал твою мать, когда ей было столько, сколько тебе сейчас, но я так понимаю, что один кат-блок не так похож на другой, как ты на нее в эти годы; не теряй этого сходства, и тогда твой отец будет не только счастливым и удачливым мужем, но и отцом. Никто так не заслужил своей удачи, как Майлз, — я имею в виду удачи, ниспосланной Провидением, моя дорогая госпожа Уоллингфорд. — Марбл верно истолковал печальный взор Люси. — Ведь благодаря вашим урокам я теперь понимаю, что над всеми нашими судьбами, на суше ли, на море, над белыми и чернокожими, стоит Божественный Отец.

— Ни одна птица малая не забыта у Бога, капитан Марбл, — раздался мягкий, искренний голос моей жены.

— Да, теперь я понимаю, хотя прежде и не задумывался о таких вещах. Значит, когда мы потерпели крушение на «Рассвете», Наб, на то была воля Божья и вроде как с тем расчетом, чтобы привести нас троих к нашей нынешней судьбе и нынешнему состоянию духа; если вы еще услышите от меня слово «удача» — вдруг я его скажу по привычке, — то вы все должны понимать, что я имею в виду то, что я называю удачей, ниспосланной Провидением. Да, госпожа Уоллингфорд, я прекрасно это понимаю и никогда не забуду вашей доброты, которая была для меня самым лучшим витком этой удачи, ниспосланной Провидением. Я позвал тебя, Наб, чтобы проститься с тобой и дать тебе стариковский совет, прежде чем я навсегда покину этот мир.

Наб стал ломать пальцы, в глазах его заблестели слезы; его связывала с Марблом давняя и испытанная дружба. Когда люди вместе проходят через столько испытаний, как мы трое, мелкие огорчения повседневной жизни становятся в сравнении с ними ничтожными, а дружба кажется прочнее иных человеческих связей.

— Да, сэр, капитан Марбл, сэр, что вы изволить желать, сэр? — пробормотал негр, изо всех сил стараясь не выдать охватившего его горя.

— Дать тебе парочку советов, Наб; хочу попрощаться с друзьями, а потом можно и вычеркнуть мое имя из договора о найме на это судно, которое называется жизнь. Старость и тяжкий труд, Наб, сделали свое дело, и якорная цепь вся вышла. Стопор буксует — еще несколько больших волн, и корпус старого корабля пустится по течению. Ты — другое дело, ты в расцвете сил, и ты отличный парень, лучше тебя нет ни на рее, ни у штурвала. Мой тебе совет на прощание, Наб: продолжай в том же духе. У тебя, конечно, есть недостатки (у какого негра их нет?), но ты хороший парень и всегда там, где тебе и положено быть, точно помпы. Во-первых, ты человек семейный, и, хотя твоя жена всего лишь негритянка, она твоя жена, и ты должен быть ей верным в горе и в радости. Возьми пример со своего господина, посмотри, как он любит и лелеет твою госпожу. — Люси незаметно придвинулась поближе ко мне. — А твои дети — воспитывай их, как советует госпожа Уоллингфорд. Лучшего командира тебе не найти, это я знаю по опыту. И смотри, чтобы твой Гектор бросил ругаться, он уж начал, а тот, кто ступил на путь греха, может плохо кончить. Ты сначала поговори с ним, а если это не поможет, задай ему порку, чтобы выбить из него эту дрянь. Линек очень хорошо действует на мальчишек. А ты сам, Наб, продолжай в том же духе, и Господь помилует тебя, пока твое плавание еще не закончилось.

Марбл умолк в изнеможении; но он сделал знак Набу не двигаться: он еще не все сказал ему. Немного передохнув, он пошарил у себя под подушкой и достал оттуда очень старую табакерку, неверной рукой открыл ее, отделил щепоть табака и закрыл крышку. Все это он делал очень медленно, слабыми движениями человека, которого оставляют силы. Затем он протянул табакерку Набу и снова заговорил.

— Возьми это на память обо мне, Наб, — сказал он. — Она полна отличного табака и сама пропиталась его запахом за тридцать лет — столько она плавала со мной. Эта табакерка побывала в девяти сражениях, семи кораблекрушениях, на шлюпках прослужила больше, чем любой лондонский лодочник, и будет познатнее их всех. Помимо других подвигов, она четыре раза обошла вокруг света, я уж не говорю о том, что она проходила, так сказать, в кромешной тьме Магелланов пролив — это твой хозяин и ты знаете не хуже меня. Стало быть, возьми эту табакерку, старина, и смотри, клади туда лучший табак, иного она не видала. А теперь, Наб, ты должен кое-что сделать для меня, когда вернешься. Сначала попроси у хозяина разрешения отлучиться, а потом езжай в Уиллоу-Ков и передай мое благословение Китти и ее детям. Это нетрудно, если приняться за дело с должным настроем. Тебе нужно только поехать туда и сказать, что перед смертью я молился Богу, чтобы он благословил их. Ну что, запомнил?

— Я стараться, капитан Марбл, сэр, — да, сэр, я стараться изо всех сил, хоть я и не большой грамотей.

— Может быть, вы бы лучше поручили мне исполнить эту просьбу? — произнес мелодичный голос моей жены.

Марбл был рад и, казалось, охотно согласился принять предложение.

— Я не хотел обременять вас, — отвечал он, — но я благодарен за предложение. Ну тогда, Наб, ты можешь не запоминать про мое благословение, твоя хозяйка так добра… Погоди-ка: ты можешь дать его Хлое и ее семейству, всем, кроме Гектора, ну я хочу сказать, до тех пор пока он не бросит ругаться! Когда бросит, ну тогда пусть тоже получит кусочек. Теперь, Наб, дай мне руку. Прощай, дружище; ты был мне верным другом, и пусть Господь благословит тебя за это. Ты всего лишь негр, я понимаю, но для Него твоя душа так же драгоценна, как души королей и принцев.

Наб пожал руку своего старого командира, выскочил из каюты, бросился в кают-компанию и там разревелся, как дитя. Марбл тем временем умолк, пытаясь обрести душевное равновесие, которое несколько нарушили обнаруженные негром чувства. Отчасти успокоившись, он пошарил в изголовье своей койки и извлек две бумажные коробочки, в каждой из которых лежало по очень красивому кольцу: он, похоже, купил их ради этого случая, когда последний раз был в порту. Эти кольца он вручил моим дочерям, которые, рыдая и глядя на него с искренним и сердечным чувством, приняли подарки.

— Мы с вашим отцом вместе прошли через много трудностей и испытаний, — говорил Марбл, — и я люблю всех вас даже больше, чем моих родных. Я надеюсь, что это не грех, госпожа Уоллингфорд, ибо тут уж ничего не поделаешь. Я роздал подарки на память мальчикам и вашим родителям, юные леди, и я надеюсь, что все вы будете иногда вспоминать бедного старого морского волка, которого Господь по своей премудрости бросил как приблудное животное на вашем пути, дабы он мог получить вашу благодатную помощь. Вот ваша путеводная звезда, юные леди. — Он указал на мою жену. — Всегда помните о Господе и во всем слушайтесь эту добродетельную женщину. Нет, я ничего не хочу сказать и никогда не думал плохого о вашем отце, он тоже прекрасный человек, но все-таки девушки должны брать пример со своих матерей; а когда у них такая мать, как у вас, кроткая, добродетельная, она и самого лучшего из отцов оставит далеко за кормой.

Девочки рыдали, не скрываясь, Марбл, выждав несколько минут, торжественно простился с моими детьми и изъявил желание, чтобы все, кроме Люси и меня, покинули каюту. Он говорил с нами целый час и не однажды призывал меня прислушиваться к благочестивым советам моей жены, ибо его весьма беспокоила посмертная участь моей души.

— Я тут все плавание много обобщал насчет этого случая с Меченым, — продолжал он, — и охватили меня тяжкие сомнения и предчувствия. Госпожа Уоллингфорд, однако, успокоила меня, она научила меня возложить это бремя и все другие мои грехи на Христа. Я примирился с мыслью о смерти, Майлз, потому что пора умирать и я становлюсь ни на что не годным. Разве совладаешь с судном после того, как его сорвало с якоря, да и ничто, кроме вас, теперь не связывает меня с жизнью. Скажу честно: умирать тяжело, и было нелегко принять эту мысль. Но, Майлз, дорогой мой мальчик — для меня ты все еще мальчик, — я смотрю вперед спокойно. Следуй советам своей жены, и, когда твое плавание закончится, мы все окажемся в одной гавани.

— Мне очень отрадно, Мозес, видеть тебя в таком состоянии духа, — отвечал я. — Раз уж ты должен оставить нас, все без исключения Уоллингфорды будут рады обрисованной тобой будущности. Что до твоих грехов, Господь имеет власть и волю снять с тебя это бремя, когда Он увидит, что ты стремишься к покаянию и прибегаешь к благодатной помощи Его безгрешного Сына. Засим, если у тебя есть какие-то желания, это самое подходящее время, чтобы сообщить мне о них.

— Я написал завещание, Майлз, ты найдешь его в моем столе. Я там оставил небольшие суммы тебе и твоим, но тебе ведь деньги не нужны, так что все остальное достанется Китти и ее детям. Но есть один вопрос, который я никак не могу решить, и я тебе сейчас расскажу, в чем дело. Моряка все-таки нужно хоронить в открытом море, а не втискивать между могилами на погосте, как ты думаешь? Не люблю я могильные камни, навидался их в детстве. Мне хочется морского простора. Как тебе кажется, Майлз?

— Тебе решать. Твое желание будет для нас законом.

— Тогда заверните меня в мою койку и бросьте за борт, по старинке. Я подумывал, что надо бы лежать рядом с матерью, но она простит старого моряка за то, что он предпочел море этому вашему сельскому погосту.

После этого я еще несколько раз беседовал со стариком, но он больше не говорил ни о своем погребении, ни о своем имуществе, ни о смерти. Люси читала ему Библию два-три раза в день и часто молилась вместе с ним. Однажды я услышал тихий мелодичный голос возле его койки и, заглянув в каюту, увидел, что это моя малышка, моя любимица, моя дочь Люси, которой тогда было всего тринадцать, читает во второй раз главу, которую ее мать уже прочла за час до того, сопровождая чтение своими замечаниями. — Комментарии ее были, конечно, весьма наивными, но голос! — в ее голосе была та же кроткая искренность, те же мелодичные модуляции и та же торжественная ясность, как у ее матери!

Марбла не стало, когда мы подошли к Гольфстриму, он умер легко, не издав и стона, в окружении всей моей семьи, Наба и первого помощника, собравшихся у его койки. Единственное, что отметило его конец, был взгляд, исполненный необыкновенной значительности, который он бросил на мою жену за мгновение до своего последнего вздоха. Он лежал в своей койке, и ничего не осталось в нем от того сильного, закаленного моряка, которого я когда-то знал, — слабый как ребенок, на пороге последнего великого перехода. Несмотря на то, что Марбл существенно изменился по сравнению с тем, каким он был в расцвете лет, мне казалось, что духовная и умственная часть его существа преобразилась еще больше, чем телесная. Его прощальный взгляд был исполнен смирения и надежды, и мы подумали, что этому грубому, но искреннему существу перед концом было отведено достаточно времени, чтобы исполнить главное предназначение его жизни.

В соответствии с его горячей просьбой, но вопреки чувствам моей жены и дочерей, я похоронил тело моего старого друга в океане, за шесть дней до того, как на горизонте показалась земля.

Теперь мне осталось только рассказать о Люси. Я откладывал этот приятный долг до конца, умолчав о долгих, богатых событиями годах, чтобы этой радостной темой завершить свой рассказ о приключениях Майлза Уоллингфорда.

Первые десять лет моего супружества были для меня временем сплошного блаженства. Я жил с постоянным ощущением счастья, которое мужчина может испытать только в союзе с женщиной, которая удовлетворяет его разуму в той же степени, в какой его влечет к ней чувство. Я вовсе не хотел сказать, что последовавшие за этим десятилетием годы были менее счастливыми — в каком-то смысле они были еще счастливее, — и до сего дня я несказанно счастлив, но, поскольку время и привычка в конце концов приучили меня к союзу с чистотой, добродетелью, бескорыстием, свойственной женщинам утонченностью, я бы страдал от разлуки с ними, если бы вдруг лишился своей жены, равно как в первые годы супружества восторгался этими чертами, доселе мне неведомыми.

Проезжая по полям Клобонни, и теперь я вспоминаю с тихой радостью и смиренной благодарностью эти благословенные первые годы нашего супружества. То было время, когда Люси искренне разделяла каждую мою мысль. Она сопровождала меня в моих ежедневных прогулках верхом или в экипаже и внимала каждой фразе, слетавшей с моих губ, с ласковым участием и терпеливым вниманием, отвечала на каждую мою мысль, на каждое чувство, смеялась, а иногда и плакала вместе со мной. Всякое движение моей души отражалось в ее душе, если же что-то забавляло меня, то благодаря ее живому, но целомудренному юмору предмет нашего внимания приобретал еще большую комичность. В те годы мы задумывали и осуществляли большие преобразования в домах, садах и на полях Клобонни. Мы строили службы и конюшни, более соответствующие нашему теперешнему состоянию и жизни на широкую ногу, чем те, которые существовали при отце, однако, как я уже говорил, мы сохранили милую несуразность и разностильность архитектуры отцовского поместья. Первое лето нашего супружества прошло в этих преобразованиях, а потом я сказал Люси, что пора заканчивать постройку и перестройку моей усадьбы и посвятить наши усилия тому имению, которое она унаследовала от миссис Брэдфорт и которое тоже было старой фамильной собственностью.

— Не думай об этом, Майлз, — сказала она. — Содержи Риверсэдж в порядке, а о большем не беспокойся. Руперт — тогда он был еще жив и имел средства — позаботится о том, чтобы оно не пришло в упадок; но настоящий дом Уоллингфордов — Клобонни, милое Клобонни; а я теперь, как ты помнишь, ношу фамилию Уоллингфорд. Даст Бог, наш дорогой сын вырастет, женится, он и будет жить в старом Вестчестере, пока мы не передадим ему Клобонни.

Этот план до сих пор не осуществился в полной мере; Майлз, мой старший сын, летом живет с нами в Клобонни, а его шумливые сыновья нынче играют в мяч на лужайке, которая была разбита исключительно для их забав.

Годы, последовавшие за первым десятилетием нашего супружества, были не менее счастливыми, чем первые, хотя они были другими, в чем-то не похожими на них. Наши дети подросли и перестали быть игрушками, малютками, нуждающимися в нежной любви и заботе, в них стали все яснее проглядывать существа, созданные по образу и подобию Божьему, чей нрав в известной мере будет зависеть от нашего наставления. То, как Люси направляла детей и вела их, мягко и нежно, к добродетели и истине, всегда вызывало у меня глубокое восхищение и признательность. Ее мерой во всем была любовь. Я никогда не слышал, чтобы она в гневе повышала голос на кого-либо, тем более на собственных чад; но когда ей приходилось делать им замечания, в них звучали участие и нежность, к которым примешивалась, если того требовали обстоятельства, и некоторая строгость. О таких детях, которые выросли под ее благотворным воздействием, мы могли только мечтать.

Когда мы путешествовали, мы брали с собой всех наших отпрысков, и для нас наступила новая пора счастья, усиленного глубокой привязанностью к семье. Те, кто повидал мир, испытали на своем опыте, как расширяется их умственный горизонт; а те, кто не испытал этого, не могут поведать о том, какую глубокую, искреннюю радость приносит нам раскрытие внутренней, душевной жизни в тесном общении с теми, кого мы любим более всего на свете, — Люси наслаждалась всем, что она видела и узнавала во время первого путешествия на другое полушарие; младший ребенок — все четверо наших детей родились в первые восемь лет нашего супружества, — младший ребенок тогда уже вышел из младенческого возраста, и у нее было время, чтобы посвятить себя благодатному общению со своими отпрысками. Она совершенствовала свой интеллект чтением; и она всегда была готова поделиться со всеми своими познаниями в истории. Нет, она не выставляла их напоказ, но повествовала обо всем так, словно все имели право на пользование этими знаниями. Именно тогда я понял, как важно иметь мыслящего собеседника в лице супруги. Люси всегда была умна, но я никогда не понимал вполне ее превосходства в этом отношении, пока мы вместе не пустились странствовать среди изобилующего историческими картинами Старого Света. Я не стану отрицать, что Америка величайшая страна всех времен. Об этом говорят все, а значит, это правда. Тем не менее осмелюсь предположить, что ceteris paribus и для тех, кто вообще склонны размышлять, каждый американец, приезжающий в Европу, получает вдвое больше пищи для интеллекта, чем дома. Наша страна — это страна действия, поступка, а не мысли или умозрения. Наши соотечественники производят, сообразуясь со своими обстоятельствами, некий результат, а не приходят к нему логическим путем, по размышлении. Кроме того, в странах Старого Света существует множество объектов и событий, обостряющих мыслительную способность, у нас же нет ничего подобного. Вследствие скудости прошлого и настоящего американец, погружаясь в размышления, попадает в будущее. Это будущее многое сулит и до некоторой степени может оправдать ограниченность в настоящем. Давайте, однако, позаботимся о том, чтобы оно не обернулось химерой.

Теперь, когда нам обоим уже за пятьдесят, Люси стала бесконечно дорога мне, стала самым желанным моим собеседником. Ее ясный ум прозрачней эфира, и я всегда обращаюсь к ней за советом, сочувствием и поддержкой с надеждой и доверием, которые может внушить только опыт. На закате нашей жизни я стал замечать, что моя жена постепенно освобождается от уз, связующих ее с этим миром, сохраняя только любовь к мужу и детям, и ее мысленный взор сосредоточен на жизни будущей. Таким образом она с безупречной правдивостью и искренностью стремится к исполнению своего предназначения; при этом в ней не появилось никакого презрения к мирскому, никакого ханжества, ее набожность не мешает ей любить нас и исполнять свои обязанности. Моя мать всегда была очень религиозной, но я говорю о религии радостной, религии, в которой нет и тени пуританства, в которой никогда не путают грех с невинной веселостью. Наше семейство — самое жизнерадостное из всех, мне известных, и, видимо, это происходит оттого, что в дополнение ко всем благам, ниспосланным Богом, моя жена понимает различие между тем, что Слово Божие запрещает, и тем, что порождено возбужденными и преувеличенными понятиями некоторых теологов, которые, постоянно проповедуя о вере, сосредоточили свое внимание на регламентировании нравственной дисциплины, словно в своих сердцах они. возложили все упование на действенность института благочестивых дел, который существует в их больном воображении. Я глубоко благодарен Люси за то, что она привила детям глубокое сознание долга, между тем как они совершенно свободны от ханжества и той вычурной позы, которую многие ошибочно принимают за подлинное благочестие.

Кому-то из читателей, быть может, любопытно, как время обошлось с нами, стариками, — мы ведь дожили до преклонных лет. Я все еще бодр, несмотря на годы, и, кажется, выгляжу гораздо моложе своих лет. Я объясняю это обстоятельство воздержанностью и моционом. Люси была положительно привлекательна лет до пятидесяти, даже до этого возраста в значительной мере сохранив живую, цветущую красоту. Я до сих пор считаю ее красивой, а старик Наб, находясь в благоприятном расположении духа, называет моих дочерей «прекрасными молодыми мисс», а мою жену «прекрасной пожилой мисс» И почему бы Люси Хардиндж не сохранить следы того очарования, которое делало ее такой прелестной в юные годы? Чистая сердцем, искренняя, правдивая, спокойная и добродетельная — разве такая душа может не сообщить своих благословенных черт этому лицу, на котором и теперь так живо отражаются ее лучшие порывы? Да, Люси все еще красива, и даже ее очаровательные дочери кажутся мне не столь прекрасными. То, что она все эти годы — рядом со мной, составляет не только радость, но и гордость моей жизни. Мне не стыдно признаться, что за этот счастливый дар я каждый день коленопреклоненно благодарю Господа.