Прочитайте онлайн Красная тетрадь | Глава 26В которой инженер Измайлов говорит с народом, Машенька думает об убийстве, а синичка-лазоревка уводит детей с заимки

Читать книгу Красная тетрадь
2418+3685
  • Автор:
  • Язык: ru

Глава 26

В которой инженер Измайлов говорит с народом, Машенька думает об убийстве, а синичка-лазоревка уводит детей с заимки

Соня вошла в дом, а Матюша остался на улице, держа в поводу запаленную Гречку и пучком травы отирая пену с ее морды.

В комнате у инженера казалось прохладнее, чем на улице. А может быть, Соню просто колотил озноб.

– Сонечка? – удивился Измайлов, вставая. – Откуда ты взялась, девочка? Что-нибудь случилось?

– Вот! – сказала Соня и протянула мужчине незапечатанный конверт.

Измайлов достал и развернул лист. Хотел было надеть очки, но потом передумал, поднес письмо ближе к глазам.

«Измайлов, коли можете, сделайте что-то. Коли нет, сберегите у себя детей. В поселке и на прииске – как бы беды не было. Предупредите Дмитрия Михайловича и Петра Ивановича. Мне самой к ним писать невместно, а может, они и знают все. Алеша в тайге. Fortunae libido gentibus moderatur (прихоть случая управляет миром). Михайлова Вера»

– Где Матюша? – спросил Измайлов у Сони.

– На улице, с Гречкой.

– Кобылу в сарай заприте, сами сидите здесь, – распорядился инженер. – Можете книжки смотреть, играть, поесть, что найдете. Никуда не ходите, пока я не вернусь. Так ваша мама хочет. Поняла?

– Поняла, – кивнула Соня.

Марья Ивановна металась и заламывала руки. Дмитрий Михайлович оставался бледен, но спокоен. Петр Иванович по случаю воскресенья охотился в тайге. На белой скатерти расплывалось уродливое пятно от пролитого кофея.

– Может быть, напрасное беспокойство, любезный Андрей Андреевич? – спросил Опалинский. – Пошумят, пошумят, да и перестанут…

– Не перестанут! – отрезал Измайлов. – Вы слухи про суды и разорванные контракты не слыхали разве? Контору пожгут…

– Да велика ли беда?… – осведомился Дмитрий Михайлович. – Она уж и сама почти развалилась…

– Да там же люди! – инженер вытаращил глаза.

– Людей, небось, выпустят, а там скоро и казаки подойдут, смирят всех…

– Откуда ж казаки?

– Да случатся…

Резко развернувшись на каблуках, Измайлов выбежал вон.

Спустя небольшое время, оседлав коня, он выехал на тракт, ведущий к Мариинскому прииску. К своему удивлению, почти сразу нагнал возок Опалинских. Дмитрий Михайлович сидел, откинувшись, словно на прогулке. Марья Ивановна торопила конюха:

– Скорее, Игнатий, скорей!

Хотел проскакать мимо, но отчаянный взгляд Маши остановил его. Измайлов придержал коня, приподнял фуражку.

– Зачем вы-то туда, Марья Ивановна? Это может быть опасно.

– Многие рабочие знают меня с детства, – губы Машеньки тряслись, но голос звучал твердо. – Может быть, я смогу остановить их.

– Чушь! – раздраженно воскликнул Измайлов. – Они пьяны, тревожны и разобижены. Тот, кто ушел к Вере Михайловой, боится тюрьмы и штрафов. Тот, кто не ушел, теперь жалеет об этом. Недовольны все без исключения.

– Но что же делать?! – почти прошептала Маша.

– Ответьте: вы будете возобновлять контракты или нет? – Измайлов буквально сверлил взглядом лицо лже-Опалинского. – Да или нет?

– Ну, это же нельзя решить вот так, на дороге, любезнейший…

– Сейчас, Сергей Алексеевич, сейчас!!! – заорал Измайлов и поднял коня на дыбы. – Хватит, дотянули! Если хотите избежать кровопролития, только сейчас!

– Се… Сергей Алексеевич? Что… что вы хотите…?

Машенька смотрела на Измайлова и не узнавала его. Куда делась нерешительность инженера, тихая речь, мягкая улыбка? В жестком, хищном оскале даже знакомая уютная щербинка куда-то пропала, словно новый зуб во рту вырос.

– На Мариинском и Новом будем, на Лебяжьем – нет, – быстро и решительно произнесла Марья Ивановна.

– Но, Маша… Мы же договорились… Нас просили… Мы… исправник… Откуда…?

– Андрей Андреич! – несмотря на больную ногу Машенька почти встала в движущемся возке и каким-то чудом сохраняла равновесие. – Скажите, как инженер! Можно Мариинский еще сохранить, если деньги туда, усовершенствовать все…

– Да! – кивнул Измайлов.

– Что я должна теперь…?

– Езжайте помедленнее! А еще лучше, вернитесь домой! – крикнул инженер и пустил своего коня в галоп.

Левонтий Макарович Златовратский вошел в гостиную в халате и шлепанцах на босу ногу.

– Метеоролог Штольц слыхал в трактире, что на Мариинском прииске опять беспорядки. Остяк Алеша третьего дня был в Егорьевске, о чем-то толковал с исправником, и прямо отсюда в тайгу уехал…

– Откуда ты знаешь про Алешу? – спросила Леокардия Власьевна. Она сидела в кресле и держала на коленях книгу.

– Светлана сказала. Она всегда все слухи собирает.

– А ты ее расспрашиваешь? Удивительное дело!

– Я думаю, надо ехать! – Левонтий Макарович решительно промаршировал по комнате, шлепая отстающими пятками шлепанцев. – Я должен…

– Чего ты должен? – Леокардия Власьевна отложила книгу, внимательно, исподлобья взглянула на мужа. – Успокоить разбушевавшихся рабочих? Не смеши людей. Взгляни на себя…

– Forma viros neglecta decet (мужам подобает небрежная внешность), – с достоинством ответил Левонтий Макарович.

– Речь не о небрежности, – легко перевела и возразила Каденька. – Ты просто жалок теперь. Ты ведь желаешь ее оборонить? Жребий так лег, что всегда найдется кому ее заслонить. Но то – не ты. Отступись и не роняй себя.

– Я все равно… – на глазах угасая, пробормотал Златовратский. – Fortuna comprobat hominis consilium (успех подтверждает правильность планов)…

Левонтий Макарович вышел. Леокардия Власьевна сочувственно прицокнула языком ему вслед и вернулась к книге. Беспорядки на приисках отчего-то более не волновали ее. Ей и самой это было странно, ведь вся молодость и зрелость прошла в борьбе за чьи-то права, против чего-то, мешающего, как она тогда полагала, прогрессу… Да полноте, что такое этот прогресс? Кто его видел? И зачем он, кстати, нужен – кто-нибудь может мне объяснить? И, главное, когда это она, неистовая Каденька, успела стать такой… равнодушной? Вроде бы еще совсем недавно, вот, кажется… до ареста Ипполита и отъезда Нади… все было иначе… А может быть, это и называется – старость?

Перед въездом в поселок Измайлов снова поднял уставшего коняшку в галоп.

«Потерпи, – прошептал он в напружинившуюся, потную от усилий шею. – Скоро все кончится.»

Мохнатый сибирский коняшка заржал и, словно догадавшись о чем-то, пробежал по главной улице поселка красиво, почти аристократично, – выгнув шею вбок и переступая ногами так, словно когда-то в петербургском манеже его обучали испанскому шагу.

К дверям конторы кто-то сноровистый уже принес две охапки хвороста. В руках у прилаживающегося рядом мужика показалась бутыль не то с водкой, не то с керосином. Измайлов соскочил с коня и точным, быстрым движением выбил бутыль. Она отлетела далеко в сторону и раскололась. Мужик раскрыл рот, провожая ее взглядом, а потом зачем-то стащил с головы шапку.

– Идите все к дому Веры Михайловой! К дому инженера Печиноги! – во всю мощь заорал Измайлов, надсаживая голос. – Видите меня? Слышите? Я от хозяев полномочия имею, и у дома инженера буду все объяснять и все вопросы решать! Идите все туда!

Дом Веры находился в противоположной от конторы стороне. Измайлов знал: сейчас главное отвлечь разгоряченную толпу, придать ей хоть какой-то отличный от разрушения импульс. Бессмысленное, в сущности, перемещение людей из конца в конец поселка вполне годится на эту роль.

– Идите все за мной! Туда, куда я поскачу!

Во всем этом для инженера не было ничего нового. Во время стачек и других революционных беспорядков Измайлову не раз приходилось водить за собой толпы возмущенных рабочих. Но нынче он должен скакать вперед, чтобы предупредить Веру. Иначе она может испугаться и спустить на толпу своих псов. Тогда ситуация из опасной мгновенно станет просто неуправляемой.

– Андрей Андреевич! – послышался за спиной инженера хриплый, испуганный шепот. Измайлов обернулся. Из дверной щели осторожно высовывалась щетинистая, похожая на старый валенок физиономия Дементия Лукича – распорядителя работ на прииске «Мария». – Нам-то теперича, как вы командование приняли, можно выйти? Не порвут?

– Дождитесь, пока я всех уведу, – негромко сказал Измайлов. – И тихо, задами – по домам. Вы лично отправляйтесь сейчас на прииск, и всех оттуда отсылайте либо домой, либо уж сюда, ко мне. Остальным сидеть тихо, как мыши под веником.

– Куда вы-то лезете?! Вас же убьют, как того…

– В закономерном и неуклонном течении исторического процесса хотелось бы личными усилиями отдельных индивидов уменьшить число случайных жертв. Так я на нынешнем этапе понимаю свою задачу, – спокойно и вразумительно разъяснил Измайлов.

Общее настроение шума между тем приобрело отчетливый вопросительный оттенок.

– Андрей Андреич! А как с нормами-то будет?

– Прииски закроют?

– Инородцев на новые места наберут, а нам что – с голоду подыхать?!

– Все, все толком обскажу! – снова закричал инженер. – Но не здесь! Идите все за мной!

Продолжая что-то орать, Измайлов вскочил на коня и впереди толпы поскакал к дому Матвея Печиноги.

Дементий Лукич смотрел ему вслед и удивлялся. За истекший год старый служащий не раз разговаривал с Измайловым в конторе, по делам и просто так, случайно, встречался с ним на прииске и в поселке. Многажды стоя рядом с инженером, Дементий Лукич, до старости сохранивший острый глаз, отчетливо знал: Измайлов невелик ростом. Точь в точь, как и он сам, вершок в вершок. Так отчего же нынче, когда он, Дементий Лукич, стоял за спиной инженера, ему показалось, что Измайлов существенно, едва ли не на полголовы его выше? Что за странности?

Андрей Андреевич Измайлов говорил с народом.

Говорил, стоя на боковине перевернутых у забора зимних саней. Говорил, по Вериным прикидкам, уже больше часа. Народ слушал. И даже не пытался перебивать. Иногда, когда ему, народу, позволяли, задавал вопросы. На которые следовал немедленный и четкий ответ.

С народом Измайлов не заигрывал. Не было у него такой привычки еще в Петербурге. Говорил все, как есть, как понимал сам.

– Покудова в России идет накопление капитала, а не что-нибудь еще. Этого мы с вами отменить не можем, как не можем отменить осень или зиму. Таков закон развития. Святой Руси уже нет, а может быть, еще нет, как кому больше понравится. Капитал накапливают в своих руках уже богатые, те, кто сильнее, те, кто смышленее, те, кто не ленится работать. Таким был ваш Иван Гордеев, который основал прииск «Мария». Из грязи в князи. Таков и остяк Алеша, который теперь открыл «Счастливого хорька». Законы до Сибири доходят не всегда. Но и здесь рабочие могут и должны бороться за свои права. Делать это надо организованно и последовательно. Нахрапом и пьяной толпой ни одного вопроса решить нельзя. За поджег конторы полтора десятка человек пошли бы в тюрьму и на каторгу. Считайте: бабы – вдовы. Дети – сироты. Куда им без кормильца податься? Что их ждет? Вам это надо?

– Деньги людей в зверей превращают! Как нахапал побольше, так зверем стал! – запальчиво крикнул огромный краснорожий мужик, которого именно за размеры Измайлов и помнил – он работал на «Марии» отвальщиком.

– Деньги сами по себе – ни добро, ни зло. Они – овеществленный труд человека. Много работать и хорошо зарабатывать – не так уж плохо. Но нельзя дать себя обмануть…

– Обманывают… Ох, обманывают рабочего человека, Андрей Андреевич! – жалобно провыл кто-то из задних рядов. – Истинную правду сказали!

– Сейчас я вам разъясню, как следует вести дело. Кто трезв и духом силен, слушайте внимательно и запоминайте. Пески на всех трех приисках, принадлежащих Опалинским-Гордеевым, истощены. Отсюда имеем…

Вера Михайлова слушала разговор Измайлова с рабочими, выглядывая из-за занавески через раскрытое окно. До начала действия Андрей Андреевич успел успокоить ее насчет детей и предупредил, что, как бы не обернулось дело, она не должна выпускать собак. Сзади Вера все время слышала приглушенное, но грозное горловое клокотание – Бран и Медб, чуя людей и слыша непривычно много голосов на улице, рычали, не умолкая. Прямо под ее локтем, на подоконнике раздавалось время от времени негодующее фырканье Филимона. Матерый котяра был по-своему любопытен, и потому полез вместе с хозяйкой глядеть на происходящее. Но собравшийся в тупичке перед домом народ ему явно не нравился. Испуганный Коська Хорек забился куда-то в дальний чулан. Воспоминания о прошлом бунте, и еще допрежние, рвали когтями его душу. «Если водку найдет, так скоро и завалится,» – мимоходом вспомнила о Коське Вера.

Но, право, вовсе не Хорек занимал нынче женщину.

«Так вот, оказывается, что это такое – трибун! – догадалась она, вспоминая прочитанные от Левонтия Макаровича латинские книги. – Ведь если он сейчас скажет: всем в Егорьевск идти, полицию громить, или в тайгу – шишки собирать, так ведь пойдут, пожалуй. Не важно, стало быть, что сказано, важно – как!… И… бедный мой Матюша… Вот как раз этого-то он и не умел! Vana est sapientia nostra. (тщетна наша мудрость)»

Казаки во главе с есаулом ворвались в поселок враждебным вихрем. Среди почти черных казачьих чекменей с красными кантами заметно (все более в хвосте) голубели жандармские, с аксельбантами мундиры. Кони храпят, на физиономиях – боевой азарт, глаза налиты кровью, у некоторых на лицах ссадины, рука на перевязи. Любой бывалый вояка сказал бы сразу: разбегайсь, честной народ! Служивые только что из переделки, перед глазами еще красные круги плавают, порубят, посекут любого подвернувшегося почем зря. Сами потом жалеть станут, да – поздно.

С тупым недоумением загарцевали было у целой и безлюдной конторы. В выданной командиру справке было сказано, что контора либо горит, либо уже сгорела к чертовой матери. Да вот же она стоит… целехонька… Проморгались, прогавкали вопрос. Старый дед из-за забора (самому-то невмочь пойти) указал скрюченным пальцем: «Тама все!»

Поскакали туда. Пыль. Сухая, острая трава. Рейки и перевернутые на заборах горшки сливаются в рябящий в глаза, раздражающий ряд. Хочется сплюнуть или откашляться. Горло дерет жажда. Умные деревенские жучки не бросаются на незнакомых всадников по своему обычаю, а прячутся по канавам или уж под крыльцо.

Темная, уже задумчивая, завороженная речью Измайлова толпа (смекнув, что жечь и бить более не собираются, к рабочим постепенно присоединились девки, бабы, и даже дети. Все они в политических речах толку не понимали, но слушали и глазели с удовольствием, как смотрели бы представление бродячего театра-балаганчика. Пусть даже на незнакомом языке.). От бешеного лошадиного клекота люди испуганно качнулись назад. Сзади не было ничего, лес. Впереди – казаки.

– Опять бунтовать вздумали, сучьи дети?!! – взводя себя и своих людей, взвыл есаул, выхватывая нагайку из-за голенища.

Измайлов замолчал и смотрел на казаков скруглившимися от удивления глазами. Откуда они взялись? Кто их звал?… Да ведь лже-Опалинский что-то как раз и говорил про казаков… И почему у них такой неуместно ошалевший и даже потрепанный вид?

Лошади теснили толпу, кто-то из девок завизжал на высокой пронзительной ноте.

Измайлов метнулся вперед, встал перед есаулом, отворачивая лицо от храпящей лошадиной морды.

– Уходите отсюда, есаул! И уводите своих людей!

– Кто такой?!! – поведя кровавыми белками, грозно вскричал есаул. – Пошел прочь! С дороги!

– Вас ввели в заблуждение! – попытался объяснить Измайлов. – Здесь нет бунта! Идет выяснение рабочих вопросов. По поводу заключения контрактов на следующий сезон…

– Нет бунта?!! – есаул хрипло расхохотался. – Эта толпа сучьих детей – не бунт?!! Ха-ха-ха! А ты кто? Из этих недобитых? Политических?!! Вешать вас всех, а не ссылать надо! Прочь, я сказал!

Нагайка взвилась над головой Измайлова и опустилась, рассекая скулу и ключицу. Толпа ахнула. Инженер покачнулся, но устоял на ногах. Его лицо и плечо быстро заливало кровью.

– Сволочи!!!

– Инженера убили!

– А ну, отойди!

– Сейчас я тебе!!

Молодые, сильные рабочие быстро расхватывали рейки и колышки из забора. Краснорожий отвальщик вооружился оглоблей, отломанной от саней.

Уже почти ни на что не надеясь, чувствуя, как темнеет в глазах и земля уходит из-под ног, Измайлов вскинул вверх разом обессилевшие руки (плечо тут же свело жгучей болью).

– Приисковые! Слушайте меня! Не лезьте! Вы же видите, казаки отчего-то не в себе! Меры не видят! Порубают всех! Уходите назад, в лес, в тайгу, там лошади не пройдут! Уводите женщин, детей!

Измайлов почувствовал, как с двух сторон кто-то подхватил его под бока, поднял над толпой. Продолжал кричать, хрипя и давясь собственной соленой кровью. Где-то рядом взвился пронзительный тенорок старого мастера Капитона Емельянова:

– Вы, обалдуи, слышите, что инженер говорит! Хотите, как в прошлый раз?! Назад все, в лес! А ну, бросай колья! Бросай, я тебе, каналья, говорю!

Прямо перед почти смешавшимся казачьим строем вдруг возникло ослепительно-яркое пятно. Измайлов напряг мутящееся от возбуждения и боли зрение, попытался понять.

Вера. В невероятно яркой, алой с золотыми кистями шали («откуда у нее такая?! Немыслимая вещь, такое только цыганки носят, да разве в театре… Но зачем надела, понятно, – чтобы разом внимание привлечь. Умна, стерва!»)

– Воины! Мужчины! – лишь слегка возвысив свой обычный голос, произнесла Вера. – Что ж вы делаете? С кем воевать собрались?! С бабами и детьми? Приискового инженера, Измайлова Андрея Андреевича, который еще до вас, один, мужиков успокоил, едва не убили. Что еще? Остановитесь, казаки! Не отмоетесь после!

Есаул, с трудом сдерживая пляшущего от возбуждения коня, глядел на Веру со смутной смесью ярости и восторга. Прочее постепенно стихало.

Вера смотрела. Медленно, уверенно переводя взгляд с одного мужского лица на другое.

«Повернись по-другому, и она могла бы стать великой драматической актрисой, – внезапно подумал Измайлов. – Редчайший дар – умение превращать молчание в крик…»

Очнувшиеся рабочие потихоньку огибали усадьбу Печиноги и пропадали в лесу, уводя с собой баб, девок и детей. Вслед за ними куда-то незаметно исчезали и жандармы. С лиц казаков медленно сползал угар безумия. Оставалась обескураженность и, пожалуй что, запоздалый страх.

– Есаул, что произошло? – ладонью утирая кровь с шеи, спросил Измайлов. Он по прежнему фактически сидел на плечах двух дюжих рабочих, и потому находился с конным казачьим предводителем почти на одном уровне по высоте.

– Вы… вы и вправду инженер? Успокаивали их? – бравый вояка уже и сам все видел, и испытывал по этому поводу самые яркие, противоречивые чувства. Все они отражались на его нервически дергающемся лице и особенно на яростно шевелящихся усах. Прихотливые и несимметричные движения есауловских усов отчего-то показались Измайлову невероятно смешными. – Мы… мы просто получили приказ… из уезда… Брали банду Дубравина. До того. Остяк навел. Тайное гнездо душегубов открыли. Там… сопротивлялись, канальи! Три… три моих человека погибло! – усы на мгновение траурно повисли, но тут же снова воинственно взлетели вверх. – Всех! Всех к ногтю! Больше безобразить не будут! И Дубравину конец настал! Но… сказали, здесь – бунт! Распоряжение жандармского офицера… Из Ишима… Курьер пакет привез… Контора горит, служащих едва ли не всех поубивали. Мы неслись, едва коней не загнали… А тут… Вы уж…

– Рассудите сами, есаул, – негромко, мягко, знакомо произнес Измайлов. – Откуда они в Ишиме еще прежде могли знать, что у нас – бунт? Разве только сами его и устроили…

– Да… – есаул выкатил и без того слегка выпученные глаза. Усы вопросительно заходили туда-сюда, словно принюхивающиеся мыши. – И вправду… – откуда?!… Вы уж, господин инженер, меня… Даже не знаю, как и сказать-то…

– Ладно, пустое, – Измайлов слабо махнул рукой, отметая все грядущие длинные извинения и заверения в совершеннейшем почтении, к которым казачий офицер явно примеривался (По крайней мере, усы демонстрировали именно эти поползновения). – Обошлось и – ладно! И… вы поставьте меня теперь, пожалуйста, на место, – обратился инженер к поддерживающим его рабочим.

– Извольте, Измайлов, я отвернусь. Но право, мне доводилось видеть мужчин без рубашки. Всяких. Я же по сословию крестьянка, потом прислуживала в господском доме в Петербурге. Вы знаете?

В Верином доме было жарко и душно. Измайлов задыхался и дышал ртом. В носу что-то хлюпало. Вера привела его к себе, поддерживая под локоть, как будто он был институткой, потерявшей сознание на балу. Когда они шли рядом, он заметил, что она выше его ростом.

«Если бы он умел говорить так, как вы, его бы не убили», – сказала Вера сразу после того, как есаул построил и развернул своих казаков.

Измайлов хотел возразить, но потом передумал.

Теперь она предлагала ему снять измазанную кровью рубашку и надеть чистую, принадлежавшую когда-то Матвею Александровичу Печиноге.

– Да, я знаю, – сказал Измайлов, отвернулся к окну и, не глядя более на Веру, стянул разорванную и выпачканную рубашку.

Присутствие Веры за спиной чувствовалось, как чувствуется зимней ночью присутствие костра. Невидимые теперь, но отчетливо представляемые движения напоминали пассы крупной змеи.

– Господи, Измайлов, какая у вас спина, – сказала женщина. Он услышал сзади ее шаги. Горячая, жесткая и сильная ладонь легла на его здоровое плечо и спустилась вниз до лопатки. Когда она убрала руку, он едва удержался от того, чтобы податься вслед за ладонью. Мышцы напряглись почти в предельном усилии.

– Какая же? – с отчетливой хрипотцой в голосе спросил он.

– Спина человека, который вовсе не вынесет неправды и неволи, – тут же сказала она издалека.

«Напомни себе, что Вера Михайлова – совершенно не в твоем вкусе, – издевательски посоветовал себе Измайлов. – Напомни для того хотя бы, чтобы не потерять ее уважения, которое она явно за что-то к тебе испытывает. И для того, чтобы не упасть теперь же у ее ног сто первой жертвой ее змеиной, завораживающей привлекательности…»

– Ваши дети в моем доме, – сказал он. – Вы хотите, чтобы я их прислал, или сами съездите за ними?

– Пусть еще немного побудут у вас, если вам не в тягость, – неожиданно попросила Вера. – У меня осталось еще одно дело… Матвей и Соня не обременят вас, они не очень шалят, и все сумеют, если вам надо будет помочь. Подать, принести…

Она говорила о детях с равнодушной приязнью, как о хорошо обученной прислуге. Измайлов смутился и поморщился. Наваждение минуло.

– Поедемте, вам, должно быть, интересно взглянуть будет, – едва ли не елейным тоном предложил Семен Саввич Овсянников. Елейность не только не скрывала, но и подчеркивала скрытое в глубине возбуждение и, пожалуй что, раздражение. Таким многозначным тоном дети годов трех-четырех сообщают родителям о том, что обкакались.

Дмитрий Михайлович Опалинский нахмурился, но промолчал.

– У вас с Дубравиным знакомство давнее вышло, – продолжал исправник. – Так что заодно и… попрощаетесь, что ли… Так что ж, едете?

– Еду! – твердо произнес Опалинский и выпрямился со сдержанным неопределенным чувством, с которым, вероятно, встречают кончину малоприятной и чудаковатой тетушки, от которой ожидают наследства.

– Так я вас жду…

Перед выездом Дмитрий Михайлович заглянул к жене. Машенька сидела за роялем, искала успокоения в музыке. Но – тщетно. Оказалось к тому же, что за долгое неупотребление куда-то затерялась едва ли не половина нот. При том, в их числе, самые любимые – романсы Верстовского и Гурилева.

– Я еду с исправником в тайгу, на разбойничью заимку.

– Я – с тобой!

– Не надо! – вскрикнул Опалинский. – Там… там женщине не место. Там бой был. Трупы… кровь…

– Я должна поехать! – упрямо сказала Машенька, вставая и с резким стуком захлопывая крышку рояля. – Ты меня не переубедишь. Не возьмешь, так я сама… буду по тайге плутать, пока не найду…

– Маша, что ты говоришь? Что за глупости тебе в голову приходят?!

– Должна… должна… должна, – Марья Ивановна, покачиваясь, прошла вдоль анфилады комнат, и с каждым шагом ее силуэт расплывался, словно пропадая в неясной дымке.

На мгновение время словно повернулось вспять, и вдруг Опалинскому увиделось давнее: юная, белокурая, сияющая Машенька, покачиваясь, словно лодочка в волну, бежит к нему через двор, раскинув руки… «Ми-итя!» – как и тогда, имя царапнуло, привычной болью раскровянило давний рубец….

«Да какой я тебе Митя!!! – хотелось закричать мучительно и горько. – Я – Сережа, Сережа, Сережа!»

Но так они договорились когда-то. Чтобы никто даже случайно не услышал, не сумел догадать…

– Митя, я готова, едем!

– Хорошо, едем, если тебе так хочется. Потом пожалеешь, вспомнишь, что я предупреждал.

– Пустое. Едем скорее.

– Ну что ж, Евдокия, ухожу я… Прощаться давай, – Варвара улыбнулась своей всегдашней широкой улыбкой, словно раковину раскрывавшей ее темное, скуластое лицо. Ровные зубы блеснули в раковине улыбки голубоватым дорогим жемчугом.

– Куда же пойдешь?

– Далеко-о, ой, далеко-о, – мечтательно пропела Варвара, приподнявшись на носки и заведя кисти за голову. – Сереженьки-то, бедняжки, нету теперь, так ничего меня тут и не держит…

– Оборотись к отцу, помирись с ним, – устало сказала Евдокия, подходя к низкому оконцу и тревожно выглядывая в него. – Ты ему родная дочь, он обиду позабудет, тебя спрячет до времени. Что ж за дело для девки, в тайге, ровно дикому зверю жить…

– Да мне, тетка Евдокия, тайга с малых лет – дом родной… Да и не буду я в ней жить, уеду в страны дальние, дивные…

– Искать тебя будут, как атаманову полюбовницу, чтобы к допросу представить. Агнешка, себя выгородить желая, такого приставу да жандармам про тебя напела… Чего было и чего не было… Чуть ли не главным советником ты у него выходишь…

– Пускай ее, – равнодушно усмехнулась Варвара. – Наша вера говорит: клевета горбом на клеветника ложится. Так что быть Агнешке горбатой… А я по трактам и не пойду. Искать станут в одной стороне, а я – как раз в другую двинусь… Скажи лучше, что ты сама-то надумала? Да что с Гликерией-то станет? Гляжу вон, лежит-не дышит. Не померла ли часом?

– Господь с тобой, Варвара! Спит она. Я ее сон-травой напоила.

– А потом чего ж?

– Как очнется, отправимся мы с ней странницами в Ирбитский монастырь. Там у меня настоятельница знакомая, примет нас. Станем жить, утруждаться да молиться за всех убиенных. А дальше, как очухается Гликерия от горя, так ей самой решать: то ли в Петербург возвертаться, то ли в обители век доживать. Тут я ей не советчица…

– А ты, ты сама, Евдокия? Отчего по свету ходишь, нигде приюта не имеешь?

– Грех на мне, Варвара. Страшный грех. А более тебе знать не надобно.

– Ну не надобно, так не надобно, – Варвара пожала плечами (подобно большинству людей своего племени, она вовсе не страдала пустым, не имеющим практического выхода любопытством). – Вот, просьба у меня к тебе… Не обессудь, более попросить как бы и некого…

– Какая ж? Говори, если сумею, выполню…

– Крест мне в руки попал. Случайно, можно сказать. Вещь, может, и не слишком дорогая, но памятная. Самой мне в Егорьевске появляться невместно. Потому прошу: передай хозяину, если сумеешь.

– А кто ж хозяин?

– Измайлов Андрей Андреевич, Опалинских новый инженер. Да он тут был у нас, на заимке-то, может, помнишь?… Вот крестик, возьми…

Евдокия протянула исчерченную морщинами ладонь, приняла крестик и цепочку и вдруг, словно ожегшись, выронила его на земляной пол, выложенный редко уложенными плашками.

Варвара споро нагнулась, подняла крест.

– Выскользнул, видать, – пробормотала она. – Бери, бери.

Евдокия стояла, застыв, словно соляной столб, который при том был раньше чьей-то женой (о этой удивительной истории Варваре когда-то рассказывала Машенька Гордеева).

Осознав произведенное крестиком впечатление, Варвара искренне изумилась.

– Ты чего это, тетка Евдокия? Никак языка лишилась?

– И… Измайлов, это тот, который в озере купался? – как будто бы и вправду с трудом ворочая языком, спросила Евдокия, хищной рукой схватила крестик и мгновенно, словно замерзающего птенца, спрятала его за пазуху.

– Ну да, да, тот самый. Узнаешь его? – Варваре уже надоели чужие тайны и чужие чувства. Она имела свои и хотела, расплатившись на свой манер с долгами, заняться ими.

Евдокия молча кивнула. Варваре отчего-то вдруг помстилось, что крест к инженеру нипочем не вернется. Но это ей уже было все равно.

Звуки были даже не нервными, чего, в принципе, можно было бы ожидать от рояля. Они были дикими и разорванными в клочки. Как будто кто-то, злой и мятежный, рвал их на кусочки и судорожными горстями бросал в открытое окно. При том Машенька сразу узнала, что именно играли.

Четырнадцатая соната-фантазия до-минор. Моцарт.

Эти ноты тоже исчезли.

Но кто же? Кто?! Ведь Митя мертв…

На мгновение позабыв обо всем другом, Машенька вырвала руку из руки мужа, легко взбежала на высокое крыльцо, как-то совсем не обратив внимания на попытку охранника-казака заступить ей дорогу.

Шла на звук, как слепая. И первое, что увидела в комнате – портрет. Рояль звучал словно сам собой. Только чуть после разглядела у клавиатуры невысокую рыжую девочку с вдохновенным, почти безумным лицом… Все сразу встало на место.

– Лиза! Как ты смогла?! Как научилась?!!

Вопль души. Ответа не ждала, его не могло быть. Но он неожиданно прозвучал в гулкой тишине. Хрипловатый, неживой, какой-то механический голос. Только что отзвучавшая музыка была живее во много раз.

– Шурочка объяснил ноты. Давно. Потом… Мы купили у него… Я слышу пальцами… Вот так… – Лисенок беззвучно пошевелила пальцами над клавиатурой. – Много раз. Очень много. Повторить. Ноты, и ветер, и лес, и небо со звездами, и звезды в реке. Все звучит. Ты не позволяла. Черный Атаман позволил мне. И учил. И еще зимой. Матюша вынимал стекло и пускал в собрание. Волчонок учился читать и писать. А я…

– Господи! – прошептала Машенька. – Слышу пальцами…

Она вспомнила, как играла Лисенок. На мгновение показалось, что заглянула в клокочущую бездонную бездну. Марья Ивановна невольно отшатнулась, как от края чего-то ужасного. Лисенок правильно истолковала это движение и куда-то почти мгновенно исчезла. Словно растаял морок. Машенька обхватила руками вмиг озябшие плечи.

В комнату, топоча сапогами, вошли Опалинский, полицейский пристав, высокий и усатый казачий офицер и еще кто-то. Машенька видела их всех словно в голубоватой дымке.

– Ну, вот это да, господа! Вот это да! Что же это за петрушка выходит, позвольте спросить? – бодро пророкотал есаул, указывая на портрет толстым пальцем.

– Что вы, собственно, имеете в виду? – близоруко прищурившись, спросил пристав. – То, что разбойник Дубравин увлекался искусством? Но почему бы нет?

– Да не в этом же дело! – с досадой воскликнул усач. Усы его быстро и завораживающе шевелились и, казалось, жили отдельной от хозяина жизнью. – Неужели вы не видите?! Вот же, перед вами – оригинал!

– Что?! Вы имеете в виду мою жену? – едва ли не с ноткой угрозы спросил Дмитрий Михайлович.

– Что? – прошептала Машенька.

И сразу все всем стало очевидно. И удивительно вправду, как не заметили того раньше. Портрет на стене был портретом юной Машеньки Гордеевой, отчего-то одетой в костюм европейской принцессы.

– У него на груди был найден медальон, – негромко сказал пристав. – Я полагал, портрет рисован с него. Теперь… Теперь я уж и не знаю… Я могу распорядиться принесть…

– Не надо, – сказала Машенька. – Я хочу, чтоб его с ним похоронили. Это ничего не нарушит?

Пристав задумался. Казак и его усы пристально, порознь и едва ли не лукаво разглядывали Машеньку.

– Наверное, нет, – нерешительно сказал наконец пристав. – Их казенным образом хоронить будут, после следствия… Но там… Вера Артемьевна Михайлова…

– Вера Михайлова желает после окончания следственных мероприятий забрать тело Никанора, беглого каторжника и бывшего камердинера Дубравина, и похоронить его самостоятельно, избавив тем казну от расходов. И даже, насколько я понимаю, согласна за то приплатить лицам, от которых данное решение зависит… – четко разъяснил жене Опалинский.

– Так пусть ее, если по закону можно, – сказала Машенька, испытывая внезапный приступ раздражения. Ну отчего эта Вера всегда оказывается быстрее и решительнее ее?

Она тоже хотела бы сама и по-христиански похоронить Митю, отдать ему хотя бы этот долг. Но как об этом сказать? Чем объяснить? И так, этот портрет… Что, кстати, с ним теперь делать? Бросить в печь? Какая жуткая ситуация… И почему, кстати, эта Вера никогда не находит нужным кому-нибудь что-нибудь объяснять, а просто делает так, как считает нужным?!

– Что будет теперь с этим домом? Двором? Вообще всей усадьбой? – спросила Машенька.

– Не решено еще, – пробормотал пристав. Столкнувшись с непредвиденными им сложностями психического порядка (портрет хозяйки приисков в разбойничьем гнезде, местная промышленница и полюбовница «самоедского короля» тайги, желающая непременно забрать тело беглого каторжника и т. п.), он явно пасовал перед ними.

– Обители какой-нибудь отдать. Самое богоугодное дело вышло бы. Праведные люди отмолили бы грехи от места, – послышался негромкий голос от двери.

Машенька обернулась вместе со всеми и увидела очень высокую фигуру, закутанную в черные одежды. Худощавое, прорезанное морщинами лицо с глубокими, горящими темным огнем глазами показалось знакомым. Повспоминав несколько мгновений, она вспомнила.

– Сестра Евдокия!

– Я.

– Как вы здесь? Откуда? Столько лет… С вами тогда еще была… Такая румяная, пригожая…

– Ирина, – равнодушно кивнула странница. – Умерла от кишечной болезни. Тому уж… лет пять будет…

– Выйдемте со мной наружу. Мне душно… – быстро сказала Машенька.

– Маша, может быть?… – начал Дмитрий Михайлович.

– Нет, оставь меня.

На мостках, вдающихся в озеро, с краю выцветшей доски бурело странное, неправильной формы пятно. Машенька сразу догадалась, что это, но не хотела о том думать, встала подальше, впрочем, взгляд все равно притягивался.

Евдокия легко, почти по-молодому подоткнула черное платье, уселась на ступеньках, спускающихся к воде.

– Вы мне тогда сказали: «иди в любовь!» Помните? – без предисловий начала Машенька. – А что ж вышло?

– Помню. А что ж вышло? – без любопытства отзеркалила странница.

Что ж вышло? Машенька пыталась подобрать слова, ей казалось, что она много лет ждала этого момента: выговорится кому-то почти постороннему и равнодушному, но в то же время почти и участнику событий. Казалось, дай срок и место, и речь польется свободным, ничем неудержимым потоком. Но слова не находились. Впрочем, оставались чувства.

У нее было такое чувство, словно у нее украли будущее. Оставили прииски, семью, все прочее. НО все это – уже никогда не будет освещено светом любви, светом извечной игры между мужчиной и женщиной. Почему? Бог весть. Дело не в годах и даже не в погибшем Мите. Для нее все кончилось, в сущности, не начавшись…

– Не надо было мне…

– Не надо, – сразу же согласилась Евдокия. – На лжи не построишь счастье.

Кому она солгала?! Машенька хотела возмутиться, закричать, затопать ногами, но не стала этого делать, потому что уже знала ответ. Самой себе, и другого ответа нет и быть не может.

– Ты поняла так, как тебе было удобно, – продолжала между тем Евдокия. – «Иди в любовь!» Коли решила, так и надо было туда идти. И его за собой вести. В любовь, а не в ложь, понимаешь ли разницу, дурочка? Открыться всем, назвать имя, найти, вызвать из тайги того, который теперь здесь мертвым лежит, восстановить в правах…

– Но ведь Сережу бы на каторгу за то отправили, в острог!

– Ну и что? А ты – за ним. В острог! В тюрьму! В любовь! А ты как полагала? В мягкой постели все? Так, милая, не бывает! Чего ж, вместе пережили бы все и очистились от всего. Чего и бояться-то было? Он же у тебя не убивец, не душегуб, не разбойник, смошенничал просто по случаю. Не так бы много ему и дали. А уж с твоими-то деньгами и поддержкой… А вот испугалась, и получилась вам тюрьма на двоих, да на всю жизнь… Помнишь, как я тебе целиком-то говорила: «Кто ушел в любовь, тот уж назад не вернется»? А что ты в пути с дороги сбилась, так в том не моя, а твоя собственная вина… Моей, впрочем, и без того хватает…

В словах Евдокии была справедливость, но не добро. Оттого Машенька и не заплакала. Прошла мимо старухи молча, не глядя, высоко подняв голову. Так и шла по ухоженному двору, ничего не видя вокруг, пока почти грудь в грудь не столкнулась с Верой Михайловой.

– Здравствуйте, Марья Ивановна!

– Здравствуйте, Вера Артемьевна!

Слова Евдокии еще стучали в висках, хотелось обвинить в случившемся и, особенно, в неслучившемся хоть кого. Оттого сначала вырвалось, а уж потом подумалось.

– Вера! Вы же от Софи все знали про Сержа. Отчего молчали столько лет, не донесли? Вы ж меня терпеть не можете, а я – вас. А тут такая возможность разом все уничтожить…

(«Господи, зачем я ее спрашиваю?! Да еще так откровенно! Что она подумать может? Что сделать?»)

– Софья Павловна просила молчать. Ради вас, не ради него. Говорила: пусть Машенька сама решит, никому мешаться невместно.

– И вы по ее слову молчали столько лет?!

– Конечно. А что ж тут удивительного? Trahit sua quemque voluptas (всякого влечет своя страсть).

– Вы… вы надо мною издеваетесь?!

– Да нет, с чего вы взяли? Мы с вами нынче в одном положении. Зачем же мне?…

– В каком это положении? Что вы имеете в виду? – подозрительно спросила Машенька.

– В конце бабской истории, что ж еще? Вы ведь портрет видали, – не спрашивая, утвердила Вера. – Вот то, что упустили. И я. Не упустила, но… Оба там лежат. В будущем много чего будет, но того – уже нет… – Машенька ощутила пронзительный озноб от того, что Вера будто с листа читала ее мысли. – Вам лучше, чем мне. На вас четыре судьбы вперед завязаны. У меня двое пока, да и то… Родная кровь – большое дело, как ни крути…

– Отчего же – четыре? – помертвевшими губами спросила Машенька, подумав почему-то о своих четырех беременностях.

– Один – ваш Шура, да трое брата детей. Кто ж, кроме вас, их учить да на ноги поднимать станет?

Машеньке стало неприятно, что Вера говорит о ее судьбе, как о чем-то раз и навсегда решенном. Она-то мечется, мучается, а этой твердокаменной Вере – все ясно. И про себя, и про нее, Машу…

– Почему это я должна?…

– Да уж должны…

От Вериной усмешки курица могла взбеситься.

– Я вас ненавижу!

– Ненавидите? – с ленивым удивлением переспросила Вера. – Ну надо же. А мне до вас и дела нету… Quod non opus est, asse carum est (в чем нет нужды, тому цена – медяк).

Едва ли не впервые в жизни Машеньке хотелось ударить, да что там – убить человека.

Само собой, она не стала ронять себя – сдержалась. Обожгла, как надеялась, взглядом, и пошла прочь, стараясь ступать ровно, по ниточке, как учила когда-то Софи. Уже отойдя, не выдержала, оглянулась незаметно, через плечо. Вера отгрызала от ногтя заусенец и задумчиво смотрела куда-то в озерную даль.

Выводок синичек-лазоревок быстро и сноровисто подбирал крошки от засохшего и рассыпавшегося пирога. Отчего-то люди ушли, бросив хорошую еду, которую обычно едят сами. Двое оставшихся людей не шевелились, но маленькие синички все равно осторожничали, косили бусинными глазами. Мать-лазоревка людей не боялась. Тем более, что оба были ей знакомы. Первого она видела уже давно, когда сама была слетком с ярким, еще не выцветшим оперением. Второй охранял под елкой ее гнездо. Почему же они теперь лежат здесь вместе и смотрят в небо? Что они там увидели? Почему не встают и не разговаривают между собой?

Лазоревка еще немного подумала, склоняя аккуратную головку то на один, то на другой бок, а потом позвала детей и велела им уходить, улетать отсюда вслед за ней. Маленькие синички были недовольны, потому что крошки еще оставались, но привычно последовали за матерью. Осенью в тайге много еды, а здесь… Наверное, мать-синичка права, и что-то тут нехорошо. Она больше их жила на свете, и ей виднее…