Прочитайте онлайн Катарское сокровище | 8. Старичок и сундучок

Читать книгу Катарское сокровище
3516+1056
  • Автор:
  • Язык: ru

8. Старичок и сундучок

— Итак, Гильеметта Маурина, по прозвищу Пастушка, свидетели показали, что вы неоднократно относили в лес постную еду и свечи в большой корзине. Нам известно, что в лесу неподалеку от деревни Мон-Марсель скрывается некий hereticus perfectus, давно уже осужденный Святой Инквизицией. Мы склонны подозревать, что именно его вы вместе с другими женщинами снабжали пищей и прочим надобным для жизни. Признаете ли вы, что это правда?

— Нет, — быстро ответила она, вскидывая голову. Мало какой мужчина смог бы посмотреть на нее холодными глазами: обвиняемая была настоящая сабартесская красавица из тех, кто особенно хорош в мимике. Лица такого типа трудно воспринимать в отрыве от голоса и движения. По Гильеметте можно было сразу сказать, что она прекрасно танцует. Даже Аймер, после прошлогодней своей истории как никто равнодушный к женской красоте, невольно любовался ею. В те минуты, когда взгляд его не был прикован к протоколу, конечно.

— Вы сказали, свидетели говорят. Какие такие свидетели? — быстро заговорила она. Сидеть ей было уже неспокойно, так встала, сделала пару порывистых шагов к судейскому столу. — Это кто-нибудь врет на меня. Какие корзины? Я не знаю никаких… перфектусов! И слов таких не знаю. И знать не желаю! — И впрямь с трудом далось ей сложное латинское слово. Куда легче было бы сказать по-здешнему — Совершенный, да боится себя хоть словом выдать, подумал брат Гальярд. Но спешить не стал. Он довольно хорошо разбирался в людях, чтобы не идти с Гильеметтой напролом — однако позволяя себе говорить с ней напрямую. Или он сделался вовсе негодным инквизитором, или эта женщина выйдет отсюда покаянницей. Также обнадеживало присутствие за дверью ее мужа, самовольно явившегося на трибунал вместе с красавицей Пастушкой. Этот Пейре Маурин, худой, черный и неприметный, смотрелся пажом при своей деревенской «графине»; однако же отношения супругов были на деле далеко не так просты. Начать хотя бы с того, что Пейре брат Гальярд видел в этой комнате не в первый раз. Они уже встречались за «неделю милосердия».

— Хорошо, ваше возражение вполне оправдано. Есть ли у вас, по-вашему мнению, враги в Мон-Марселе? Люди, которые могли бы оклеветать вас перед церковным судом?

— Сколько угодно, — Гильеметта скривила губы. — И первая среди них — жирная торговка Брюниссанда. Она-то наверняка прибежала в первый же день, чтобы на меня наклепать!

— Отчего вы думаете, что на Брюниссанда могла бы пожелать вам зла и даже оклеветать вас? Вы с ней пребываете в ссоре?

— В ссоре? Вот еще! — Гильеметта презрительно фыркнула. — Я — с этой старой свиньей? Она мне просто завидует. Уже сколько лет.

— Чему именно?

Молодая женщина окатила и вопросителя тем же холодным презрением, от которого сейчас, должно быть, икнулось бедной трактирщице. Отступила на шаг — не стоялось ей на месте! — и с царственным величием снова опустилась на скамью.

— Да разве ж вы, судари мои, сами не понимаете? Посмотрите на нее… а после на меня. — Красотка, должно быть, с детства осведомлена о своей неотразимости, тихо вздохнул брат Гальярд. Конечно, мужские его глаза замечали, что Гильеметта красива — блестящие темно-русые волосы, тонкие брови, нежный румянец, фигура танцовщицы — однако по-настоящему привлекательной она ему не показалась с первого мига, а теперь со страшной скоростью утрачивала остатки очарования.

— Вы имеете в виду, что на Брюниссанда может завидовать вашей молодости и красоте? — спросил он холодным голосом. — Мне эта женщина казалась достаточно разумной и верующей, чтобы не придавать значения таким преходящим вещам.

— Верующей! Как бы не так! Будь она хорошей верующей, она бы…

— Она бы — что?

— Она бы не бросалась, как течная сука, на всякого, кто в штанах!

А, вот как вы, куртуазная пастушка, выражаться умеете. Зубки у вас на месте, не притупились. Брат Гальярд нахмурился.

— Попрошу вас перед церковным судом не употреблять таких выражений. Вы находитесь перед священниками, а не на рынке.

Гильеметта прикусила губу. Кожа ее, такая светлая, быстро разгоралась румянцем.

— Простите, отцы, я только хотела сказать… Замуж она, видите ли, рвется! В ее-то годы, постыдилась бы! И к эн Арнауту тутошнему липла, и к байлеву Марселю, и к кому только ни… Для того и рядится, как последняя… как дурная женщина, да только такую тушу сукном и эскарлатом не украсишь! Тоже мне, примерная христианка нашлась, сказать стыдно!

— В желании вступить в брак, пусть даже и вдовице, нет ничего постыдного или противного вере Вселенской Церкви, — мягко заметил брат Гальярд. Он внимательно наблюдал за лицом допрошаемой, выжидая момент для решительного шага.

— На Брюниссанда, действительно, упоминала вас в своих показаниях. Подождите, — он властным жестом остановил Гильеметту, вскинувшуюся было — «Я же говорила!» — Дайте мне договорить. В частности, она показала, что однажды вы резко ответили на ее вопрос — куда и зачем вы носите полные корзины. По ее словам, вы отделались от ответа грубостью, заявив, что на Брюниссанда «не в вере»…

— А какое она право имеет ко мне лезть с вопросами? Я ей не дочь, не служанка и не должница!

— Так вы подтверждаете, что встретили трактирщицу по дороге в лес, с корзиной в руках, и будучи спрошены ею, ушли от ответа?

Гильеметта уже поняла, что напрасно сболтнула; реши она с самого начала все подряд отрицать и не давай волю чувствам — продержалась бы дольше. Гальярд читал ее, как Аймерову «минуту»: теперь она, поведя бровями и поджав губы, избирала другую тактику — «изворачиваться и уходить». Надолго ли ее хватит…

— Так и что же? Подтверждаю. Ничего нет странного, когда в лес с корзиной ходят. Улиток собирать после дождя по скалам, например — у нас улитки крупные, белые. А всякой старой… трактирщице я вовсе не обязана отвечать, куда и зачем пошла! Она ко мне не приставлена нянькой, я ее и отшить вправе. Грех невеликий.

— Улиток, вы говорите? — брат Гальярд задумчиво перебрал несколько документов. — Странно. На Брюниссанда говорит, что разговор состоялся не иначе как этой зимой, незадолго до Рождества. Неужели здешние улитки настолько хороши, что не боятся даже мороза?

Все страсти молодой женщины тут же отражались на лице ее, изменчивом, как сабартесское весеннее небо. Гордыня сменялась страхом, таким неприкрытым, что Гильеметта больше не казалась столь уж красивой.

— Так я точно не помню… давно было… Ну, значит, не за улитками шла, за чем другим… За травой для кроликов…

— Зимой?

— За сухой травой. Посыпать кроликам в загоне…

— Разве вы кроликов держите? Во всей деревне, сдается мне, они есть только у байля и у на Брюниссанды.

Гильеметта будто бы увидела лазейку в его словах.

— Да-да, вот сейчас припомнила как есть. Байлева жена, Виллана, попросила… или из ее невесток кто-то… для крольчатни сухой травки принести. Мы с Пейре оставляли у них свиные ноги коптить, у них печь хорошая, а я вот в уплату…

— Дочь моя, — брат Гальярд устало захлопнул папку с протоколами. — Довольно вам лгать и путаться. Какая трава? За травой любая разумная женщина пошла бы на выгон, а не в лес, где сплошной сухой бурелом и колючки, а каждую травинку надо из-под снега выкапывать. Ведь снег в ваших краях лежит в лесах и в скалах, только на открытых местах стаивает под солнцем. Зима у вас, насколько я знаю, была снежная.

Бедная Гильеметта. Совершенно не созданная для катарской изворотливой жизни, в очередной раз запуталась и решила идти напролом. То есть гордо молчать, как, должно быть, вдохновлял ее растреклятый духовный отец. Сколько ж ей лет, невольно подумал брат Гальярд — ведь наверняка не больше двадцати…

— Я ничего не помню и ничего подтверждать не намерена! — злосчастная Пастушка застыла, вздернув подбородок и скрестив руки на высокой груди. Платье ее, простое и темное, однако ж было сшито не как мешковатая катарская ряса — а изящно, с клиньями по бокам, и фигуру обрисовывало, как каменная драпировка на статуе.

— Ничего не подтверждать у вас уже не получится. Вы только что подтвердили, что ходили в лес с корзинами, даже и по зимнему времени. Теперь осталось только объяснить, что именно и зачем вы носили в лес. Иначе нам останется думать, исходя из показаний, что вы снабжали едой и одеждой скрывающегося там еретика…

— Не знаю никаких еретиков! Ходила, не ходила — не помню!

— Вы хотите, чтобы мы вас посадили в замковый подвал, пока не вспомните? — неожиданно встрял брат Франсуа, забыв заменить медовый голос на более жесткий, приличествующий таким суровым обетованиям. Гильеметта побледнела, обхватила пальцами предплечья.

— Куда хотите, сажайте, хоть мучайте — я слышала, слышала, как вы людей водой и огнем пытаете! — а все равно я ни в чем не виновата и… признаваться ни в чем не стану…

Гальярд, стараясь не смотреть в сторону напарника — взгляд получился бы слишком уж не братский — поспешил перехватить инициативу.

— Успокойтесь, мой собрат неверно выразился. Никто не намерен вас задерживать, пока к тому не найдется непреложных поводов. Думаю, разобраться, где тут правда, а где ложь, нам поможет очная ставка. Вы готовы встретиться лицом к лицу с одним из свидетелей, дававших показания относительно вас?

Гильеметта, с красными пятнами на щеках, нашла в себе силы горделиво рассмеяться.

— Сколько хотите. Будто у меня есть выбор! Это с Брюниссандой, жирной гадиной, что ли, встретиться? Зовите! Буду счастлива ей в глаза плюнуть за подлую ложь… доносчице!..

— Присядьте, — таким командным тоном сказал Гальярд, что она мгновенно послушалась. Сидела прямая, будто палку проглотила. Люсьен взирал на нее с нескрываемым сочувствием — да кому он не сочувствовал, святой юноша! — но даже у него лицо несколько вытянулось, когда дверь приоткрылась — «Да, Ролан, впускайте свидетеля» — и на пороге инквизиционной залы возник не кто иной, как Пейре, собственный Гильеметтин супруг.

Небольшой черный мужичонка, в котором сразу была заметна мавританская кровь — отсюда, должно быть, и семейное прозвище — прошествовал к столу Гальярда с небывалой решительностью. Усы его гневно топорщились, даже ходили вверх-вниз. Жена, приживая руки к груди, смотрела на него огромными глазами. Аймер использовал мгновение тишины, чтобы вытянуть из стопки чистый лист.

Гильеметта смотрела только на мужа, от изумления почти позабыв, где и перед кем находится. На своего вечно покорного, на редкость сговорчивого мужа — смотрела так, как, должно быть, Валаам взирал на свою ослицу. Она даже гневаться пока не могла: так изумилась.

— Пейре… Ты? Так это ты на меня доносил?!

Пейре судорожно сглотнул: кадык подпрыгнул на худой шее, как яблоко. Поискав мужества на полу, потом на потолке, наконец вперился глазами в черное Распятие на столе.

— Да, жена, ради тебя же, между прочим. Довольно уже с меня… твоих еретических штучек. Погубишь себя по… дурости бабской, — наконец он впервые в жизни выговорил это вслух, и сам подивился, как легко получилось. — Отцы вот… эти вот отцы священники сказали: если покаешься, то ничего тебе не будет. Так я и решил… Муж ведь я тебе, в конце концов.

— Муж?! — взвизгнула Гильеметта, такая злая, что даже вскочить с места сил не нашла. — Ты еще после этого мне будешь мужем называться?! Пес! Доносчик бесстыжий! Да я тебе вот этими руками глаза выдеру, если хоть пальцем ко мне прикоснешься…

Переводя дыхание, она замолчала, часто дыша. Гальярд, искренне тревожась, не стало бы ей худо, плеснул из кувшина воды, подал Пейре — передать женщине. Однако тот не прикоснулся к чашке: наконец созрев сказать, что хотел, заложил руки за спину и с неожиданным достоинством обратился куда-то к черному распятию.

— Отцы мои, Христа ради простите, но… тут дела семейные. Не оставили бы вы меня с женой на пару минут? Мне как… супругу надобно ей кой-чего объяснить. При народе-то, уж простите, оно совсем неладно.

— Это инквизиционный процесс, милейший, дело нешуточное, — сурово оборвал его брат Франсуа, и Гальярд в кои-то веки был с ним совершенно согласен. — Что бы вы ни хотели сказать своей жене, придется говорить при нас, и каждое ваше слово будет занесено в протокол.

Пейре снова сглотнул, через плечо кратко взглянул на Гильеметту. Та сидела, часто дыша и сжав маленькие белые кулачки. Кажется, она дрожала.

Брат Гальярд неожиданно принял решение. Как бы то ни было, сострадание, сострадание… в сочетании с пользой дела.

— Мы можем уважить вашу семейную тайну только одним, — сказал он, вставая с чашкой в руках. — Выберите из нас четверых того, кто будет присутствовать при вашем разговоре; остальные готовы на краткое время…

— Брат мой, это совершенно невозможно, — заспорил было Франсуа.

— …готовы на краткое время удалиться за дверь. Брат, который останется с вами, будет молчать обо всем, как исповедник. Разумеется, я имею в виду личные ваши вопросы, а не то, что касается процесса. И дайте же, наконец, ей попить, — уже готовый выйти, он сунул чашку с водой в руки Пейре, потому что мелкая дрожь Гильеметты, ее закушенные губы недвусмысленно говорили ему о близкой истерике.

Маурин затравленно пробежал взглядом по четырем монахам. На его простом лице всякая мысль выражалась ясно, как облачка в спокойном пруду; Люсьен — «слишком молод», Аймер — «Красавчик! Да ни за что!», Франсуа — «вроде добрый, но разболтает…» Гальярд уже знал, что мужик выбрал его — довольно неожиданно выбрал — раньше, чем тот приоткрыл рот, чтобы об этом сказать. Что же, так в любом случае будет лучше.

Гильеметта и впрямь забилась в припадке — не дотерпела даже, чтобы за Люсьеном, шедшим последним, закрылась тяжелая дверь. Пейре не успел донести до нее водичку — жена выбила чашку у него из рук, с визгом рванулась к нему, желая то ли ударить, то ли удержаться от падения.

Гальярд терпеливо ждал, пока Гильеметта билась в яростных рыданьях. Что бы сурового ни собирался изначально сказать ей Пейре, слезы мгновенно все изменили. Супруг, бывший ненамного крупнее бедняжки, с трудом удерживал ее, силившуюся то удариться готовой о скамью, то как-нибудь побольнее задеть его ногтями. Гальярд, однако же, не вмешивался, резонно полагая, что Пейре разберется сам — как тот и хотел. Монах втайне был рад, что вместо него здесь не остался кто-либо из молодых: еще, чего доброго, принял бы эту нездоровую страсть за одержимость. Сам-то он, слава Богу, малость умел отличать людскую дурь от бесовской. Голос у Гильеметты и в истерике оставался вполне прежним, хотя и выкрикивала она не слишком подходящие для молодой красавицы выражения, обзывая мужа дьяволом, предателем и прочими словами, какие и на латынь-то не переведешь.

Наконец, как и следовало ожидать, она малость обессилела и затихла. Падение последнего оплота — в данном случае, вечно преданного мужа, все ей спускающего с рук — не из тех событий, которые легко пережить. Гильеметта, можно сказать, справилась относительно быстро. Теперь она сидела, всхлипывая и зажав кулачки между колен, а супруг с несколько расцарапанными щеками обнимал ее за плечи, порой бросая смятенные взгляды на каменноликого свидетеля. Гальярд решил, что наконец можно поучаствовать в событиях, и взамен разбитой наполнил водой новую чашку. Благо скамья допрошаемых совсем близко, нагнулся и подал воду через стол. Пейре принялся благодарно тыкать глиняный сосуд жене в сомкнутые губы, она было поотворачивалась, но наконец сделала несколько громких глотков, вода потекла по подбородку.

Брат Гальярд слышал каждое слово. Брат Гальярд был — в кои-то веки — собою доволен. Наконец-то он сделал что-то правильно: позволил им остаться вдвоем… почти вдвоем. Прежде чем Гильеметта по-настоящему заговорит — а в том, что она заговорит совсем скоро, он не сомневался — ей надлежит почувствовать, что муж не против нее, что он на самом деле на ее стороне. И пресильно влюбленный в супругу Пейре, страдавший от ее еретических дел уже пятый год, изо всех сил старался ей это доказать.

— Голубка ты моя, сама подумай, какая у нас теперь жизнь пойдет! Правильная жизнь, хорошая, безопасная. А детишкам-то, рассуди, куда б им в случае чего без матери? Неужели тебе старик лесной дороже Пейретты, своей кровиночки? Да и старик-то твой, я ж всегда тебе говорил — дьявол он, дьявол хитрый, раз на такие дела мужних жен подбивает! На такие дела, от которых честные женщины могут и в тюрьму угодить… А как станешь опять католичкой, сделаешь, что положено, так начнем мы с тобой жить без страха, а если хочешь, и вовсе отсюда в Акс переедем — в городе пожить не желаешь ли, красавица моя, у моей тетки осталь большой, и никто на нас в Аксе пальцем казать не будет… Обещали легонькую епитимью наложить, коротенькую, ну, подумаешь, кроличек мой — кресты, или там паломничество короткое, это ж не тюрьма, не приведи Господи — а я-то тебя никогда не оставлю…

…Доволен собой… Ты можешь быть доволен, приподняв одну бровь, спросил отец Гильем Арнаут. Спросил тем самым голосом, от которого юный Гальярд сразу хотел бежать на покаянный капитул. Ты можешь быть доволен — этим? Это, по-твоему, называется покаяние? Разве к такому приводил людей твой отец, Доминик?

Брат Гальярд прикрыл глаза, стараясь не слушать голос… собственной совести. Пора бы уже привыкнуть, что совесть говорит голосом Гильема Арнаута. Что она всегда оказывается права. Позор, жалкая пародия на покаяние, происходившая сейчас в зале суда, в самом деле радовала брата Гальярда, в чем и состояло самое скверное. Долг можно счесть исполненным, молодка отведет к старику, еще пара желтых крестов, на одного человека меньше в списке нераскаянных подозреваемых, следовательский успех… Успех! Видел бы отец Доминик, жизнь положивший на обращение душ, чему может радоваться один из его сыновей… Молодец, нечего сказать: сумел запугать бедную женщину и ее бедного мужа. Убедить одну через другого, что епитимья покаянника несравненно легче, чем наказание еретика. Да, покаяние из страха на первых порах лучше отсутствия любого покаяния; да, Еcclesia de internis non judicat, Церковь не судит внутреннее. Повторяй это заклинание, как «Ave» в Розарии, сто пятьдесят раз в день, может, научишься им утешаться и искренне поверишь, что эта женщина и ее вечное спасение — не твоя забота, что ты сделал все, что мог. Но Господь-то судит внутреннее. Он еще как judicat de internis, и в день суда Он спросит тебя, Гальярд из Тулузы, что ты сделал ради ее покаяния — спросит, и ты не найдешь Ему ответа…

Но я и вправду сделал все, что мог, отчаянно сказал монах своему внутреннему настоятелю. Я ведь с ней еще не закончил; сейчас самое главное — выйти на старика в лесу, на этот рассадник чумы, если убрать его — хотя бы частично остановится распространение заразы… И потом, Пейре Маурин — католик, он обещал следить за супругой, наставлять ее, увещевать и убеждать; он говорил, что она подалась в ересь по молодости и глупости, клялся, что сумеет на нее повлиять… Кому и поручать жену, как не мужу? Что он, Гальярд, сделал дурного и неправильного? Неужели вы, отец Гильем, всегда добивались большего? Потому ли вас ненавидела смертной ненавистью половина Тулузена, потому ли вы…

…умерли Христовым мучеником. А я, Гальярд из Тулузы, никогда не заслужу такой кончины, оттого что недостаточно радел о спасении душ.

— Вы довольно поговорили? — монах встал, шумным движением прерывая воркующие речи Пейре. Глаза его саднило от грустного и осуждающего взгляда Гильема Арнаута, взгляда, должно быть, из Рая. Если это и есть communio sanctorum, от него грешникам бывает очень больно… — Я думаю, ваша жена уже успокоилась, и мы можем продолжать допрос в надлежащем порядке. Ради вас и так уже от обычая уклонились.

Допроса оставалось немного. Убедившись, что ее не посадят в тюрьму, Гильеметта приободрилась. Согласилась и быть проводником до грота «Старца», только выпросила у брата Гальярда обещание, что вести придется ночью — «И так-то страшно, что, если Бермон узнает? Может, вы сперва Бермона под замок посадите, а с ним Марселя кривого заодно — вот они-то уж настоящие еретики, такие еретики, что просто ужас…» Удивил и Пейре: перед самым расставанием, получив все возможные заверения в сохранении тайны свидетельства, он бухнулся на колени, а там и ниц. Прижимаясь коричневой сарацинской щекой к холодному полу, он смотрел снизу вверх блестящими глазками и для убедительности еще постукивал виском о землю. Четверо монахов опешили, несколько изумилась даже Гильеметта.

Первым опомнился брат Франсуа:

— Что это за простирания, сын мой? Вы не в храме перед Святыми Дарами, кончайте-ка ваши… жонглерские выходки!

— О чем-то просить хотели — так встаньте и просите по-людски, — поддержал его Гальярд. Ему и без того было несказанно тошно. От себя самого в основном.

— А не встану, отцы мои, не встану, — наотрез отказался Пейре. — Ни за что не встану, милостивцы, помилуйте нас, грешных! Только не посылайте нас паломничать!

— Аймер, поднимите-ка его, — вспылил брат Гальярд. Еще немного — он приказал бы Аймеру выкинуть просителя за дверь хорошим пинком. — Я сказал, вставайте! Вставайте, не то…

— Давайте, нечего тут, — Аймер, смущаясь и не зная, с какой стороны подступить, потянул простертого Маурина за кушак. — Инквизитора слушаться надо! Слушаться, а то он… и от церкви отлучить может!

Маурин стремительно вскочил под действием полушуточной угрозы.

— Отцы вы наши, да как скажете, Христа ради, только отмените паломничество! Мы люди небогатые, своим трудом живем, нам бы желтые кресты — и довольно за грехи наши, а в Тулузу-то ехать совсем не на что. Не говоря уж о Рокамадуре, а то я слышал, не приведи Господи, и до святого Иакова людей посылаете — это нам и вовсе не по карману…

— Епитимия, приличествующая… вине вашей супруги, будет оглашена на Sermo Generalis. По окончании процесса. — Гальярд громко захлопнул папку с документами, словно бы ставя хлопком точку в отвратительном разговоре. Больших усилий ему стоило не закричать грубо и яростно — «Пошли оба вон!» Спасло только знание, что кричать ему хотелось не на людей, а на собственное бессилие относительно их.

Пейре, красный сквозь смуглоту, и бледная, как утопленница, Гильеметта удалялись чрезвычайно долго, все останавливаясь, вставляя незначащие просьбы, стараясь покрепче зацепиться за вожделенное обещание безопасности. Ушли наконец, Господи Иисусе. Брат Гальярд в изнеможении опустился на стул, сквозь головную боль невпопад отвечая на холодные поздравления францисканца. Удачный день, плодотворный день — так и есть, отчего же у Гальярда во рту привкус дерьма, а на сердце маета и смятение? Крупный инквизиторский успех, чрезвычайная компетентность, говорил голос брата Франсуа, столь отличный от голоса покойного отца Гильема. Уже сегодня ночью старик, если Господь поможет и франки не подкачают, будет у них в руках, в руках служителей Церкви — знаменитый на весь Тулузен и Аженэ еретик, последние лет шесть проходивший в разговорах епископов и инквизиции под условным именем «четвертого».

— Сам Четвертый, это вам не старухам желтые кресты раздавать, — брат Франсуа, уже предвкушая величие происходящего, потирал руки — неожиданно длиннопалые для такого невысокого человека. — А там, даст Бог, через него выйдем на катарское сокровище, что бы это ни было. Так и в историю инквизиции с вами войдем, а, брат Гальярд? Бог бы с ней, с историей-то земной, чай, не она в бревиарии пишется; а все-таки, что ни говорите, дело получается стоящее! Вдруг да ценную реликвию Церкви вернем, еретиками у христиан похищенную… Будете смеяться, — брат Франсуа состроил до крайности свойскую физиономию, — но у нас в Сен-Тибери чего только об этом сокровище ни говорили. Слышал я даже от пары братьев — не что иное в Монсегюре припрятали, как сам Святой Грааль, чашу Вечери Господней!

— Наверняка ерунда, — сквозь зубы сказал Гальярд. Больше сказал для Аймера, который невольно вытаращился от великолепия перспективы. — Зачем катарам реликвии? Они же их не почитают, потому что в воплощение Господне не верят. Не один ли из монсегюрских молодчиков говорил, что все кресты надо на дрова пустить, раз уж они — символы орудия пытки и материя незначащая. Думаю, монсегюрский Матье со товарищи Истинный Крест тоже предпочли бы для растопки использовать. А Святую Чашу, попади она к ним — на деньги бы переплавили…

Слова словами, однако перед глазами брата Гальярда невольно проплыло сияющее видение. Сокровище… чего о нем только ни говорили — особенно простой монсегюрский люд, чьи слова хранили каркассонские архивы. Какой католический мальчик не желает открыть великой и чудной реликвии, прикоснуться к железу Истинного Гвоздя, освободить от сарацин Крест Господень, подержаться за настоящую ризу Богоматери? Почтение к реликвиям Гальярд впитал бы с молоком матери, будь его мать католичкой; а так — вошло оно в плоть с молоком Матери-Церкви, которым он с запозданием начал питаться в тринадцать лет. Конечно, монсегюрские мелкие люди уверенно утверждали разное — например, что известная еретичка Эсклармонда, сестра фуаского графа не скончалась, а обратилась в белую голубку и теперь навещает верных еретиков по ночам, приносит им вести, а то и «хлеб небесный», что бы это ни была за субстанция… Но слово «Грааль», сказанное с придыханием, с благоговейной жадностью — не однажды оно звучало в показаниях. Не однажды и не дважды, Гальярду ли про то не знать, когда он провел в каркассонском монастыре за этими самыми протоколами не одну неделю перед нынешней поездкой. Откуда-то же пришла идея, что у еретиков хранится такая реликвия. Откуда-то же во многих местах, во многих записях всплывала странная связь Чаши Христовой, чаши Иосифа Аримафейского — и бывшей еретической «столицы», ныне сенешальского замка Монсегюр… Не бывает дыма вовсе без огня. А вдруг и правда каким-то образом еретики завладели чудотворной и священной Чашей Вечери? Владели же сарацины Терновым Венцом, да что там — самим Гробом Господним! Что не отменяет принадлежности и того, и другого, и третьего — Невесте Христовой, Его единственной наследнице, святой и апостольской Римской Церкви. И блажен же будет, кому посчастливится…

Но один факт, что Франсуа явственно мечтал о том же самом, помогал Гальярду не слишком-то нежить сердце бесплодными играми воображения. Для монаха — самое гиблое дело такие мечтания.

— Хорошо уже будет, если Четвертый — если это и вправду он, в чем мы не имеем уверенности — не успеет до ночи унести отсюда ноги, — охолодил он собратьев. — Хорошо опять же будет, если проводница не заплутает, если Бермон и прочая катарская верхушка не найдет способа нам помешать… Сокровище — дело десятое, а вот этого слугу дьявола обезвредить — наша первая забота.

— Вы совершенно правы, брат, как всегда, правы, — францисканец стал что-то слишком почтительным. В его дружбу Гальярд не верил с самого начала и окончательно понял, что правильно не верил, на второй день совместной работы; так что излишняя приветливость казалась ему верным признаком — Франсуа от него что-то нужно. И, кажется, он не ошибся. — Вы сами собираетесь ехать? Четвертого брать? Думаю, мое присутствие может только помочь…

— Ах, брат, вот вы о чем. Я не любитель таких дел, — Гальярд говорил совершенную правду. — Если бы вы приняли на себя труд отправиться вместе с франками и проводницей на задержание еретика — я был бы вам весьма благодарен.

(И если бы вы приняли на себя труд стать главным инквизитором Тулузы и Фуа вместо меня, я был бы еще благодарнее, тоскливо подумал Гальярд. Да только это не от меня зависит. Этой радости я вам доставить не могу. Когда мы о таком просим — нас никогда не слушают. С сорок четвертого года — не слушают.)

Гильеметта с супругом, явившиеся по уговору в замок темной ночью с пятницы на субботу, вид имели весьма неспокойный. Пейре, узнав, что ему не предстоит ехать вместе с женой — чем меньше народу, тем лучше — попросился подождать в замке, волнуясь и не желая возвращаться в одиночку. Брат Гальярд нутром чуял, когда ему собираются предложить взятку, и потому наедине с Пейре оставаться не хотел. Ему уже было довольно горюшка: вчера тетка Виллана, жена байля, после Мессы под предлогом исповеди оказалась с ним в ризнице и попыталась всучить бедному Гальярду позвякивающий мешочек, чтобы ее дорогому сыну Марселю в качестве епитимьи не назначали «ничего шибко ужасного, батюшка, парню ж жениться в этом году!» Монах постарался не особенно напугать женщину своим гневом, даже не бросил деньги на пол, хотя искушение было очень велико. Попросту всучил ей кошель обратно и негромким голосом отругал за «великий грех подкупа». Он понимал, что это только начало, перед самой Большой Проповедью светлая идея умаслить жестокое инквизиторское сердце может обрести в народе популярность; Гальярд зарекся ходить в одиночку во избежание искушений и предупредил о том же Аймера. Не боли у него голова, он бы Пейре Маурину в самых дверях объяснил, что в domus inquisitionis нет причин являться с узелком в руках; однако голова болела, и каждое лишнее слово, каждый направленный взгляд стоил некоторых усилий. В последний момент перед выходом отряда Гальярд решил-таки послать с ними и Аймера. Четыре франка при оружии, два монаха: свой слишком светлый для ночи хабит Аймер прикрыл черным плащом, Франсуа и так сливался с темнотой. Факелы взяли с собой, но зажигать их собирались только в крайнем случае. Ночь, по счастью, выдалась лунная, на замковом дворе от любого сарая лежала длинная черная тень. Все, даже франки, казались встревоженными, Гильеметта и вовсе вздрагивала и то и дело озиралась. Аймер перед выходом подошел под наставническое благословение; то же неожиданно сделала и молодая женщина, поразив даже собственного мужа. Брат Гальярд начертал малые кресты на подставленных теплых лбах. Брат Франсуа потирал руки, изо ртов вырывались облачка пара — подступал самый холодный час октябрьской длинной ночи. Гальярд бы и сам волновался, не боли у него так сильно голова.

Этой ночью со сном в замке Мон-Марсель обстояло худо. Оставшиеся франки, зевая, играли в кости на кухне; Пейре Маурин, избегая их общества, одиноко сидел у печи, уронив голову на руки. Все думали, что он дремлет — однако тот дергался от каждого шороха, вслушивался в разговор на незнакомом и ненавистном языке, чтобы хоть чем-то себя развлечь. Рыцарь Арнаут де Тиньяк, сподвижник Раймона Тренкавеля и убийца священника, запертый в собственной спальне уже третий день, воспользовался общим ночным бодрствованием — и при звуке шагов Гальярда по коридору заколотил изнутри в дверь, требуя себе исповедника. Учитывая, что за три дня тот, снедаем покаянием, уже успел исповедаться дважды, больной монах не спешил прийти к кающейся душе на помощь, но обещал наутро прислать ему Аймера. Добрый Люсьен, который не был еще рукоположен, вызвался посидеть с ним и поговорить на духовные темы; их приглушенные голоса доносились из-за двери, убаюкивая единственного спящего человека в здании: франка Этьена, чья смена пришла караулить узника. Этьен сидел на толстом чепраке, брошенном у стены, и тихо всхрапывал, когда голова его падала на плечо — однако звук собственного храпа всякий раз нарушал его беспокойный сон, и он вздергивал голову обратно. Брат Гальярд, твердо намеренный соснуть хотя бы пару часов, лежал на своей жесткой кровати и вслушивался во все эти шепоты, всхлипы, вздохи и хрипы, наполнявшие каменный мешок замка. Ночная жизнь. Гальярд твердо знал, что при успехе завтра поспать не придется ни минуты. Спать он хотел — не было такого дня за неделю процесса, когда ему не хотелось бы спать, когда глаза с розоватыми белками не смыкались бы, стоило монаху ослабить волю, державшую веки поднятыми; однако уснуть мешала головная боль. Отчего же так сильно, Господи Иисусе, будто каждая мысль болит… За нынешние грехи и за прошлые, не иначе. Гальярд намочил из кувшина, за неимением другой тряпицы под рукой, край собственного рукава рясы и уложил руку так, чтобы мокрое приходилось на лоб. Вспоминал нежную историю из Пруйля — как сестра по имени Бланка исцелилась от страшных головных болей заступничеством Гильема-Арнаута, мученика Христова. А всего-то призвала сестра его имя и приложила к больному месту его хабит. Окровавленный доминиканский хабит, привезенный из Авиньонета с радостным почтением, как прекрасная реликвия… реликвия… сокровище…

Но за своего бедного сына Гальярда отец Гильем сейчас не хотел заступаться. Хотел, чтобы тот бодрствовал и уже на земле получил хорошее покаяние за сегодняшние грехи… или просто… почему-то медлил поспешить на помощь…

То ли из-за холодной тряпки на лбу, то ли от постоянного призывания имени наставника-заступника головная боль малость отступила. Брат Гальярд задремал — уже начал проваливаться в сладостный беззвучный колодец — как вдруг стук двери и голос Аймера стремительно вернули его к бытию. Он открыл глаза и чуть не вскрикнул от ужаса — холодная рука мертвеца едва ли не задевала пальцами его висок. Через мгновение монах уже узнал собственную кисть, закинутую перед сном за голову и совершенно онемевшую в неудобной позе; чтобы сдвинуть ее с места, Гальярду пришлось поднять правую руку левой. Так, растирая ее и медленно пробуждая в пальцах живое покалывание, он сидел на кровати и старался больше понимать из быстрой и чрезвычайно важной Аймеровой речи: готово, отче, все сделано, старик доставлен связанным, старик внизу, в пещере был он один… один старик и с ним — окованный серебром сундучок.

— Все в порядке? Все целы? — еще не умея толком слушать, спросил Гальярд, звуком собственного голоса стремясь пробудить спящие мозги.

— Да, отец, в полном порядке, только ноги мы с братом францисканцем малость ободрали, ну и чаща там, я вам скажу — сплошные колючки! Девица, то есть женщина, малость было заплутала в темноте — но вышли быстро; еще она в пещеру не пошла, должно быть, старика побоялась; сейчас сидит внизу, брат Франсуа ей велел вина принести. Старик не сопротивлялся вовсе, да куда ему, старому, худому, против пяти солдат, не глупец же он, хоть и еретик. Не пойму, как он в такой холодине выживал: в пещере у него немногим лучше, чем в погребе — привык, видно! Но все-таки, скажу я вам, отче — сундук-то какой! Не иначе как…

— Сундук? — Брат Гальярд мигом поднялся, не сразу поняв, что голова за время дремоты успела пройти. — Без меня не открывали, я надеюсь?

— Что вы, отец, я б не дал! Вы же главный инквизитор, в конце концов!

Значит, и правда четвертый… Скорее всего — четвертый… Отец Гильем Арнаут, отец Доминик, вот это добрая новость! Спеша вниз по холодной лестнице и молясь на ходу, даже самому себе брат Гальярд не признавался, что мысль о сундуке торопила его не меньше, чем мысль о старике. Аймер хромал за ним, морщась на каждом шагу: сабартесские колючки основательно порвали ему кожу, и как можно было отправляться в лес в одних сандалиях — отец Франсуа даже через обмотки поранился, что уж говорить о голых ногах. Но считать раны время еще не пришло. Над Мон-Марселем бледно занимался рассвет, наступал, быть может, великий день, день важной находки, поместной победы, день старичка и сундучка.