Прочитайте онлайн Катарское сокровище | 7. Враги человеку домашние его

Читать книгу Катарское сокровище
3516+1068
  • Автор:
  • Язык: ru

7. Враги человеку домашние его

Бермон ткач улыбался так широко, что, казалось, череп его вот-вот треснет, когда края улыбки сойдутся на затылке. Сверкали белые, необычайно хорошие для виллана зубы. В жизни не видел такого веселого… мерзавца, тоскливо думал Аймер, не вправе воплотить давнее желание и врезать ткачу по улыбающейся физиономии. А кулаки заметно чесались. Не нужно было делаться сердцеведом вроде брата Гальярда, чтобы видеть и слышать по всему — Бермон за весь разговор еще не сказал ни одного правдивого слова.

Доминиканцы сидели за столом в богатом Бермоновом остале, на кухне, немногим уступавшей в размере замковой. За стеной в сарае, вплотную прилегавшем к дому, толкались и сыто похрюкивали свиньи. И свиней держит, безнадежно думал Аймер, ковыряя ложкой в широком блюде. А интересно, если его прижать по-вагантски да за горло — покажет, где тут у них денежный ящик? Ведь у него же наверняка все сбережения тутошней общины. Ведь в этом самом доме у них, считай, все собрания происходили. Может, Аймер сейчас сидит как раз на скамье, предназначенной для искомого лесного Старца.

Бермон ткач потчевал дорогих гостей по-городски изысканной пищей: макаронами с гвоздичным соусом. Вкусное копченое мясо и оливки стояли в отдельных мисочках, но брат Гальярд не притронулся ни к чему, кроме того, что ему сразу же наложили на тарелку — и Аймер, следуя учителю, тоже держал руки подальше от завлекательной снеди.

— А что ж вы баранинку-то не едите, отцы дорогие? — сам Бермон подцепил кусок копченья деревянной вилкой и разом отправил в рот, огромный, как пещера. Белые зубы заработали с молодецкой силой. — Слава Богу, не пятница, можно и мяском себя побаловать… честным христианам.

Вроде бы хорошие все, правильные слова говорил мон-марсельский ткач. Однако и Аймер, и Гальярд могли бы поклясться, что он издевается над ними — издевается каждой фразой, и веселой улыбкой, и самим «правоверным» мясным угощением, расставленным по нарядной белой скатерти. Небось и свои катарские пирушки за этим же столом, с этой же скатертью справляли… Интересно, не «благословенным» ли хлебом нас ради смеху потчуют? Надеются, может, что доминиканские глотки от него изнутри обгорят?

Аймер старался не заводиться особенно. Ecclesia de internis non judicat, вот заклинание и девиз сегодняшнего обеда. «Церковь не судит внутреннее». Каким бы гнусным ни казался Бермон-ткач, как бы много против него не свидетельствовали — считай, ни одного протокола без его имени не обошлось — все равно, пока он открыто не отвергает учения Церкви, пока не пойман с поличным — никакой он для них не еретик, а брат-католик, часть потенциальной паствы. Этот ведь и присягнет ложно, не почешется, грустил Аймер; вот оно, настоящее мировое зло — с сияющей улыбкой налжет под присягой о чем угодно, чтобы шкуру уберечь, а только инквизиция за порог — опять примется за свое, хохоча над попами у них же за спиной… И самое грустное, что весь катарский клир только похвалит верного сына за такое его предусмотрительное поведение. Помогающее, понимаете ли, «гонимой истинной церкви» выживать в юдоли слез…

— Баранинка — это неплохо, сын мой, — брат Гальярд невозмутимо накручивал на ложку пучок желтых макарон. — Да только мы к вам не мясом лакомиться пришли, не разорять ваше скромное хозяйство. Мы поговорить желали, с домочадцами повидаться. И неловко как-то за столом сидеть, если в кухне и лоб перекрестить не на что…

Бермон бросил быстрый взгляд на пустой гвоздик на стене. Улыбка его ни на миг не потускнела.

— Ах ты, незадача. Жена, глупая баба, паутину смахивала — да, видно, Распятие сняла, чтобы не задеть невзначай, не выказать, понимаете, непочтения. Жена! — рявкнул он в сторону двери сразу изменившимся голосом. — Росса! Ты куда, дурища, крест-то настенный задевала? И вино тащи! Перед такими гостями меня позоришь!

Супруга его, было появившаяся в дверях по первому же оклику, тут же исчезла, как сбрызнутое святой водой дурное видение; но совсем скоро появилась вновь, одной рукой прижимая к боку тяжелый запотевший кувшин, а другой вознеся перед собой, как в процессии в канун Вознесения, небольшое деревянное Распятие. Тихая, как мышка, завозилась у стены, прилаживая крест на место. Кувшин она все так же держала одной рукой, изогнувшись под его тяжестью, но велеречивый супруг и не подумал ей помочь.

Аймер не выдержал, поднялся, чтобы принять у нее тяжесть — и напрасно: бедная женщина, видно, непривычная к помощи, от неожиданности выронила ношу с тихим вскриком. Аймер поймал кувшин уже в пальце от пола, испустив притом не слишком-то монашеский возглас; брат Гальярд опустил глаза, притворился, что не слыхал.

— Вот же дура ты, баба, — вскинулся было любезный хозяин дома. Однако мгновенно умерил свой гнев при гостях, вонзил нож в запечатанное горлышко кувшина. — Попробуйте, отцы, и винца трехлетнего, из Акса торговка возит. И простите жену мою благоверную — не слишком она ловкая женщина, что поделаешь, не всех Господь щедро одаривает, есть и убогие…

— А присели бы вы с нами, голубушка, довольно хлопотать, — приветливо предложил Гальярд. Росса вскинула глаза на мужа, будто ожидая разрешения. Тот неохотно кивнул.

— Садись, садись, жена, отдохни. Да куда к святым отцам на лавку пристроилась? Место тебе рядом с законным мужем!

Теперь, когда Росса сидела напротив них, а не беспрестанно возилась с чем-то, опустив голову — брат Гальярд мог ее недурно разглядеть. Он старался не смотреть на нее прямо, чтобы не смущать — но и скользнув по ней взглядом, монах заметил достаточно. Не скрылся от его глаз и заживший желтоватый синяк на скуле — дня три-четыре синяку, не больше… Бедная женщина. Выглядит скорее служанкой, чем хозяйкой. Глаз не поднимает, рта не раскрывает. А ведь судя по всему, еще недавно была весьма хороша собой… И мелкие веснушки по ее остренькому лицу только придавали ей миловидности. И волосы у нее русые, светлые, как у ее сына… даже еще светлее сыновних — это от седины.

Бермон потянулся, демонстративно приласкал супругу, погладив по локтю. Молодого и нетерпеливого Аймера передернуло: ему показалось, что женщина вздрогнула. С ней бы отдельно поговорить, как можно расспрашивать ее при этом живодере? Даже слепому ясно, что муж ее бьет, что она мужа боится. Как же Гальярд, такой умный и всезнающий, решился говорить с ними обоими одновременно?

— Спасибо за трапезу, хозяюшка, готовите вы дай Бог всякому, — Гальярд собрал кусочком хлеба соус с тарелки. На Росса, которую, должно быть, нечасто хвалили в ее собственном доме, смотрела недоверчиво. — Никак не вспомню, видел я вас в церкви или нет? На проповеди заходили?

— Она болела, — вместо жены встрял, разумеется, хозяин дома. — Женская слабость. Баба — это ж сосуд, как говорится, немощный: порой по неделям со двора не выходит. Так я, как нас апостол учит, церковь за нас двоих посещаю и потом супруге все излагаю в подробностях. Учу ее, отцы, по-отечески, коли уж я за нее перед Богом в ответе.

— А ответьте вы мне, сударыня, на такой нескромный вопрос, — по-прежнему обращаясь к ней, продолжил брат Гальярд. Ему стоило немалых усилий не заткнуть ткача каким-нибудь резким словом: удерживало только понимание, что в итоге любая неприятность мужа отзовется на забитой женщине. — Как священнику ответьте, не стыдясь и не скрывая. Неужели вам с супругом, людям еще молодым и крепким, Господь послал только одного сына за столько лет брака?

Бермон приподнял бровь, явно недовольный, что разговаривают с женой в обход его самого. Росса затеребила край скатерти.

— Да, батюшка, Антуан-то, прости Господи… Он еще от первого моего мужа, от Жан-Марселя. Царство ему небесное…

Впервые в этом доме прозвучал ее голос. Считай, шепоток.

— Получается, что у вас с мастером Бермоном и вовсе нет детей? — уточнил Гальярд, кивая сочувственно. Бедная женщина все не понимала, куда он клонит. Зато, бьюсь об заклад, отлично понимал Бермон.

— Еще, батюшка, была девчоночка, тоже Жан-Марселево семя, Жакотта… Слабенькая родилась, чудом я ее выходила…

— Дочка с вами живет?

— На кладбище, отцы, уже года три как наша Жакотточка… Как родилась слабенькая, так чудом и до десяти дожила…

— У моей жены и у самой-то не ладится со здоровьем, — ввернул Бермон-ткач с неизменной улыбкой. — Сами, отцы, говорите — священников стыдиться нечего: так я вам как на исповеди открою — не стыдись, жена, отцам-то можно сказать — что-то стала моя Росса частенько скидывать. То пяток месяцев не доносит, а то и вовсе пустяк… Кабы все наши детки выживали, мы бы вдвоем уже полдеревни заселили, — хохотнул он, так что Аймера едва не стошнило макаронами. — Однако не дает пока Бог наследника… Сам дает, Сам и берет, а пока я к делу Антуана приставляю. Мотальщиком он у меня работает, хотя, скажу откровенно, и не слишком старается. Однако мастерскую и дом унаследует после меня, если что. Ведь он мне, считай, родной сын.

Бедная Росса! Вцепившись ногтями в край скатерти, она сидела пунцовая, не возражая ни словом мужу, который прилюдно ее позорил… И позорил облыжно. Брат Гальярд ни на миг не сомневался, что Бермон лжет. От первого слова и до последнего… Стоило бы узнать, совсем ли эта скотина не живет супружеской жизнью с законной женой, гнушаясь любого соития — или просто избегает зачатия детей, которое для катара, как известно, есть наипервейший грех? Спокойно, монах, спокойно, сказал у него в голове довольно суровый Гильем-Арнаут. Держи себя в руках. Мало ты таких видел? Мало? А ведь они и есть заблудшие овцы дома Израилева, вовсе не мировое зло и не демоны — нет, несчастные люди; именно ради таких и основан наш святой орден, именно таких ты, если вспомнишь, некогда собирался обращать.

— Кстати, если уж речь зашла о пасынке вашем, об Антуане. Не позовете ли и его к столу, любезный… ткач?

— Непременно позвал бы, как же без Антуана. Да только мальчик с утра свое отработал и гуляет где-то, я его дома не держу, — Бермон виновато развел руками. Аймер утешался прекрасными мечтами — представлял, с каким бы наслаждением он врезал этой сытой сволочи под дых. Или в черно-щетинистую челюсть снизу, с разворота… — Сами понимаете, отцы, его дело молодое, кровь кипит, девушки там, приятели…

Худой и замученный Антуан, как тень стоящий у церковной стены, представлялся Аймеру как живой. Ох и бьют парня в этом доме, и ничего ведь тут не сделаешь. Наверняка бьют смертным боем… А то и заставляют еретические обряды блюсти. Не удивительно, что тот, бедолага, не знает, чего ему больше бояться — смерти вечной или муки временной. И опять-таки надо сидеть и молчать, потому что всему свое время, и сейчас даже не допрос, сейчас — всего-навсего…

— Грамоте вы обучены? — брат Гальярд извлек из кармана рясы квадратик пергамента. — Вот, прочитайте. Собственно, ради передачи этого документа мы вас сегодня и посетили, любезный Бермон.

Ткач потянулся через стол могучей рукой, взял пергамент двумя пальцами. Прищурился на ровные строчки, будто подслеповатый. Улыбка его зашевелилась — он проговаривал для верности вслух чернильные слова.

— Значит, требуется предстать перед трибуналом в скорейшем же времени, — повторил он, черными злыми глазами глядя на Гальярда. — И что же это значит, дорогие вы мои… гости — «в скорейшем времени»? Всю работу побросать, кусок хлеба не доесть — и прямо сейчас помчаться к вам в замок? А чего бы это ради вы здесь со мной не потолкуете о чем вам интересно?

— «В скорейшем времени» означает — сразу по окончании Недели Милосердия, если вы не захотите появиться с покаянием несколько раньше, — пояснил непрошибаемый Гальярд. — В ордере указано — в понедельник, но если в воскресенье явитесь или на неделе, мы вас примем. Выберете любое удобное вам время, хотя бы вот завтра в сиесту, когда никто не работает. В замке же мы хотим вас видеть, потому что это будет не частный визит, а официальный вызов в церковный суд, где вы должны будете давать ответы при свидетелях и под присягой.

— Ясненько-понятненько, отцы преподобные. И чем же, позвольте спросить, заслужил я такую честь — быть вызванным, ни много ни мало, в церковный суд? Имею я хотя бы право знать, в чем меня подозревают и с какого перепуга? Может, кто решил, что я, к примеру, кюре Джулиана в реке утопил? Или что я от уплаты десятины скрываюсь?

Более неискреннего удивления Аймер на человеческом лице еще не встречал. И ведь не боится, сволочь… Хоть бы боялся. А так — плюет нам в лицо и всем видом своим говорит, что плевать будет и впредь.

— Нам доподлинно известно, что кюре отца Джулиана вы не убивали, — утешил его такой же ласковый, такой же приветливый брат Гальярд. — Убийца священника обнаружен и сейчас находится у нас в заточении, имя его мы завтра во всеуслышание объявим после мессы, заходите в церковь, если интересуетесь. Относительно десятины — карнеляжной по большей части — некоторая вина за всей вашей деревней и впрямь наблюдается, но это скорее по части вашего епископа. А ваше… весьма обоснованное недоумение я готов развеять: хочу сообщить вам, что по многим полученным нами свидетельствам ваших односельчан вы подозреваетесь Святой Инквизицией. Подозреваетесь в ереси.

— Как можно? — Бермон громко всплеснул руками. Жена его чуть вздрогнула от хлопка. — Меня?! В ереси?! После стольких лет беспорочной супружеской и трудовой жизни… и у кого же, позвольте узнать, язык-то повернулся на меня так безбожно клеветать? Да онемеют уста лживые, как у дорогого отца Джулиана, Царство ему небесное, было в Библии написано.

— К сожалению, имена информаторов мы разглашать не можем. — Гальярд, вовлекаясь в нехорошую игру, печально развел руками. — В крайнем случае мы уполномочены показывать подозреваемым полный список лиц, дававших показания; однако вряд ли вы в нем найдете что-либо для себя интересное. Это попросту будет список жителей вашей деревни… Почти полный список.

(Как тебе это понравится, мерзкий ткач, позлорадствовал Аймер. Но виду не подавал, конечно же. Учили-учили Аймера в новициате «предполагать доброе» о людях… Быстро же такая наука забывается при виде настоящего закоренелого еретика!)

— И еще один вопросик, достопочтенный отец, — прожевав оливку, добавил Бермон. — Что, спрошу я вас ради интереса, станется, если я возьму да и не явлюсь? Мало ли — заболею, или день перепутаю, или работы вдруг столько навалится, что и в сиесту не продохнуть… Я ж в Мон-Марселе единственный ткач, а от мальчишки моего, от лентяя, помощи мало.

— Отвечу охотно. Если вы не явитесь в указанные сроки, вас, как ни жаль, будет приказано доставить на церковный суд силой, с вооруженной охраной. Если же вы решите по неотложным делам удалиться из дома именно в эти дни — над вами будет прочитано отлучение, а имущество ваше — конфисковано.

Росса сидела ни жива, ни мертва. Брат Гальярд вовсе не желал пугать ее, и без того испуганную самой жизнью — слова предназначались исключительно для ее супруга; однако объяснять ей сейчас про «вдовью долю» католической супруги осужденного еретика, про то, что на нее в случае чего мужнино наказание не распространится, было бы, мягко говоря, неуместно. После, после, в замке и безо всякого Бермона поблизости.

— Вас, сударыня, я тоже попросил бы зайти в замок при первой же возможности, — как можно мягче обратился он к Россе. Впрочем, ей помочь уже ничего не могло: отчаянными темными глазами из кругов тени она пресильно напоминала Антуана.

— Ей тоже бумажку предложите? Она у меня, правда, неграмотная… — Ткач протянул богатырскую руку через стол, но не получил ничего.

— Нет, с вашей супругой мы побеседуем безо всяких бумажек. В любое удобное ей время и вовсе не так… официально, как с вами, мастер Бермон. В этом остале, открою вам приятную для вашей супруги истину, подозреваемый в ереси только один — и это вы. Лично вы.

Шуточки кончились. С улыбкой, больше похожей на оскал, Бермон проводил незваных гостей до порога. Не предупредил, где стоит пригнуться — и старший из монахов едва избежал основательного столкновения с дверным косяком.

— До скорого свиданьица, господа мои… отцы, — процедил Бермон, едва ли не выжимая их за дверь своим большим телом. — Явлюсь, явлюсь к вам побеседовать непременно, не беспокойтесь. Мне ведь, как честному человеку и католику, бояться нечего. Даже любопытно будет послушать, что про меня тутошнее мужичье наговорило. В чем, так сказать, запятнать мое доброе имя искали. Чего только о себе не узнаешь, если живешь не таясь и наживаешь много завистников…

— Да, возможно, вы узнаете о своем добром имени много нового, — не выдержал брат Гальярд. Пару мгновений они стояли друг против друга совершенно открыто, так, как оно и было на самом деле: в прямоте совершенного противоборства. Катар был заметно шире в плечах, доминиканец — худее и выше. Без улыбчивой маски лицо Бермона казалось даже не таким отвратительным: грубое и жестокое, но волевое лицо убежденного еретика. Глаза у него были злые и горячие. Но Гальярд давно не боялся таких глаз. Ткач первым отвел взгляд, как и следовало ожидать.

Наконец Бермон взял себя в руки, осиял инквизиторов прощальной улыбкой.

— Ну что же, дорогие отцы… Спасибо, что не побрезговали нашими мирскими макаронами. Всего вам расхорошего.

Дверь захлопнулась, и из-за нее не послышалось ни голосов, ни даже удаляющихся шагов. Бермон стоял в сенях, отделенный от них дощатой перегородкой, и, может быть, даже смотрел сквозь щель.

Поворачиваться к его дому спиной было неприятно, но они, разумеется, повернулись. И пошли. Аймер, прямой как палка, положил немало сил на то, чтобы ни разу не оглянуться.

Он был бы рад сказать что-нибудь, выложить свои немудреные впечатления, просто обозвать откровенного лгуна от души. Но как только Аймер собрался с духом и приоткрыл рот, как брат Гальярд неожиданно заговорил первым — тихо заговорил, глядя в пыль своих шагающих сандалий, и Аймер поспешно прикусил язык.

— Когда мне было пятнадцать лет, мне подарили бревиарий.

И снова замолчал на несколько шагов. Аймер, сгорая от любопытства, хотел переспросить — разве вы уже в пятнадцать вступили? — но Гальярд сам продолжил каким-то совсем незначащим ровным голосом, как всегда говорил о самых страшных для себя вещах. Об Авиньонете, например.

— Отец Гильем Арнаут подарил, чтобы я мог за службой следить. Бревиарий, оставшийся от убитого брата проповедника… от брата, которого еретики утопили в колодце. Может, помнишь ту историю — в тридцать четвертом, в Кордесе… Красивая была книга. С миниатюрками на буквицах. С именем того погибшего на втором листе: Frater Bartholomeus, Ordo Praedicatorum.

Аймер неоднократно держал в руках гальярдов часослов, и никакого Бартоломеуса на титуле не замечал. Вопрос был настолько ясен, что не было нужды его задавать.

— Мой родной брат сжег ту книгу в печи, — будничным голосом сказал Гальярд, наматывая на палец травинку. Взглянул на Аймера с благодарностью: тот напряженно слушал и ничего не говорил. — Да… Я прятал бревиарий у себя под матрасом, а читать ходил к реке или залезал на сторожевую башенку, когда отца дома не было. Брат однажды застал меня за чтением и пошутил о Чуде Огня. О том чуде нашего блаженного отца Доминика, когда его книга осталась нетленной во время ордалии, а еретическая, напротив же, вспыхнула мгновенно. Да, брат тоже слышал о его чудесах… от меня же и слышал. — При Аймере Гальярд не стеснялся усмехаться. — Если бы брат не держал меня, я бы выхватил книгу из огня голыми руками, но брат… был старше и намного сильнее.

Впервые Аймер что-то слышал о семье своего наставника — несомненно, бывшего человеком, Аймер всегда знал это разумом, но таких простых человеческих историй о боли и горе от него все равно не ожидал. Он попробовал представить Гальярда юношей, мальчиком вроде Антуана — но получался все равно этот самый пожилой монах со шрамом, только ростом поменьше, скрученный в мучительный узел превосходящей силой некоего «брата», весьма напоминавшего Бермона-ткача.

— Мы… подрались, — мучительно сказал Гальярд. — Потом пришел наш отец… И стало еще хуже.

Он покачал головой, сам удивляясь, зачем рассказывает подобные вещи о себе — да еще и собственному подопечному, должно быть, ослабляя в том сыновнее почтение. Может, просто давно хотелось кому-то рассказать? Толку-то? Все равно самого главного словами не расскажешь. Рассказать по-настоящему можно только Богу…

— Думаешь, Аймер, зачем я говорю об этом? — Он посмотрел на Аймера с настолько нетипичным для себя выражением, что младший монах с трудом и болью сердечной опознал в этом взгляде горький стыд слабости. — Может быть, для того, чтобы ты помнил: мои ноги такие же глиняные, как у любого из нас. Разве что из более скверной глины, чем у большинства монашествующих.

Горло Аймеру сдавило любовью.

— Нет, я понимаю, отец, что вы хотели сказать, — он нарочно отвернулся, голубыми от неба глазами наблюдая за парящей птицей слева от дороги. — Вы имели в виду, что если бы у Антуана был бревиарий…

— То, скорее всего, он тоже сгорел бы в печи, — кивнул Гальярд, без прищура глядя на солнце. Эта минута была одной из лучших, и Аймер втайне молился, чтобы Господь затянул ее как можно дольше: его главная радость последних лет, доверие и любовь наставника, стократ оплачивала заслуженное отчуждение, которому вот уже полгода. Надежда, что все вернется, все уже возвращается, отец Гальярд снова будет верить ему и простит окончательно… Камешки поскрипывали под ногами, Господь был где-то неподалеку, совсем рядом, а до замка оставалось еще с тысячу блаженных молчаливых шагов бок о бок.

…По-настоящему можно рассказать только Богу.

Рассказать о Гирауте, еще таком любимом брате, с ослепительной улыбкой поднимающем драгоценную книгу за обложку ровно на ту недосягаемую высоту, чтобы Гальярд почти задевал ее пальцами, вытянув руки. О самом себе, еще пытавшемся обратить все в шутку, мучительно улыбавшемся — ну ладно, брат, отдай… Отдай уже!

Он мягко потягивал брата за рукав, не смея и не желая признавать настоящей ссоры — «Ну ладно, Гираут, хватит, а? Отдай его мне…» — всю позорную дорогу со сторожевой башенки, куда он потихоньку забирался читать, вниз, в обширную семейную «фоганью». Снова протянул руку, любя брата из последних сил.

Гираут, не даваясь, растопырил локти, перелистнул несколько страниц.

— Ух ты, какая картиночка. Белые попики песенки поют. Благодать сплошная… А это кто такой лысый?

— Ну отдай, брат. Это подарок…

— Погоди, погоди, я посмотреть хочу. Тебе одному, что ли, столько благодати? Я, может, тоже приобщиться желаю… Слышал, ваш драгоценный папаша Доминик — помнишь, ты рассказывал — обалдеть какие чудеса выделывал, чтобы грешников вроде меня обращать. Делал ведь чудеса?

— Делал, — давно зная, насколько напрасно рассказывать брату хоть что-то дорогое сердцу, кивнул несчастный Гальярд. — Делал, святой потому что… Ну и что? Книжку дай, пожалуйста…

— Тише ты. Прямо из рук выхватывает — вот это брат, называется! Господь разве не велел делиться? Ишь, что тут написано: Доминус пас…цит ме, нигиль миги деерит? Это по-латыни, что ли, по ученому?

— По-латыни, да… ну дай, все равно же не понимаешь…

— А у вашего папаши Доминика, сколь я помню, такие книжки и в огне не сгорали. Хороший фокус, слово Божье, мол, в огне не горит, в воде не тонет… Тут бы и я уверовал, что наша вера ложь, а попы хоть и воры позорные, однако правду говорят! И я бы уверовал, слышишь — если бы твой папаша Доминик для меня какое-нибудь чудо спроворил! Ну вот, хотя бы если твоя святая книжонка в нашей катарской печке уцелеет…

— Гираут, НЕ СМЕЙ, это МОЕ! — но все бесполезно, Гираут однозначно сильнее, Гальярд сам не слышит своего крика — как будто его собственную голову сунули в огонь, он выдирается из необычайно сильных рук, Гираут — первый парень на улице и едва ли не во всем квартале Дорады, Гираут смеется, как дьявол, и остатки любви — такой давней и такой болезненной — никак не выгорят у Гальярда из груди, он любит брата даже теперь, когда брат его убивает, когда он сам готов убить его, кабы мог… Гираут выламывает ему руку за спину, Гальярд, вывернув шею, пытается укусить его, и корчатся и чернеют в огне белые хабиты поющих монахов. Сворачиваются в черноту ровные строчки — «Dominus pascit me nihil mihi deerit», страница переворачивается, будто огонь читает псалмы, этот едва тлевший с утра огонь вспыхивает так ярко, почуяв небывало лакомую пищу, бесценную бумагу…

— Эй, парни, что у вас тут происходит? — занятые дракой и огнем, оба не заметили, когда вошел отец, а отец — такой же великан, как Гираут — давно уже отбрасывает на них свою длинную тень, черную в оконном золотом квадрате. — Что опять не поделили, паршивцы?

— У нас тут маленькая ордалия, отец, — Гираут устал куда меньше брата, Гираут в силах и удерживать младшего, и развернуться к отцу, и усмехаться он тоже в силах, хотя лицо и раскраснелось, хотя на руках свежие царапины. — Маленькая ордалия с католической книжкой. Проверяем, не совершит ли святой Доминик для моего братишки чуда-другого…

— Что?! Гальярд! Свиненыш, щенок приблудный, опять ты за свои поповские штучки? — отец, человек горячий, впечатывает в стену белый от мучной пыли кулак. Он весь в муке — только что с мельниц, проверял работу мастеров или еще что, вернулся домой на сиесту попить холодного и полежать в теньке, но теперь не придется ему отдохнуть, бедный Гираут старший, навалилось же несчастье с родным сыном, прихлопнуло доброго христианина, откуда не ждали… — Что? Уже книжонки от них таскаешь? Книжонки, начиненные погибелью? Радуйся, что брат тебя самого в печку не затолкал! Вместе с твоими дьявольскими писульками!

У Гальярда из ноздрей тянется полоска крови, он шмыгает носом, стараясь ее втянуть, и глотает слезы напополам с кровью. «Слезы мои стали хлебом моим…»

— Я тебе говорил больше не таскаться к попам? Говорил! Что, или крепко решил погубить отца родного? Променять его на каких-то доносчиков?

— Проповедников, — всхлипывает Гальярд, зная, что надо бы выпрямиться, надо бы стоять смело и прямо, как святая Агнесса перед императором, как Анания, Азария и Мисаил — перед своей огненной пещью. Надо бы, чтобы из носа перестала течь юшка, надо бы, чтобы руки прекратили трястись. Но не может он стоять прямо, прости Господи, не может, хотя брат уже и не держит его, хотя обугленные листы в огне уже рассыпаются черными клочьями, хотя он их всех и ненавидит смертельно — но не только ненавидит, ведь Боже мой, это же его родной отец…

Проповедников? — рычит отец, бешено оглядывая кухню — за что бы схватиться, чем бы влепить. Не обнаружив ничего подходящего, дерет из петли на кушаке уличную плетку для собак. — Я тебе сейчас покажу проповедников. Такие проповеди тебе на заднице напишу, на улице слышно будет! — И, уже засучивая правый рукав, находит миг поднять полные неподдельных горючих слез глаза к потолочным балкам:

— Господи благий! За что попустил нечистому покарать меня сыном-Иудой? За что, за какие наши прегрешения, ангелы небесные?..

…По-настоящему можно рассказать только Богу. И одному Богу ведомо, насколько сильно тревожился верховный инквизитор Тулузена о никому неизвестном вилланском юноше Антуане. Он-то знал, насколько страшными врагами человека могут стать его домочадцы. Особенно — домочадцы любимые; поэтому из-за женщины Россы брат Гальярд волновался не менее, чем из-за ткача Бермона.