Прочитайте онлайн Катарское сокровище | 2. Инквизиция едет. Увы Мон-Марселю

Читать книгу Катарское сокровище
3516+1057
  • Автор:
  • Язык: ru

2. Инквизиция едет. Увы Мон-Марселю

Компания, ехавшая пасмурным осенним днем по узкой и петлючей горной дороге, выглядела весьма внушительно. От этой внушительности встречные крестьяне начинали загодя креститься, оттаскивали телеги с пути кавалькады и стояли низко склонившись, однако же посверкивая такими знакомыми, недобрыми взглядами из-под спутанных волос. От этой внушительности даже проезжие рыцари невольно дергали поводья, складывая пальцы в охранные знаки — или же размашисто, напоказ крестя грудь. И бродячие собаки, казалось, старались убраться с дороги не потому, что боялись плетки всадников — но из-за страха перед черно-белым знаком креста, красовавшимся на боку крытой повозки. Это брат Франсуа придумал. Мол, инквизиция, церковный суд, должна и в пути выглядеть внушительно, быть узнаваемой издалека, чтобы напоминать людям о покаянии и поддерживать в еретических горах авторитет вселенской Церкви. Коль скоро бездельники, сабартесские кюре, неспособны сами наводить порядок в своих приходах.

Ох уж внушительность… Много бы дал брат Гальярд, чтобы избавиться от этой внушительности.

Он и от коня-то с удовольствием избавился бы. Во-первых, не слишком хороший был ездок: всю юную жизнь прожил в одном городе, никуда странствовать не приходилось. А потом, после вступления в монастырь, привык по-доминикански передвигаться пешком, с палкой в руке и фляжкой на поясе. Так, по его мнению, и должен был покрывать расстояния настоящий проповедник: только так хаживал даже через Пиренеи сам отец Доминик, один ли, с учениками ли; так прошел от Парижа до Болоньи второй магистр, Иордан Саксонский; и только так выходили в дорогу наставники всех доминиканцев — святые апостолы Христовы. Но тогда, однако ж, еще инквизиции не было, резонно возражал Гальярду епископ Тулузский, сам доминиканец. Тогда церковному суду не нужно было стремительно перемещаться с места на место, порою даже от преследования бежать… Авиньонет все помнят. Что было со святым Петром Веронским, который только пешком ходил — тоже все помнят. Мученическая кончина — это хорошо для самого мученика, но стремиться к ней вопреки общему благу — это уже прямая гордыня и непослушание. Послушание же для монаха, будь он даже вне подчинения епископу — первая добродетель, выше самого обета бедности. А использовать — не значит обладать. Хотя сказано же, вздыхал в сердце своем брат Гальярд — прямо-таки про его случай сказано: «Ненадежен конь для спасения, не избавит великою силою своею… Но нет — душа наша уповает на Господа: он — помощь наша и защита наша». Да и запрещено уставами Ордена доминиканцу — странствовать на коне! Что бы сказал мастер Иордан Саксонский, Царство ему небесное, услышь он о специальном разрешении приора на верховую езду, выдаваемом исключительно тулузскому инквизитору… После Авиньонета чего только не разрешишь.

Ну ладно, ну конь. Лучше бы ослик или мул, конечно — падать ниже. И трясет хотя и чаще, да мельче, и спина не такая широкая, колени после езды меньше болят. Но лошадь — все равно ладно, ничего, животное доброе, в псалмах упомянутое. А вот повозка…. Надобности повозки, да еще расписанной черно-белыми доминиканскими крестами, брат Гальярд упорно не понимал. И считал наличие таковой повозки прямым нарушением обета бедности, что бы там ни говорил брат Франсуа, данный ему самим Папой напарник в нынешнем странствии. Также не радовал брата Гальярда и вооруженный эскорт — мыслимо ли дело, будто королей везут, а не нищих священников! Однако вооруженный эскорт происходил непосредственно от графа тулузского, Альфонса Пуатье, который, скажем откровенно, никакой был не тулузец и даже не пуатевинец, а самый настоящий франк, брат французского короля. Графом он стал только через брак с тулузской графиней из Раймондинов и в южных делах понимал меньше некуда: иначе ему бы хватило разума не посылать с инквизиторами охраны, состоящей сплошь из франков — будто и так мало страха и ненависти от церковного трибунала, чтобы его еще чужаками при оружии приправить… Пятнадцать усмешливых рыл, призванных хранить важных попов от мученического венца, вызывали неприязнь даже у самого брата Гальярда, чистокровного окситанца; что уж говорить о бедных сабартесских крестьянах. И как им прикажете после таких гостей объяснять, что «франки и попы» — это отнюдь не одно и то же, что проповедь Церкви состоит вовсе не в том, как бы отдать землю и свободу во франкские руки… Эх, эн Альфонс, отправить бы вас разок в пастушьей одежке побродить со стадом по горам Сабартеса, послушать, что люди говорят! Может, тогда и уразумели бы, что избрали вы, верный католик, наихудший из возможных методов проповеди… Что весь долгий путь к инквизитору, вызывающему покаяние и доверие, разбит, как горная тропа обвалом — проклятым образом инквизитора, вызывающего страх… Внушительность, понимаете ли.

Итак, брат Гальярд был недоволен и устал. Он и в радостном-то настроении красотой не отличался: тулузский мальчик вполне заурядной внешности со временем превратился в долговязого и сутулого отца с ранней сединой, клочками торчавшей вокруг широкой тонзуры, с лицом длинным и замкнутым, на котором особенно выделялся скривленный на сторону нос, согнутый, как орлиный клюв. Глаза у брата Гальярда были небольшие и не особо выразительные, особенно потому, что он не слишком хорошо видел вдаль и все время щурился. Неприятное впечатление усугублял кривой шрам, пересекавший его левую щеку до самых губ. Гадкий шрам: он так нехорошо сросся, что улыбаться брат Гальярд умел теперь только одной стороной рта. Он уже приучился не улыбаться своим свидетелям на трибуналах: знал по опыту, что «кривая усмешка» инквизитора вместо ободрения бросала неподготовленных людей в холодный пот.

Всю первую половину дня он ехал в седле, протестуя таким образом против повозки, а кроме того, не желая всю дорогу слушать разговоры брата Франсуа. Потом раскусил нечистоту своих намерений, услышал в собственной тяге к бедности голос гордыни — и поддался уговорам братьев, слез наконец с седла. Какое облегчение — повозка с настоящими скамьями, на полу — мягкие чепраки: хочешь — сиди на лавке или на сундуке, а хочешь — приляг на пол и вытяни давно ломившие ноги. Ну ладно, чуть заметно кривясь от боли, подумал брат Гальярд: я-то монах, мне детей иметь не надобно. Но как только на деторождение способны рыцари, которые полжизни проводят в седле?!..

Брат Франсуа де Сен-Тибери, его францисканский напарник, всю дорогу разумно проделал в повозке; там же он перекусил и выспался, и посему вид имел цветущий. Он вообще казался довольно цветущим и жизнелюбивым: приятное, не в пример Гальярдову, округлое лицо, мягкие плавные жесты, глубокий голос, какой порой бывает у полноватых людей. Он часто улыбался, и от носа к уголкам губ у него сбегали глубокие морщины улыбки. Сочувственно покивал брату Гальярду, предложил ему глотнуть вина, даже хотел растереть ему затекшие члены:

— Не позволите ли, брат? До принятия хабита я, смею признаться, обучался в самом Салерно медицине…

Гальярд хотел было отказать, но устыдился и согласно поблагодарил. Он сердился на себя самого за нелюбовь к брату Франсуа и дал себе зарок ничем ее в дороге ли, в деле не выказывать. Да и не было у нее причин, у нелюбви: единственной виной этого еще незнакомого брата можно счесть только то, что брат Гальярд не знал, можно ли на него положиться. Легко легатам менять инквизиторов, разбивая сработавшуюся пару, поставляя напарником — совершенно чужого человека только лишь по причине чьих-то наветов. Откуда им знать, что инквизиторы должны быть как две руки одного тела, что они должны доверять друг другу более, чем братья, потому что просчет одного немедля отзовется на другом… а в результате — и на невинных людях. Но кто же в Риме сегодня послушает жалобу инквизитора? В курии со времен святого отца Григория IX уверены, что доминиканцы только и мечтают убежать от опасной и тяжелой службы, что любая их претензия — это попытка увильнуть от работы. А люди-то боятся не легатов, которым сами рады на несправедливость инквизиторов пожаловаться: нет, доминиканцев… Считается отчего-то, что францисканцы как инквизиторы добрее… вон этот Франсуа какой масляный. На его тонзуре можно, как на сковороде, яйца жарить и масла не класть… И больные колени растирает сквозь рясу ласково, как родная мать. Так, довольно, твой брат в святом монашестве лечит твою слабую и грешную плоть, а ты за добро его же осуждаешь — нечего сказать, хорош исповедник и душепастырь…

И уж тем более не виноват брат Франсуа, что он не брат Рожер. Не первый Гальярдов напарник, Царствие ему небесное… Бог дал, Бог взял. Наказует и милует, низводит до ада и возводит. Забирает одних братьев, дарит других, и нет никого, кто избежал бы руки Его.

Кроме старших инквизиторов, в повозке ехало еще два человека — их помощников, поменьше значимостью, но почти равных по предстоящим трудам. Это был нотарий Гальярда, молодой брат Аймер из его монастыря, не так давно рукоположенный: драгоценный сын, поддержка и опора, нерушимая верность и бесконечная отвага. Плечо, на которое можно будет опереться, как бы ни пошли дела с напарником. И при отце Франсуа обретался секретарь — брат Люсьен, милый и тихий юноша ангельской внешности: ясные ягнячьи глаза, бледная кожа и совершенная худоба. Такая, что каждый узел на его францисканской веревке казался шире Люсьенова запястья. Брат Гальярд невольно гнал от себя мысль, что говорливый Франсуа выбрал этого юношу в секретари единственно за крайнюю его кротость и безответность. Истинный брат-овечка, если вспомнить францисканские предания: это именно он нынешним мокрым утром шел перед повозкой и палкой отодвигал с колеи вылезших на дорогу лягушек, чтобы их не раздавило колесами. Чудесный монах, добрый и смиренный, исполненный милосердия. Да только в инквизиционном трибунале ему делать нечего, послушайте опытного следователя. Там твердые рыцари Христовы нужны, а не братья, которые при виде людских страданий начнут и сами рыдать или падать в обморок. Потому что людских страданий секретарю инквизиции за процесс придется увидеть немало, кто бы ни был тому виной.

От епископского нотария брат Гальярд сумел-таки отказаться: лишние люди могут только повредить процессу. Епископ Тулузский Раймон дю Фога, его брат по Ордену, в этом уступил: он знал Гальярда как инквизитора уже четвертый год и научился ему доверять. Однако доверял все же не до конца, ибо знаком с ним был еще по монастырской жизни: знал, что дай Гальярду волю — тот один полезет в горы, ну, может, с Аймером; пойдет «вызывать доверие», «побуждать к покаянию», а на самом деле — искать себе, гордец несчастный, мученического венца… И вот результат: тринадцать обученных солдат, франков; и два памьерских тюремщика на всякий случай. Беда, беда деревне Мон-Марсель — едет в нее инквизиционный суд.

Слабо, но верно потянуло дымком — даже в повозке можно почуять; это знак, что жилье скоро. Брат Франсуа, закончив растирать суставы болящему, вышел размять ноги. Снаружи послышался его неожиданно недовольный голос, за что-то распекавший возницу; короткий смешок… Полупрозрачный юноша Люсьен, в присутствии почтенного начальства явно чувствовавший себя скованно (считай, при старшем за всю дорогу слова не сказал) высунул голову за хлопающий кожаный полог, с наслаждением вдохнул сырой воздух.

— Туман-то какой, братие, — со смущенной радостью повернулся к доминиканцам. — Красота у нас в горах вечером! Чудо Господне, да и только. С детства малого люблю.

— Так ты отсюда родом, брат? — радостно подхватил разговор Аймер, душа добрейшая и тоже скучавшая в дороге без дружеского внимания. Сидя в повозке, он с утра и до сих пор старался читать, несмотря на тряску: использовал время согласно уставу, предписывающему братьям в дороге занимать разум чтением или на худой конец благочестивым размышлением. Однако живая его натура, не удовлетворяясь в качестве духовной пищи зануднейшим трактатом нынешнего магистра Гумберта «О формации Проповедников», требовала и братского общения. Брата Гальярда Аймер по определенным причинам, о которых пока не время говорить, не решался беспокоить, а ровесник Люсьен сразу показался ему приятным человеком. — Ты, стало быть, местный? Тогда вы с отцом Гальярдом земляки получаетесь. Он-то сам тулузский.

— Ну, не вовсе земляки. Я в Пюилоране, в земле Фенуйедов родился, — голос у Люсьена был тихий, словно он не привык говорить вслух. — У нас горы чуть-чуть другие… Тут все ярусами, как… книги в хранилище, а там камень будто складками лежит, и лес повыше, и сосны есть. Но туман такой же, воздух… самый наш.

— Тяжело тебе, брат, в Памьере-то долинном? — с неожиданным пониманием спросил Гальярд, стараясь не улыбаться. Молодой брат ведь еще не привык к его улыбке.

— Слава Богу, в Памьере хорошо, отче. Дай Бог всякому. Но… горам сердце радуется! Помню, у нас близ святого Лаврентия семейство жило — из Лиму переселенцы — так они на горный воздух жаловались, на туман особенно, болели они от него… Мы, признаться, детьми глупы были, их долинниками дразнили. Детишки-то их еще ничего, а старшие вовсе не умели по горам ходить, горы и винили — будто они виноваты, а не людские долинные кости… Туман, опять же, ругали…

— Туман проклятущий спускается, — брат Франсуа с брезгливым выражением лица вскарабкался в повозку. — Вот же дьявольская штука, прости Господи, здешние вечера! Воздух мокрый, о дорогу все ноги собьешь: Сабартес, одно слово! — и в это одно слово трудно было бы вложить больше презрения.

Аймер тихо хмыкнул. Брат же Гальярд невозмутимо утешил страждущего словами, что до Мон-Марселя осталось потерпеть всего ничего, до темноты непременно уложимся, вот и собачий лай уже слышен, и дымом запахло…

Не желая заодно с Франсуа заслужить в глазах молодежи прозвища долинника, он умолчал о своих суставах, которым тоже вовсе не нравился сырой горный воздух. Все-таки Сабартес середины октября — не самое подходящее место для его сокрушенных костей

Никаких ворот со стеной у деревни не было, росла она уступами, как древесные грибы, взбираясь от ступеньки к ступеньке до плато самого замка — светло-серого сооружения местного камня, в камень вросшего и отчасти в нем вырубленного. Однако торная дорога, ветвившаяся и поднимавшаяся, считай, от самого Фуа, упиралась в нечто вроде естественных ворот — в горный портал, еще суженный с обеих сторон вплотную прилегавшими к скале домами. Их глухие стены и выложенные из камней ограды походили на колонии мидий, облепивших морской валун. Крыши — не красные, как у долинных домов, но крытые потемневшей деревянной черепицей — гонтом. Деревушка в камне, из растительности в ней — только редкие кустики самшита да поздние горные цветы, пучками торчащие из трещин в скале, почти такие же жесткие, как самшит. Лес обрамлял ее с трех сторон, покрывая скалы длинным мехом, подступая, как море к малому островку: настоящий сабартесский лес, совершенно непроходимый из-за колючего бурелома. Шпиль церкви, опять-таки в отличие от долинных поселений, виднелся не посреди деревни, а слегка на отшибе, по другую сторону невысокого замка. Единственная широкая улица вела от портала к замку, потом опять спускалась до храма: крылья бы кому, как у голубя — тот увидел бы с высоты, что улочки Мон-Марселя не разбегаются лучеобразно от единого центра, но то вьются спиралью, то вовсе текут как попало, огибая выступы скалы. Дома то и дело — смежные друг с другом, мало какой отличается двориком или, скажем, молотильной площадкой, только у дома байля краснеет плодами невысокий садик. И над людским муравейником — огромное горное небо, еще серо-золотистое сквозь пасмурную мглу от садящегося солнца; небо, полное сладкого тумана, столь любимого братом Люсьеном.

Мон-Марсель, уже предупрежденный, уже достаточно встревоженный, загодя встречал инквизиционную колымагу со всей возможной торжественностью. Будь у деревни ворота — их бы торжественно распахнули под звуки труб. Но ворот не нашлось — что же, человек тридцать «лучших людей» выстроились по обе стороны портала живыми «вратами», да еще кого-то подсуетились послать в церковь, позвонить в колокол ради великого дела и двери на всякий случай открыть. Пешие франки болтали по-своему, то и дело обмениваясь смешками; их командир, краснорожий конник с героическим именем Ролан, прикрикнул было — и тут же сам отпустил шутку про смотр тутошних невест. Да такую, что брат Франсуа, хорошо понимавший по-франкски, немедля заставил Ролана просить прощения «за подобные подлые слова в присутствии клириков».

Повозка, дрогнув всем своим большим телом, остановилась, не доезжая до портала. Голодные кони, чуя вкусный запах жилья, перебирали ногами и тянули шеи. Брат Гальярд первым выкарабкался на Мон-Марсельскую землю, страшно стыдясь громадины-повозки. Первый взгляд на лица, первая встреча с будущей паствой. Паствой недели на две, может, немногим долее — но все равно: доверенной ему Господом. Брат Рожер, впервые входя в новый городок, помнится, всякий раз приветствовал его молитвой и кратким чтением: «Вышел сеятель сеять…»

— Господь с вами, — поздоровался брат Гальярд, внимательно глядя на лица передних. — И мир домам вашим.

Et cum spiritu tuo, Господин, Domine, — вразнобой отозвался Мон-Марсель. — Все уж готово для вас… Ждали вас, ждали, отцы вы наши…

— Помещеньице для вас приготовили какое следует, — вылез вперед полноватый бородач, которому не шибко подходила такая суетливость. Его оттеснил другой важный человек — бритый, хотя и не слишком хорошо; этот принарядился в красное, на грудь навесил золотую цепь.

— Приветствую вас, святые отцы, — склонил голову и так простоял слишком долго, вперив очи в сандалии брата Гальярда. Или в грязноватые его ноги в сандалиях. — Я, с вашего позволения, управитель замка Мон-Марсель, дворянин Арнаут де Тиньяк. Хотел бы от всей души предложить вам гостеприимство в замке, находящемся под моей опекой.

— Смею вас предупредить, что замок довольно холоден, — перебил дородный: в этих двоих и без следовательского опыта угадывались давние соперники во власти. — Как местный байль, следящий здесь за правосудием, я вам, отцы мои, предлагаю поселиться у меня в доме. Слава Иисусу Христу, хозяйство у меня крепкое, смогу принять гостей как подобает, и лазать каждый день в гору вам не придется, и…

— Благодарю вас, любезный…

— Пейре во святом крещении, Пейре по прозвищу Каваэр…

— …Любезный Пейре, особенных удобств нам и не надобно, ведь мы — нищенствующие монахи. Остановимся, пожалуй, в замке.

Брат Гальярд спиной почувствовал разочарование своего францисканского спутника и нехорошо порадовался. Нечего, нечего. Если хочешь, чтобы каждое твое слово было известно всей деревне — непременно следует поселиться в уютном доме байля. Наверняка полном родни, наверняка стоящем посреди самого плато, на пересечении всех дорожек.

Торжествующий Арнаут де Тиньяк, при резких движениях щеголявший дырой под мышкой красной котты, повел кавалькаду в замок. По пути он выкладывал все новые козыри в свою пользу, боясь упустить почтенных гостей: мол, и темница в замке есть надежная, на случай кого запереть… И лишних ушей там нету, не то что в деревенском доме, где все сквозь стены слышно… И баб, опять же, не водится, чтобы слухи разносить да монахов смущать… Проигравший на этот раз байль вился неподалеку от брата Франсуа, осторожно выясняя, не надо ли отцам чего — корма для лошадей подобающего, еды какой, матраса волосяного?

— Понимаете ли, господин рыцарь Арнаут живет одиноко, — ядовито пояснял он, — так может приличной постели в замке-то и не найти для гостей. Опять же если женщин надобно прислать постирать или сготовить чего — я мигом отыщу по деревне, да у меня самого три родные дочери…

— Благодарю вас, не требуется. Мы обойдемся простой пищей, что подадут — тем и сыты, разве что сена для коней приняли бы в пожертвование. Опять же никаких матрасов, наш устав запрещает их использовать, — снова разочаровал байля незваный брат Гальярд. — Вот только охране, пятнадцати сержантам, на время нашего пребывания понадобится пища — простая, но регулярная. Было бы с вашей стороны огромной любезностью доставлять ее в замок. Надеюсь, мы быстро закончим здесь свои дела и не успеем вас особенно объесть…

Аймер в повозке неслышно вздохнул о матрасах: по уставу-то если предложат удобную постель в гостях, так соглашаться разрешалось, только самому просить нельзя… Но наставник прав, прав, несомненно и как всегда. Принеси теперь Аймеру волосяной матрас хоть ангелы Божьи — он бы отказался безо всяких сомнений. Он учился быть настоящим монахом. И настоящим инквизитором. Согласно кивал, изображая причастность, словам наставника снаружи — словам о том, что более всего хотелось бы поговорить со здешним кюре. Что завтра, в воскресенье, как рассветет, в храме будет торжественная служба, а после — проповедь, на которой следовало бы, если возможно, присутствовать всем жителям деревни. Что сегодня инквизиторам, опять-таки если возможно, стоит просмотреть приходские книги и сеньориальные реестры за этот год и за пару прошедших…

Пару раз повозка — роскошная идея брата Франсуа — застревала в слишком узкой улочке. Ее приходилось вытаскивать — не без ругани, однако сдержанной в присутствии важных инквизиторов — и какое-то время толкать назад, чтобы выбраться на обходной путь. Франсуа уже вовсю толковал с байлем; за ним по улице мог бы остаться масляный след, таким он сделался мироточивым и улыбчивым. Аймер, беря пример со старшего, смотрел на людские лица. Вернее, на то, как смотрит на лица его наставник. Старался составить о них какое-нибудь мнение, чтобы было чем поделиться с братом Гальярдом, чтобы научиться наблюдательности и мудрости житейской. Вот, к примеру, рыцарь Арнаут. Рыцарь-бедняк, вечно спорит из-за доходов с сеньориальных угодий с богатым вилланом-байлем. Бедняк смиренный, но старающийся быть гордым. Как есть холостяк: бархатная котта с проплешинами. Даже на сапоге заплатка. И одна шпора без колесика. Задирает свой длинный нос, будто всех презирает, а на деле боится, как бы его самого не презрели. Хороший человек, только ненадежный, слишком уж о себе думает.

А вот байль. Противный тип. Наверняка поддерживает еретиков — не по умыслу, так по привычке быть со всеми в ладу, решил Аймер. Такие люди любят предлагать инквизиторам и даже секретарям взятки. Пускай только попробует.

Красивый русобородый парень — наверное, сын байля. Покрикивает на других, видно, привык командовать — но не свысока, а как-то по-братски. Ничего, приятный, только простоват.

Седой, с иудейским носом старик в суконном платье. Этот точно торговец. Иначе быть не может. И любопытен притом, как сорока: весь извертелся, даже в повозку уже раза три заглянуть умудрился безо всякого повода.

Но эти взгляды, взгляды… которые брат Аймер ловил на себе, чувствовал кожей, как укусы насекомых… Взгляды от мон-марсельского «эскорта», миновавшие ради белого доминиканского хабита даже франкские рожи охраны. И из окон, и с крохотных двориков, и от встречных-поперечных, которых что-то подозрительно много попадалось на улицах для такого часа. Взгляды были недобрыми. Выжидающими. Причем стоило Аймеру встретиться с кем-нибудь глазами, как навстречу тотчас же вспыхивала улыбка: щербатая ли, белозубая, или вовсе кокетливая, как у молодой девицы. Уста их мягче масла, а в сердце их вражда, вспомнилось невольно… По дороге до замка Аймер, прямая душа, успел решить, что ему эти люди не нравятся. Кроме разве что рыцаря Арнаута, смутно напоминавшего одного прежнего, еще мирского друга, тоже происходившего из бедного деревенского рыцарства. Хорошо, что именно у него, у Арнаута, Аймеру придется жить.

У Арнаутова замка — вернее, замка, управляемого Арнаутом — их облаял крупный белый пес тутошней пастушьей породы. Пес, бродивший по замковому двору безо всякой привязи, встал на пороге и рокотал рыком, пока смущенный управляющий не подошел отвесить ему пинка. Пес отбежал с дороги и замолчал, только смотрел все так же подозрительно. Брат Аймер, любивший собак, тихонько посвистел ему, и тот неуверенно хлестнул себя хвостом по крутому боку. Привыкший всем нравиться Аймер мысленно засчитал себе первую победу.

Франки заносили вещи — какие-то свои тюки, тяжелый мешок брата Франсуа, сундучок с надобными вещами и писчими принадлежностями для процесса. Замок, считай, состоял из одного донжона; к зубчатой стене местного камня там и тут притулились какие-то уродливые сараюшки, крытые соломой хижинки не то для жилья, не то хозяйственного назначения. Кто-то из франков, распрягая лошадей, споткнулся о грязно-белую курицу, путавшуюся под ногами; и сам упал, и ее до полусмерти придавил. Худую курицу — первого жителя Мон-Марселя, пострадавшего от инквизиции — хозяин тотчас же предложил на ужин гостям. Слуг, похоже, имелось в наличии всего двое — пожилые супруги, исполнявшие разом все обязанности: конюхов, поваров, сторожей и уборщиков. Кругом царила, так сказать, «мерзость запустения». Аймер с удовольствием заметил, что его наставника это искренне радует.

В особенный восторг пришел брат Гальярд, когда увидел предназначенные для них комнаты. Их нашлось целых две: одна для францисканцев, а другая — угловая, с большим окном — для «самого главного гостя», тулузского инквизитора со спутником. Комнаты были холодные, окна закрывались ставнями, но не стеклом и даже не пузырем. Имелась в помещении и широкая дощатая кровать с проемами между досками, вроде щербин во рту драчуна. Снова решительно отрекшись от матрасов, брат Гальярд присыпал ложе соломой из принесенного снизу мешка. Порадовался тонкости хозяйского одеяла. Повесил на стену маленький деревянный крест, на табурет положил бревиарий, прочие необходимые книги. Ну вот, доминиканский уют и готов. Аймер давно не видел наставника таким довольным.

Нижний зал, при шатлене, очевидно, служивший для рыцарских празднеств, брат Гальярд тотчас же избрал для ведения процесса и потребовал у хозяина принести туда Распятие побольше, «как можно больше». Рыцарь Арнаут смешался, надолго ушел и наконец вернулся, когда о нем уже успели забыть: притащил в самом деле большое, в половину своего немалого роста, темное Распятие с облупившейся краской на Ранах. Пока суд да дело, управитель успел распорядиться насчет ужина. Большого труда стоило отправить его подальше: он все стоял у стены или следовал слегка в отдалении за братом Гальярдом, почему-то предпочитая его более общительному Франсуа, и все о чем-то рассказывал. О том, что здешнего шатлена уже лет пять как не видали, говорят, он в Каталонии, рутьером заделался, так в восстании Тренкавеля ж участвовал, файдит, и поделом ему… О том, что байль — сущий мужик, хотя и хвалится своим происхождением от какого-то дворянского бастарда, отсюда и прозвище их семейное… И, наконец, о том, что святилище святого Марциала, в честь которого и замок, и деревня названы — место древнее и почитаемое. Еще во время Первого Крестового тутошний сеньор привез с Востока, помимо славы, тяжелую болезнь: «огонь святого Марциала». Вот он и поехал в паломничество к мощам святого, поклявшись, что если исцелится, у себя в земле выстроит покровителю часовню. Так и выстроил, и статую на свои деньги заказал, и в основание часовни, по слухам, частичку мощей святого положил. И ведь что бы вы думали, святые отцы? Заступничеством святого Марциала, Петрова великого ученика, уже сколько народу исцелилось, непременно в святилище сильные святые мощи заложены! Из других деревень приходят нашу часовню почтить, цветные свечи носят, камешки в ладанки зашивают. Для удачного разрешения от родов святой Марциал тоже весьма хорош, лучше только Святая Дева исцеляет…

Брат Гальярд наконец отделался от зануды-управителя, сообщив ему, что прерогатива исцеления принадлежит исключительно Господу, а все святые даже и с Богородицей во главе — не более, чем заступники наши перед Его бесконечной милостью. Придерживаться же культа святых с особой горячностью, забывая о молитвах самому Господу и о присутствии Его в Евхаристии, означает скатиться к язычеству, которое мало чем лучше, а то и хуже ереси. А кроме того, пока не вовсе стемнело, монахам пора бы читать свои нынешние «часы» в здешней церкви, а не в комнате, так что они займутся монашескими делами, а потом явятся к трапезе. Да — и пошлите же за кюре, пошлите упредить кюре, чтобы немедля нас посетил после вечерни.

Рыцарь Арнаут де Тиньяк, в сумерках зелено-бледный от огорчения своей неудачей со святым Марциалом, удалился с поспешностью.

В октябре темнеет быстро. Аймер шагал за своим наставником, оскальзываясь на каменных ступенях дороги от замка до церкви и дивясь тому, что даже собственные ноги трудно разглядеть из-за тумана. Он как будто поднимался из земли, сырой, плотный — чему тут нравиться, не понять этого Люсьена… Сам Аймер, уроженец солнечной и плодородной Аквитании с мягкими зелеными холмами, не слишком уверенно чувствовал себя среди сплошного камня и сплошной высоты. И в воздухе что-то не то: морось, которую невольно вдыхаешь, пьешь и глотаешь, так что она рождает в груди мокрый глубокий кашель. Говорят, здесь в горах всю зиму лежит снег. Хорошо хоть, сейчас не зима!

Неуютный и не слишком-то обжитой храм, слава Богу, позаботились загодя открыть, как обещали еще в воротах. Конечно, с кривой своей улыбкой сообщил брат Гальярд, оборачиваясь к Аймеру в полутьме — конечно, отец наш Доминик однажды проник за двери храма, не отпирая их, когда пресильно нуждался в месте для чтения вечерни и в крове на ночь; однако же нам, людям грешным, на такие чудеса рассчитывать не приходится. Аймер уже научился различать, когда его наставник шутит, а когда говорит всерьез. Вот сейчас — шутил.

Ну и храм… Большое, давно не крашеное Распятие, ненамного больше, чем то, что висело теперь в рыцарском зале замка. Бедный алтарь, засохшие цветы у алтарной преграды. Всего одна статуя — Святая Дева, лицо полустертое, половина руки отбита. На скамейках лежал толстый слой пыли: брат Гальярд, проверяя, провел пальцем, задержавшись по пути к алтарю. Не слишком часто здесь служат, не слишком. И священник редко заботится о том, чтобы в чаше для святой воды дно не пересыхало. Рассуди, Господи, тяжбу мою с народом не святым.

Свечку брат Гальярд взял из замка всего одну — малый огарочек; вынув его из-под стекла, поискал на алтаре — одного подсвечника вовсе не было, второй стоял на месте, но из него торчал огарок не лучше принесенного. Гальярд тяжело встал на колени на пол, повернувшись спиной к прикрытой двери. Нужно было запереть. Жаль, не догадался сразу. Теперь остается молиться до конца словно бы под взглядом в спину. И от этого — от страха темной дверной щели — тоже: Боже, приди избавить меня…

— Господи, поспеши на помощь мне, — отозвался чистый молодой голос Аймера.

После вечерни, ориентируясь в почти полной темноте по масляно горящим огням замка, оба монаха по дороге наткнулись на человека, который громко вскрикнул. Выставив руки перед собой, он слепо таращился в темноту из-под низко надвинутого капюшона. Луна над крышей церкви делала из его глаз сплошные бельма.

— Кто? Кто такие?..

— Братья Гальярд и Аймер, Проповедники, — по возможности спокойно отвечал старший монах, тоже на самом деле напуганный криком в ночи. Сердце его невольно заколотилось и еще не успело успокоиться, не успело и избавиться от запоздалой сладости: неужели это пришло наконец и ко мне… Крест Убийцы из Фанжо, и Петр Веронский, своей кровью пишущий Credo на лесной дороге, и отец Гильем Арнаут… Однако время мученичества не пришло: сумеречный гуляка оказался давно искомым человеком, здешним кюре по имени Джулиан. Что-то с отцом Джулианом было не так, но что именно — брат Гальярд понял, только когда они вступили наконец в освещенную замковую кухню. Рыцарь Арнаут уже подготовился, зажег, не поскупившись, целых три свечи, замотал горшок какой-то тряпкой, чтобы похлебка не остыла. При виде отца Джулиана он слегка поморщился, однако же живо наполнил вином еще одну чашку. Роскошный ужин состоял из бобов на курином бульоне и самой вареной курицы, старой и худой, но заботливо разделенной на мелкие куски, так что ее казалось больше. На стол пошло также нечто копченое, хотя и небольшое, и прегорестного вида белый хлеб, который выглядел так, будто на нем кто-то сидел. Признаться, в тулузском монастыре такой ужин был бы допустим только в праздничные дни — но в гостях должно кушать, что подадут, и Аймер смотрел на курицу неожиданно блестящими глазами: молодое тело, большое и крепкое, радовалось вопреки его воле, пока наставник в качестве старшего читал Benedicite. Наконец сели за стол. Брат Гальярд, не глядя, макал хлеб в похлебку и смотрел на отца Джулиана. Высокий и тощий, под стать рыцарю Арнауту, Мон-Марсельский кюре лицом напоминал исхудавшего и обвисшего римлянина. Его идеальный кесарский нос неожиданно кончался нашлепкой подозрительного лиловатого цвета. Вызывало жалостливые подозрения то, с какой скоростью отец Джулиан наливал кислое замковое вино и высасывал его длинными глотками, как сильно жаждущий.

— Отче, простите, ради Бога, — вмешался наконец рыцарь Арнаут и отобрал у священника очередную полную чашку. — Извиняйте, но хватит вам уже, как я погляжу.

Тот горделиво выпрямился.

— Как вы смеете, эн Арнаут, указывать клирику, вашему гостю…

— Да ведь я его знаю, отцы милостивые, — обратился хозяин с оправданием — почему-то совершенно не к обиженному гостю-клирику, но к Гальярду и Франсуа. — Ему ни глотка лучше не давать, слабость у него к вину. Сейчас наш кюре вмиг наберется, и разговаривать вам не с кем станет…

— Может, мой грех и в винопитии, но никак уж не в скудоумии, — разозлился отец Джулиан. Голос его от гнева стал неожиданно красивым — наверное, раньше хорошо пел! — а на лице проступили красные пятна. Брат Гальярд смотрел внимательно, еще внимательнее слушал. — Вы, эн Арнаут, на меня наговариваете моим братьям во священстве, потому как вы попросту хам и лишены всяческого почтения… И премногих пороков к тому же исполнены.

Эн Арнаут тем временем поспешно опустошил бутыль в чашки остальных гостей. Похоже, слова его были справедливы. Всего-то собирался брат Гальярд передать кюре, что завтра он собирается собственноручно служить мессу, что началась «неделя милосердия», что надобны приходские книги и всяческое содействие… Однако отец Джулиан, глубоко оскорбленный, сообщил, что эта деревня полна еретиков, что легче немедленно всех, поголовно всех, кроме пары человек, засадить в замковое подземелье, что здешние вилланы делятся на трусов и еретиков, и он сам, хотя и священник, ничем их не лучше, а также не лучше их дорогой хозяин-рыцарь. Рыцарь Арнаут неприязненно улыбался, всем видом выказывая к разошедшемуся кюре сплошное презрение, однако ему было явно неуютно. Отец же Джулиан, хотя речь его сделалась вовсе невнятной, хотел сейчас же, немедленно дать показания против всех, подтвердив их «наивернейшей присягой», потому что не мог более молчать и устал, наконец, быть вопиющим в пустыне… Брату Гальярду пришлось пресечь поток нежданных обвинений словами, что свидетельствовать в церковном суде нужно в здравом уме и трезвой памяти, и завтра возможность высказаться будет у всех, а уж у него-то, священника — в первую голову. Отец Джулиан встал (так резко, что Аймер невольно приподнялся с места по вагантской привычке быть всегда готовым к драке). Однако несчастный кюре не собирался ни с кем драться: он лишь с грохотом бросил на стол ключи от церкви, открыто расплакался и со словами, что недостоин быть священником, удалился в ночь. Впрочем, походкой довольно уверенной. Так неприятно окончился первый ужин в Мон-Марселе.

— Доберется, — заверил гостей весьма смущенный эн Арнаут. — Не впервой ему, пастырю нашему, прости Господи, горькому пьянице. Это все моя вина, отцы милостивые: нужно было сразу предупредить вас, что его за стол сажать нельзя… Или разве что за ужином одну воду подавать… А ведь хороший раньше был священник, старательный, да вот на вине сломался. Совсем сломался. Сам не знает, что спьяну плетет, а в воскресенье после службы первый подходит извиняться. Ну, и на вино деньги занимать, в долг ему торговка давно уже не дает…

Грустное явление отца Джулиана было, пожалуй, самым угнетающим из виденного за нынешний день. Брат Гальярд дожевал оставшийся крохотный кусок курятины, не замечая, что именно ест (хотя чрево его, получавшее в пищу кусок мяса только изредка и в дороге, вне монастыря, обычно принимало даже птицу с великим восторгом).

— Отвратительное зрелище: нерадивый священник, — сетовал брат Франсуа, вызывая у угнетенного Аймера огромное желание швырнуть в него обглоданной костью. Хотя тот вроде бы говорил умные и правильные вещи: что именно такие пастыри хуже волков губят стадо, потому как тешат свою плоть вместо того, чтобы присматривать за паствой, и что непременно следует сообщить памьерскому епископу, нельзя же оставлять дела как они есть… «весьма по-сабартесски». «Сколько этому кюре лет? Не более сорока? Он выглядит на шестьдесят, ей-же ей. Если не поддастся братскому увещанию, останется только удалить больной член, чтобы из-за него не погибло все тело…»

Брат Гальярд громко поблагодарил хозяина, пожелал ночи спокойной (и кончины достойной) братьям в монашестве, встал, громко двинув стулом. Что-то не так. Что-то большее не так, нежели простая печаль о заблудшем кюре. Так бывало, когда Гальярд не мог вспомнить нечто важное, например, внезапно исчезнувшую из памяти строку знакомого псалма: появлялось ощущение внутреннего зуда. Молитва Завершения Дня, Комплеторий мог помочь, — а мог и не помочь: словно болит зуб, а какой именно — не поймешь, пока к каждому не притронешься. Он что-то особенное видел? Слышал? Или сам что-то сделал не так?

Наверху при свете синеватого огарка брат Гальярд, прижав руки к груди, молился натужно, как зовут в туман или говорят сквозь неплотный кляп. Старый замок дышал своей особой каменной жизнью. Внизу скрипели двери, хлопала за окном неплотно прикрытая ставня. С трудом выпевались даже Salve Regina, ставшая после гибели отца Гильема молитвой о мученичестве, даже O Lumen, прекрасный антифон к отцу Доминику, кончавшийся опять-таки просьбой об отце Гильеме: «Nos junge beatis», соедини нас с блаженными!

Потом склонился к тряпичному свертку, выуживая две веревочные плети — дисциплины, не вызвавшие в глазах брата Аймера особого восторга. Однако он послушно взял одну вслед за наставником. Будний день, правило есть правило. И это все-таки не железная цепь, какая, говорят, была у отца Доминика…

— Брат, сегодня мы примем бичевание не за наши собственные грехи, но, как советовали отец наш Доминик и Бертран Гарригский, в молении за души людей этой деревни. Пусть Бог-Отец всемогущий пошлет Свое благоволение и спасение тем из них, кто праведен, обращение — грешникам, милость — заблудшим, а нам, несчастным и недостойным судьям, даст верное разумение, чтобы отличить одних от других.

Он перекинул скапулир вперед, выпростал из рясы тощие плечи, глядя только перед собой, на смутную фигуру Распятого над синеющим малым огоньком. Пламя покачивалось от осеннего сквозняка из-за ставни, и светлое Тело на кресте будто бы тоже подрагивало от боли.

Miserere mei Deus, secundum misericordiam tuam…

Привычные, как дыхание, слова уже почти не были словами: под мерные удары, ложащиеся на вздрагивающую плоть, он поверял Господу собственные моления, звучавшие за строками псалма, где-то на втором плане. Так под звуки инструмента голос певца ведет свое повествование. «Червь их не умирает и огонь их не угасает», о Господи. Не могу поверить, чтобы Ты желал хотя бы одной душе из Тобою сотворенных — этого огня, этого червя, Господи мой благий. Избави, как Израиля избавлял, выведи, как выводил из мрака Прародителей, помилуй, как ежеминутно милуешь и меня, позволяя оставаться Твоим священником и пребывать в Твоей вере… В тесноте дающий простор, не отдай никого червю, не отдай и этих моих страждущих братьев… Пиши кровью имена наши на Своих ладонях, чтобы не стерлись они никогда…

Sacrificium Deo — spiritus contribulatus… Сокрушен ли дух твой воистину, негодный монах и дурной инквизитор? Как можно, бичуясь за грехи еретиков, за несчастного спившегося священника — размышлять о самом себе, просить Господа о том, чтобы он только дал вспомнить? Отец Доминик, скажем, в Сеговии каждую ночь пятнал пол пещеры своей покаянной кровью, приносимой за грешников. В слезах восклицал, как подслушали любопытные ученики: «Господи мой, милосердие вечное, что же станется с грешниками?» Он-то, белый, как лилия, прямой, как меч войсководителя, не совершивший ни одного смертного греха от чрева матери и до ложа вечности, не о своей нищете молил и плакал, но в самом деле радел о спасении других… С глубоким отвращением к себе брат Гальярд наконец поднялся, часто дыша. Как старший, стукнул легонько в стену, стуком обозначая полное окончание дня. Плоть стала слаба — слезы выступали не только от беды нераскаянных братьев, но от обычной плотской боли. Аймер, бледный и какой-то подозрительный, смотрел на наставника едва ли не сочувственно. Так и надо, получи, брат-гордец, заслуженное унижение: в его глазах ты — не иначе как больной старик. Сказать бы ему что-нибудь обнадеживающее — да поздно: после комплетория правило молчания до самой утрени вступало в силу. Не глядя на Аймера, Гальярд замотал тряпицей обе «дисциплины», снял пыльные сандалии и скапулир — больше снимать ничего не полагалось по уставу — и лег лицом к стене. Я дурной и недостойный священник, брат. Вы совершенно правы, сказал этот Джулиан… и немедля заплакал. Взрослый мужчина, тридцати с лишним лет, заплакал навзрыд. Священник, не раз подходивший к алтарю Божию…

Снилось брату Гальярду, что он забыл что-то важное и никак не может вспомнить.