Прочитайте онлайн Катарское сокровище | 17. Реликвия Святого Иосифа

Читать книгу Катарское сокровище
3516+1004
  • Автор:
  • Язык: ru

17. Реликвия Святого Иосифа

Еще одно, последнее дело Гальярд никак не мог оставить незавершенным. Миновав уже Тараскон-на-Арьеже, вместо того, чтобы продолжать свой путь по берегу Арьежа в сторону Фуа и так до Памьера, инквизиторы со свитой свернули на меньшую дорогу, ведшую в направлении Бедельяка. Гальярд намеревался еще здесь, в Сабартесе, навсегда разобраться с вопросом катарского сокровища. Франсуа выглядел довольно мрачно и говорил о трате лишних трех дней. Сен-Жозеф, сообщал он себе под нос, монастырь маленький, из прежней братии там могло никого не остаться, а если и остались — дело-то было пятнадцать лет назад, кто ж теперь подробности упомнит, все равно свидетельств лучше, чем Памьерские протоколы, нигде не найти… Однако Гальярд оставался непреклонным. Не желая тащить в глухомань такую обширную свиту, да еще и двух арестованных, он оставил франков и охраняемых ими людей в Кабюсе — последнем по пути до монастыря населенном пункте. Он не углублялся в подробности, что в присутствии одного из арестантов у него не перестает болеть голова; и без излишней мистики решение оставить их с охраной в укрепленной крепостце Кабюса казалось резонным.

Сначала он хотел ехать в лес Сорат вдвоем с Франсуа, взяв с собою только маленькую чашу. Францисканец наотрез отказался трогаться с места без надлежащей охраны, и Гальярд, скрепя сердце, согласился на сопровождение двух франков. Тогда Франсуа потребовал также захватить и своего секретаря, Люсьена; Гальярд для равновесия позвал с собой Аймера. Но тогда Антуан кротко воспротивился идее оставаться одному в компании тринадцати франков и двух еретиков; что же, пришлось взять и его с собою. Оставив Ролана за старшего, Гальярд настрого запретил ему распускать своих людей и чего-либо требовать от жителей деревни: довольно того, что местный байль испуганно согласился кормить всю эту ораву до самого отбытия. Проведя в Кабюсе ночь, до рассвета инквизитор Фуа и Тулузена выехал к западу по берегу реки Сорат, и первую пару миль дороги он казался очень недовольным. Он-то хотел обернуться за день, вдвоем с Франсуа отправиться верхом, принести удобство в жертву скорости. А тут… Не то цыганский табор, не то семейство беженцев! На конях ехали только они с Франсуа, и то Гальярд старался как можно чаще с кем-нибудь меняться: ходить ему было куда удобнее, да и правильно это для монаха. Первый франк, Жан-Люк, шагал впереди, второй, Жан-Жак, замыкал процессию; Аймер вел под уздцы Гальярдова коня, Люсьен — коня Франсуа; Антуана видели везде сразу, он так старался не мешаться под ногами и быть полезным, что то и дело норовил попасть под копыта. Слава Богу, хоть повозку не взяли: кроме отвращения Гальярда к этому предмету помешала еще узость лесных ненаезженных троп. Бродячий цирк, думал Гальярд мрачно, озирая через плечо весьма разросшийся эскорт; мы можем исполнять за сходную плату псалмы, Аймер еще вспомнит вагантские песенки, а франки будут показывать приемы с оружием и споют что-нибудь из репертуара Иль-де-Франса, на настоящем языке ойль, чудесная редкость в этих краях! А Антуан? Что же, Антуан может обходить зрителей со шляпой. Вид у него достаточно жалобный для этой цели.

День был влажный, серый и туманный, мокрые кусты самшита по сторонам дороги быстро намочили конных по колено, а пеших и вовсе по пояс. Однако когда путники углубились в лес еще на пару миль, Гальярд неожиданно понял, что не может больше раздражаться. Такое блаженство, когда у тебя не болит голова! Особенно если за последнюю неделю головная боль приобрела свойство постоянного фона любой мысли, любого движения; боль то уменьшалась, то вырастала, но окончательно не уходила почти никогда. А тут — внезапное счастье: блаженная тишина. Серый и мокрый мир засиял для Гальярда яркими красками, ноябрьские голые деревья цвели, монах обращал радостное внимание на быстрых осенних птичек, занятых своими делами, на дождевых червей, выползавших под дождь на дорогу, на белую пену, встававшую под ветром на речной воде. Франсуа же, напротив, был недоволен мокрым странствием, он кашлял и говорил, что непременно разболеется, а также мрачно пророчествовал, что монастырь Сен-Жозеф наверняка полуразрушен и необитаем. Однако вопреки чаяниям брата Франсуа камальдолийская обитель оказалась вполне живой. Ее негромкий колокол путники услышали во второй половине дня: братию сзывали на службу часа девятого.

Всего в обители жило десятеро монахов: семь киновитов и три отшельника. Им нелегко было содержать свой храм и возделывать скудный огород; настоятель честно признался, что Сен-Жозефская обитель ради выживания скоро присоединится к какому-нибудь более крупному монастырю. Слыхано ли дело — всего одно пожертвование за последние шесть лет! Когда он только принял свою должность, в первый же год его служения поступило два пожертвования, а теперь рыцари и купцы предпочитают городские, деятельные монастыри лесным и уединенным, «не в обиду нищенствующим братьям будь сказано»… Настоятель был крупный, нестарый, но почти вовсе седой мужчина с таким смертельно усталым видом, что казалось — оставь его на минуту в покое, и он тут же уснет. Гальярд даже устыдился собственной небольшой усталости. Гостей угощали капустой из бочки, сухой рыбой из реки Сорат и хлебом тутошней выпечки — ноздреватым, серым, с изрядной примесью лебеды не то крапивы.

— В сороковом году, добрые братья? Меня тут еще не было, — сказал настоятель, прикрывая глаза и на мгновение погружаясь в изможденный сон. Веки у него были воспаленные, а лицо — несмотря на все — спокойное и счастливое. Лицо человека, который на своем месте.

— А кто-нибудь из ваших собратьев помнит о событиях того года, о налете Монсегюрских файдитов?

Настоятель мгновенно проснулся, наморщил лоб. Похоже, за годы борьбы с вынужденной нищетой он научился засыпать и просыпаться, когда надобно, без особенных усилий. Сейчас лицо его выражало сомнение, и Франсуа несколько приободрился.

— Э… Дайте-ка подумать, отцы мои… Брат кухарь — тот точно был здесь. И еще брат Ромуальд, но с него вам, боюсь сказать, толку мало будет…

Брат кухарь, в сороковом году потерявший три пальца на руке, маленькой чаши не узнал. По его словам, он тогда был новицием, еще не служил мессы и богослужебных сосудов в руках не держал. Да и сейчас не держит — видно, Господу было неугодно допустить его до священства, раз попустил еретиков нанести ему такое увечье. Франсуа впервые улыбнулся. Неугомонный Гальярд потребовал позвать брата Ромуальда.

Настоятель с сожалением покачал головой.

— Увы, отцы мои, брат Ромуальд не может к вам прийти. Он весьма болен и уже несколько лет не встает с кровати; братия по очереди за ним ухаживает, кормит и судно выносит. Но вас можно и в скит к нему проводить — если только он захочет с вами разговаривать… — усталый отец выразительно развел руками. — Понимате ли, брат Ромуальд — еремит, и человек старый. Он не безумен, нет — Господь ему разум сохранил; но болезнь сделала его… как бы сказать… нелюдимым. Посудите сами, какое испытание — был монастырским кузнецом, рукодельником, силачом, а теперь с постели встать не может. И рука у него осталась только правая — довольно, чтобы перекреститься.

— Может быть, отче, нам и не стоит тревожить больного брата Ромуальда, — выразительно начал Франсуа. Гальярд встал, с шумом отодвинув скамью:

— Благодарение Богу за трапезу. Ведите.

— Оставили бы вы меня в покое, — сказал брат Ромуальд, глядя в стену. Его скит, несмотря на заботы братии, выглядел крайне неухоженным: камальдолийцам едва хватало времени поддерживать здесь тепло, кормить больного и убирать за ним. В анахоретском жилище стоял стойкий запах мочи и плесени. Всего табуретов здесь было два; один — у кровати, на втором устроился брат Франсуа, предварительно брезгливо сняв оттуда грязную миску и грязный же бревиарий. Распятие на стене висело так, чтобы обитатель скита мог дотянуться до него единственной здоровой своей рукой. С того момента, как четверо монахов вошли в камальдолийскую келийку, Ромуальд ни разу не повернул головы в их сторону, не взглянул на них.

— Брат, нам в самом деле весьма нужна ваша помощь, — неотступный Гальярд подвинул табурет, сел возле деревянного топчана. — Почему вы не хотите даже взглянуть на чашу? Вы единственный, кто может нам что-то сказать. Вы единственный помните.

Ромуальд молчал, опустив тяжелые веки. Впалая грудь его вздымалась, правая рука с сильно отросшими ногтями скребла по одеялу. Аймер, исполненный жгучей смеси сострадания и возмущения, подумал, что рука больного похожа на когтистую птичью лапу. Да и весь Ромуальд походил на ощипанного старого орла. Темная, давно не стриженая борода поверх одеяла топорщилась, как грязные перья.

— Не довольно ли мучить больного человека? — ни к кому в особенности не обращаясь, спросил брат Франсуа. — Ведь уже достаточно ясно, по моему разумению, что ничего мы здесь не добьемся…

Не отвечая, Гальярд извлек посеребренную чашу из мешка. Мгновение покрутил ее в руках, потом, что-то решив, вложил в живую правую руку Ромуальда. Пальцы старика на миг закостенели, смыкаясь на ее подставке; потом словно ожили, побежали по ободу, по краю, жадно обхватили ее гладкую круглоту.

Аймер громко выдохнул: о чудо Божие — старый анахорет впервые повернул голову и осмысленно взглянул ввалившимися глазами на брата Гальярда. Потом перевел взгляд на остальных, и Аймер опустил голову, под этим темным взглядом чувствуя себя неуместно молодым и здоровым, без вины виноватым.

Ромуальд поднял руку с чашей к самым глазам. Он крепко держал сосуд, но указательный палец с птичьим когтем любовно поглаживал серебристый бок потира.

— Да… Она, та самая. Когда-то и я мог хоть немногим послужить Господу, прежде чем стать помехой собственным братьям. Наполовину мертвецом…

— Вы узнаете этот потир? — Гальярд так низко склонился над его кроватью, что казалось, вот-вот клюнет больного в щеку своим острым носом. — Вы его помните?

— Еще бы не помнить. Я сам его сделал вот этими руками… дай Бог памяти… тридцать лет назад. Перед тем, как принести обеты в руки отца Раймона.

— Не может быть! — вскричал Франсуа, от волнения приподнимаясь со стула. Ромуальд презрительно скривил здоровую сторону рта.

— Подите в наш храм. Там большая люстра. Круг на сорок свечей. По числу дней искушения в пустыне. Виноградные листья, птицы, цветы. Я сделал.

— Разумеется, брат, я верю, что вы искусный мастер! — раздраженно воскликнул минорит, меряя шагами тесный скит. — Однако вы уверены, что эту малую чашу непременно сделали вы? Она простая, ее легко перепутать с любым ей подобным потиром… Нам казалось, что она более древняя, ей по меньшей мере несколько веков!

— Все, что выходит из этих рук, руки узнают, — больной еремит торжественно поднял правую длань — левая, мертвая и высохшая, осталась головешкой лежать на одеяле. Несколько раз согнул и разогнул пальцы; Гальярд подумал, что это были сильные руки — видно по свисающей дряблой коже, сколько мышц некогда играло под ней…

— Что же, вы и ошибиться не можете?

— В этом? Нет.

И Ромуальд гневно отвернулся к стене. На Франсуа было жалко глядеть, однако Гальярд досадовал на него — похоже, оскорбленный недоверием больной камальдолиец раздумал продолжать разговор с такими грубыми гостями. В полной тишине Ромуальд поглаживал бок чаши, любовно ища пальцами невидимые никому впадинки, хранившие для него живое касание его рук. Еще сильных, еще пригодных на что-то рук… И когда Гальярд уже уверился, что больной больше точно ничего не скажет, тот вдруг хрипло заговорил — голосом живым и гневным:

— Ее унесли те дьяволовы дети, давным-давно. Уж и не знаю, отцы, где вы ее раздобыли — да только чаша моя, та самая. С ней в руках отец Раймон погиб, святой человек, если я когда и знал за свою жизнь святого человека. Святые-то люди в Царствие мучениками входят, а грешники вроде меня — лежат колодами и гниют заживо…

— Наш святой отец Доминик тоже умер в своей постели, а не под мечом, — мягко сказал брат Гальярд. — И святой Бернар из Клерво. И святой Ромуальд, ваш преблаженный основатель. Всякая смерть ради Господа для Господа красна.

Камальдолиец медленно повернул голову. В ранней ноябрьской темноте Аймер заморгал, приглядываясь — вправду ли тот плакал; и верно, крупные слезы выкатывались у него из углов глаз и ползли в темноту путаных волос, за уши. Левая, мертвая половина лица монаха не могла даже двигаться — а плакать все равно могла.

— Отец Раймон, — выговорил Ромуальд, сжимая чашу так, что белели костяшки темной руки. — Столько лет… Не могу до сих пор… Святые Дары. Он порой на мессе когда чашу возносил, слезы точил от благочестия, будто до третьего неба поднимался… «Только не Христа, лучше меня, только не Иисуса Господа» — так они, сволочи, и его, и Иисуса…

Он закрыл глаза и лежал как мертвый — только пальцы ласкали чашу, да часто вздымалась грудь. Как у умирающего зверя — когда Аймер был юн, отец брал его на псовую охоту, говоря, что к смерти надо привыкать. Аймер привык, но не смирился.

— Отец Раймон сейчас радуется на небесах, — еще мягче сказал брат Гальярд, кладя руку больному на одеяло. — О нем ли нам плакать, несчастным, in hac lacrimarum valle.

— Они разлили кровь Христову по полу, — тихо сказал брат Ромуальд, встречая взгляд Гальярда страдающими, ранеными глазами. — Облатки топтали ногами. Я когда выбрался из-под скамьи, отец Раймон лежал весь в крови — своей и Христовой… И что была вся наша вера, отец? Что была вся наша вера?..

Гальярд накрыл птичью лапу Ромуальда ладонью, смыкая его пальцы на серебряной купели потира.

— Вот вся наша вера, брат. И была, и есть. Раб не больше Господина. Нас убивают, а мы идем в жизнь вечную. Нас побеждают — а наша победа уже совершилась.

— Вы чашу-то мне оставите? — почти беззвучно спросил старый монах. — Или заберете?

— Потир создан для служения, — ответил Гальярд, чей хабит и лицо млечно светились в подступающих сумерках. — Вы хотите, брат, чтобы чаша лежала без дела у вас под руками — или чтобы она снова воздымалась над престолом, полная Истинной Крови?

Франсуа, надо отдать ему должное, держался прекрасно. Крушение чаяний отпечаталось на его лице следами многодневной усталости; он как-то сразу посерел и осунулся. Однако именно Франсуа сказал утешительно, подходя к кровати старого еремита:

— Разумеется, эта чаша принадлежит вашей обители. Коль скоро она вернулась из плена у еретиков, у вас ей и оставаться, мы забрать ее никак не можем. Сейчас же вернем ее новому настоятелю, и пускай она займет место среди богослужебных сосудов.

Тем более что она, оказывается, не представляет собой никакой ценности, сплошное разочарование, почти услышал Гальярд его недосказанные горькие слова. И заключил, поднимаясь с табурета:

— Нужно сказать братии, что в вашем монастыре появилась новая реликвия. Потир святого Раймона Сен-Жозефского, священника и мученика… Вот увидите, брат Ромуальд: дело ваших рук, теперь облеченное славою, еще начнет чудотворить.

Впервые за время разговора — а может, и за последние тридцать лет, вскользь подумал Аймер — на лице больного появилась улыбка. И может, то ему показалось — или в самом деле у Ромуальда двинулся и левый, доселе неподвижный уголок рта. И мертвая, пергаментная левая щека чуть шевельнулась от улыбки.

— Давно вы догадались, отче? — спросил Аймер следующим утром, когда кавалькада распростилась с камальдолийцами и тронулась в обратный путь. Аймер спрашивал тихо, чтобы не оскорбить случайно брата Франсуа: тот и так выглядел нерадостно, ехал молча и сторонился даже Люсьена.

— Сразу, если честно сказать, — не без некоторого самодовольства признался Гальярд. Он покорно трясся в седле, хотя предпочел бы поразмять ноги и пройтись вместо Аймера — однако лесная сырость дурно действовала на его колени. — У меня, знаете ли, в юности был очень хороший наставник. Достопочтенный отец Бертран де Гарриг, друг святого Доминика.

— Он был вашим наставником? — забыв об осторожности, в голос воскликнул Аймер. — Он, прославленный чудесами, он, Малый Доминик?

— Ну, положим, в новициате отец Бертран меня не наставлял, — несколько смущенно признался инквизитор. — Просто не успел бы: я вступил в Орден только в тридцать четвертом, а он уже изрядно состарился, и умер едва ли не в том же году… Кроме того, ему как провинциалу в то время было не до новициев. Так что слово «наставник» я употребил в несколько, как бы сказать… духовном смысле.

Широкая понимающая ухмылка Аймера могла бы рассердить Гальярда, но на деле развеселила.

— А ты что думал, сын мой? Были когда-то и мы пылкими сердцами; даже такой дряхлый старик, как я, порой одолевал любовью брата вдвое старше себя…

Настал черед Аймера смущаться. Гальярд, нынче на редкость благодушный, решил притвориться, что ничего не замечает.

— Отец Бертран, — продолжал он, вглядываясь сощуренными глазами сквозь туман двадцати с лишним прошедших лет, — отец Бертран, говорили, очень похож на нашего святого основателя. С тою только разницей, что святой Доминик был светел, как солнце, со светлой кожей и русыми волосами, а Бертран, его прованский друг, имел темные волосы и бороду. Но к тому времени, как я узнал его, отец Бертран стал уже совершенно белым; голова его светилась белизной, как одуванчик в конце мая. Ростом он был невысок, откуда и одно из его прозвищ — Малый Доминик; многим простачком казался, потому что говорил со всеми мягко, просто, и любил нас, новициев, расспрашивать о пустяках. За едой, когда блюда передаются сперва младшим, а потом уж и старшим, он почти все потихоньку передавал обратно молодым — а о нем самом мы шутили, что пища его есть Слово Божье, потому что больше нескольких ложек он никогда не съедал. Худой был настолько, что ветром его качало, казалось, вот-вот подхватит и унесет в небо, как тополиный пух… А от себя он говорил, считай, одними цитатами из Писания, потому что нет меда слаще Слова Божия. Пойдет ли дождь — значит, «кропите, небеса, свыше»; выглянет ли солнце — «выходит, как жених из брачного чертога своего»… И так во всем. А клочки голубого неба среди туч — вот такие, как сейчас над нами мелькает — брат Бертран называл «окошками Богородицы».

Засмотревшись в окошко Богородицы, как раз открывшееся меж голыми верхушками буков, он пропустил несколько тактов беседы — и очнулся, только когда нетерпеливый Аймер коснулся его ноги в стремени.

— Так что же о чаше-то, отче? Причем тут брат Бертран?

— Притом, что именно брат Бертран сказал мне слова, сделавшие меня хорошим инквизитором. Ну, я хочу сказать, — смутившись собственного самодовольства, поправился Гальярд, — что многие считают меня недурным следователем — и этим я обязан, после Господа, достопочтенному брату Бертрану. Мы с ним жили в одном монастыре не более пары месяцев, разговаривали, может быть, раза три. Но за это время он научил меня не искать мистических объяснений там, где можно найти посюсторонние. Господь действует через творение, говорил он, ничуть не менее дивным образом, чем когда вершит чудеса по молитвам святых. Все мы помним о Чуде Огня, когда исповедание отца нашего Доминика осталось нетленным в пламени, или о чуде в Риме, когда Господь по молитвам Доминика поднял из мертвых раздавленного копытами мальчика. Но ведь не меньшее чудо Бог совершил для нашего основателя, когда наемный убийца на дороге из Фанжо устыдился и отпустил его живым; или когда из девяти девушек-сирот и полуразрушенной церкви Пруйльской Богоматери был создан величайший из женских монастырей нашего края…

Аймер слушал внимательно, от сосредоточения спотыкаясь о корни на дороге. Оказывается, рядом был и Антуан, не желавший упустить такого интересного разговора. Мальчик старался идти у стремени, но из-за узости лесной тропы все время продирался через кусты, и шипастый самшит хватал его за штаны и шерстяную рубаху.

— Впрочем, мы говорим не об отце Бертране, но о том, как я догадался о чаше, — спохватился Гальярд, прочтя в лицах обоих сыновей некоторое нетерпение. — Был и еще один… немаловажный фактор. Я сам священник, и — Аймер легко меня поймет — прекрасно знаю, что за Святые Дары и впрямь можно сражаться, как за собственное дитя. Не за чашу — за то, что в чаше. Еретикам же это невдомек, вот отчего они легко могли обмануться.

Он помолчал. Окошко Богородицы над головой постепенно закрывалось, сладостная сабартесская морось делала воздух густым — хоть пей его вместо молока.

— Но вот что хочу я вам сказать на будущее, — сказал Гальярд совсем тихо, будто делясь некоторой бесценной тайной. Так закопавший клад человек открывает детям его нахождение, когда понимает, что сам может и не успеть воспользоваться сокровищем. — Если с кем-то из вас случится то, что постигло отца Раймона Сен-Жозефского… Если Господь сподобит стать мучеником во время Мессы, спасти Святые Дары от осквернения можно, если успеть принять их все в уста.

И такой жар безвыходного желания услышал мальчик Антуан в словах своего покровителя — исповедника, все время обуздывающего полученное от Господа сердце мученика — что за эти несколько мгновений он узнал Гальярда лучше, чем за последующие годы жизни с ним в одном монастыре. А Гальярд ехал молча, неловко приподнимаясь в седле, и думал о маленькой чаше, о кровавых слезах больного Ромуальда, о святом отце Раймоне, который, быть может, и не хотел тогда умирать, как Гальярду порой не хотелось жить… («Живем ли, для Господа живем, — строго напомнил у него в голове Гильем-Арнаут. — А умираем ли — для Господа умираем. Не забывай, брат»). О кровавых слезах он думал, обо всех кровавых слезах на свете — после тех, единственных, пролитых в синей от луны Гефсимании. О Гильеме Арнауте думал он, потому что хотел познакомить с ним Антуана, и о собственном брате Гирауте, обреченном смерти, хранившем в сундуке бесполезный маленький потир, омытый изнутри кровью Господней и снаружи — кровью мученика… О руках старого еремита, скребущих по одеялу, о руках Аймера, поддержавших его на пороге ризницы, о руках рыцаря Арнаута, накинувших веревку на шею священника…

И еще он думал, как слабы бывают руки человеческие, не могущие удержать даже того, что сами создают; и о том, что при удаче вплоть до заката можно будет наслаждаться полным отсутствием головной боли.

2005, Москва — Prouilhe — Москва