Прочитайте онлайн Братья Ждер | ГЛАВА V В которой мы знакомимся с конюшим Маноле Ждером и главным образом с ее милостью конюшихой Илисафтой

Читать книгу Братья Ждер
4116+2102
  • Автор:
  • Перевёл: Михаил Владимирович Фридман
  • Язык: ru

ГЛАВА V

В которой мы знакомимся с конюшим Маноле Ждером и главным образом с ее милостью конюшихой Илисафтой

Праздник вознесения спасителя был для всех днем отдыха и веселья. Только конюшиха Илисафта к вечеру ног под собой не чуяла от беготни и трудов. Она готовилась к приезду князя Штефана. В большой передней светлице горели в подсвечниках свечи. В покоях конюшихи и конюшего теплились перед образами лампады… Сквозь широко распахнутые двери в сени пробивалось тусклое сияние. Здесь на деревянной лавке, покрытой тюфяками из шерсти, отдыхала измученная конюшиха, ища себе минутного покоя. Конюший сидел в креслах немного в стороне. В сени то и дело вбегали слуги. Боярыня вскакивала и, звеня ключами, уходила в дом. Потом возвращалась и со стоном и вздохом опускалась на лавку. Однако при всей своей усталости конюшиха не умолкала ни на мгновенье, вспоминая разные удивительные случаи и беспрестанно обращаясь к мужу. Его милость конюший Маноле был не из разговорчивых и отвечал весьма немногословно, но краткие ответы его лишь подливали масла в огонь.

Как только стемнело, конюшиха заволновалась: пострел все не едет.

— И о чем только думают иные родители! — ворчала она, глядя на столбик, поддерживавший кровлю, словно он и был одним из подобных родителей. — О чем они только думают, отправляя детей на трудные дела по ночным опасным дорогам! Помнишь, какая беда приключилась два года тому назад с сынком Тодираша Арамэ, бэлцэтештского житничера? Послали его в горы, в скит Сихла, за освященными восковыми свечами для боярыни Мэлины, и в одном месте застигла его мгла. И из этой мглы образовалась вода. А из той воды вышло косматое чудище с длинными когтями. Знаю, о чем ты хочешь сказать: что было-де оно причесано и глядело ласково, — так нет же, не было оно причесано, скалило зубы и таращило страшные глаза. Мальчик быстро прочитал про себя «Отче наш», перекрестился, повернулся к чудищу спиной и прижался к стволу ели. Он почувствовал, как его ощупывают когтистые лапы, покрытые жесткой шерстью. Мигом подняв руки, он что есть мочи крикнул: «Сгинь, сатана!» А сатана и вцепись ему клыками в зад. Три недели отлеживался после этого бедный мальчик. И речи лишился. Пришлось звать настоятеля Сихлы, чтоб прочел над ним молитвы.

— То был медведь.

— Какой там медведь! Чудище-то явилась в обличье женщины с распущенными космами.

— Ну, стало быть, медведица.

— У тебя, как всегда, одни смешки на уме. Право, ты ничуть не поумнел с тех пор, как мы познакомились в Тыргу-Доампей. Помнишь, какая ярмарка была в тот год? Какие торговые ряды с ляшским и немецким товаром! А ты полез бороться на опоясках с полуголым татарином, который похвалялся, что сильнее его не было со времени Александра Македонского. Такие искусники, что борются на ярмарках, обмазывают тело заговорными снадобьями, чтобы оно скользило в руках противника. Они бреют головы, чтобы нельзя было хватать их за волосы; хитры на всякие уловки, подхватывают человека и бросают его головой об пол. Я сама это не раз видела. И что тебе вздумалось схватиться с подобной тварью? От любви ко мне? Чтобы похвастаться своей силой? Так надо было схватиться со мной, а не с этим татарином. А ты от великого ума накинулся на него. Небось хочешь сказать, что не удалось ему положить тебя на обе лопатки?

— Вот именно.

— А ведь мог бы и положить. И тогда я бы уж не была конюшихой Илисафтой и не было бы у меня четырех сыновей. Пятерых, если считать и этого пострела, который все не едет. Ведь был же у нас и пятый, но мы его потеряли, и наместо него явился младшенький. А у такого родителя, как ты, достанет ума, чтобы потерять и его. Кто там еще? Ты, пана Кира? Что тебе? Неужто не дадите мне сегодня хотя бы капельку покоя? Посидеть бы мне, помолчать, ничего не говорить и не слышать. Ну что вам еще понадобилось в кладовой?. Иду, иду! Знаю, знаю, честной конюший: пока я там хлопотала, ты тут сидел один-одинешенек и радовался, что отделался от меня. А я вот воротилась — другого местечка для отдыха нет у меня. Вот что я еще вспомнила. Тому лет пять или шесть…

— Больше, наверное.

— Нет. На петров день исполнится шесть лет. Были мы в городе Нямцу под крепостью. Сестра Петри Готку на свадьбу позвала. И младшенький сын Петри угодил в колодезь.

— Чего добивался, то и получил. Отец вытащил и мокрого отодрал, как сидорову козу.

— Да я не о том. Я к тому, что с дитем всякое может случиться.

— Мальчишке было шесть лет, а Ионуц — мужчина.

— Откуда ты это взял? Разве ты в его возрасте не полез бороться с татарином на ярмарке в Тыргу-Доампей? В здравом ли ты был уме? А после этого, два дня спустя, не ты ли перемахнул через забор в наш двор и пробрался к моему окну, шепнуть мне кое-что на ухо? От великой мудрости, что ли? А псы, почуяв чужого, кинулись на тебя с лаем. Все служители повыскакивали с дубинками, думали — воры. И пришлось тебе залезть по столбу крыльца под самую стреху на чердак. И все диву давались, отчего псы лают под моим окном. А я соврала, что видела кого-то, кто бежал от конюшни и перескочил через забор у самого моего окна. И собрали всех служителей и рабов и пересчитали. Все были налицо. «Должно быть, это нечистый, — подсказала я. — Оттого, мол, так беснуются псы». А потом призналась во всем отцу Думитру на исповеди, и он дал мне отпущение.

— Ты ни в чем не была повинна.

— Тогда не была. А год спустя разве не ты спилил решетку у моего окна?

— Тогда-то уже ни один пес не залаял. Я попотчевал их тряпками, пропитанными смолой, и ни один из них не смог открыть пасть.

— А ты спилил решетку и пробрался ко мне в светлицу. Я до того напугалась, что у меня свело челюсти, и я не смогла даже крикнуть. Уж не скажешь ли ты, что поступал в зрелом уме?

— А про это ты уже не соизволила исповедаться отцу Думитру.

— Да разве я о том? Я к тому, что дите едет в ночное время, а дороги опасны, и кто знает, что с ним может стрястись. Разве я не потеряла уж одного сына из-за такого же безрассудства? Наказал бы тогда всевышний эту гречанку Софию, не дал бы ей прибежища в Молдове! Тогда не лила бы я и поныне горьких слез.

— София по-гречески означает мудрость.

— Еще одно свидетельство твоего великого ума: улыбаешься, когда видишь, что я вздыхаю и лью слезы. Знаю все, что ты хочешь мне сказать: что женщина эта не виновата в том, что ее сразу полюбили два брата, что на то господня воля, что сын наш в монашестве обрел покой и идет благой стезею. Слышала я все это не раз. Да только ни одно твое слово не утешила меня в моем горе. Задам я твоей милости один вопрос, а ты ответь и не скаль зубы, бородач, — знаю, зубы у тебя еще крепкие, орехи грызешь по-прежнему. Так вот, ответь мне, не кривя душой, зачем понадобилось гречанке приехать из своего родного Хиоса в Молдову? Небось хочешь ответить, что турки порубили ее родителей и девушка приехала к своему дяде, галацкому купцу? А я знать про то не желаю. Оставалась бы в Хиосе, и все. Если бы ее похитили турки, она бы погубила каких-нибудь язычников, а не христианские души. Ну ладно, приехала она в Галац к дяде. Так сидела бы в своем Галаце. Нет, понадобилось ей приехать в город Бырлад в то самое время, когда князь Штефан спустился в Нижнюю Молдову навести там порядок. И полюбилась гречанка не только Симиону, но и Никоарэ. А ей самой полюбились они оба. В скоромные дни принимала одного, в постные — второго. И еще была разница: один влезал к ней в окно, а другой приходил через сад с соседней улицы. А в одно воскресенье, когда она отдыхала, сыны наши не утерпели — такая она была пригожая и такой огонь пожирал их (уж я — то знаю, в кого они) — и пошли к ней оба, — ни тот, ни другой не ведал о любви брата; и когда встретились они во тьме, то обнажили сабли и ударили друг на друга. Раненый Симион вскрикнул, и брат узнал его. Остановились они и велели зажечь светильник. И тут же судили гречанку и решили было предать ее смерти. А потом отвратилась у них душа от сатанинского отродья, творящего подобные дела. Но сердца их не знали себе исцеления: расстались братья в слезах, один принял схиму, а другой и слышать больше не желает о сладких померанцах, — не в силах забыть тех, что росли в Хиосе и которых больше нет. За все эти безумства, — а я — то знаю, кто в них повинен прежде всего и кто голова всему, — за все эти безумства больше всех расплачивается конюшиха Илисафта. Другим хоть бы что! Ухмыляются в бородищу и отворачивают лицо, чтобы я не видела, как они скалят зубы. Им море по колено, в самих еще, поди, не все перебродило. В проделках сыновей узнают свои собственные.

… Опять меня зовет ключница; должно, принесла с поварни каплунов.

… Ох-ох… Из-за этих безрассудств и надорвала я свое здоровье, из-за них поседели у меня виски; от них мои слезы и горе. В чем я согрешила перед небом? Зачем мне достался этот пострел, из-за которого сердце все изболелось? Каково ему теперь в поздний час на дорогах? Уж лучше бы ты вовсе не приводил ко мне этого ребенка! Лучше бы ты и не попадал в то самое Приднестровье, где скитался один, далеко от меня! По сей день ты не раскрыл: молдаванка ли его матушка или татарка? Я вот думала и так и этак, думала и надумала: не иначе как татарка она. Но с другой стороны, вроде оно и не так: парень похож на тебя, и пуще всего на меня, а я не татарского рода. Выходит, она молдаванка, и я не понимаю, какие люди могли говорить, что она татарка.

— Не я говорил, что она язычница.

— А кто же?

— Не знаю. Другие.

— Какие еще другие? Уж не я ли так говорила? Награди ее господь за добро, которое она мне сделала.

— Боярыня Илисафта, — проговорил конюший, поворачивая к ней голову и хмуря брови, — оставь ты этот столб. Гляди на меня, а не на него. Следовало бы мне носить при себе бирку и делать на ней зарубки каждый раз, когда коришь меня моими грехами и проказами. Сегодняшний укор пришлось бы отметить тысячной зарубкой. Мне даже не приходится исповедоваться отцу Драгомиру. Святой отец знает заранее все из твоих уст. И не только то, что было, но и все выдумки твои в придачу. Когда является отец Драгомир исповедовать тебя, ты держишь его полдня. Так что меня он издалека благословляет и сразу отпускает. Столько мне досталось от тебя упреков, что господь, наверное, уготовил мне мученический венец в вертограде небесном. Уж оставь ты этот грех мой, пусть он почиет себе вечным сном.

— Не гневайся, конюший, — проговорила со слезами боярыня Илисафта, обращая к мужу глаза, все еще красиво очерченные черными бровями. — Положено мне проливать слезы за усопших п получивших прощение грехам своим и заказывать священнику поминальные молитвы. А к имени-то ее и не знаю. — И не надо тебе его знать.

— Ох, всегда на мне вся вина и все печали. Ведь это я дрожала и плакала, когда ты скитался по чужим землям. И каждый раз, когда ты уходил на ратное дело с государем, я страшилась, что от тебя останется одно воспоминание; и каждый раз, когда дьячок наш Памфил читает в книге зодиака о грядущих смутах и бранях великих между царями, у меня сердце леденеет и я теряю сон, думая о моем муже, о его службе и заботах. С шестнадцати лет люблю его и всегда закрывала глаза, когда он меня ласкал. А теперь вот дожила до таких слов.

— Какие еще слова? Погоди лить слезы, боярыня, матушка моя. Женские слезы растравляют горе мужчин.

— Хорошо, не буду плакать. Только я хочу знать имя той татарки.

— Боярыня Илисафта, вот уже пятнадцать лет я собираюсь завести ту самую памятную бирку. С завтрашнего дня засуну ее за пояс, так и знай.

— Слышала не раз. Завтра приедет господарь. Так что уж отложи на послезавтра. А пока суд да дело, подскажи, как мне наказать этого злодея, который все не едет.

— Этот злодей скачет по дороге и знай поет себе песни.

— А я тебе говорю, честной конюший, что ему боязно.

— Быть того не может. Кровь-то у него моя.

— А ты не возносись. Дитя остается дитем и боится. Я говорила тебе — не посылай его. А ты послал.

— Вот диво! Это я послал его? А кто меня об этом просил? — продолжал конюший, отворачиваясь и глядя на крылечный столб. — Кто меня уламывал и так и эдак послать мальчонку, авось попадется на глаза государю и удостоится его милости? Хотел бы я знать, кто меня просил? Может, тебе это известно, боярыня Илисафта?

— Что-то не припомню, чтобы я тебя просила. Помню, как ты повелел ему сесть на коня. И крикнул в дом, чтобы ему положили еды в седельную сумку, и еще крикнул, чтобы конюшиха не забыла дать парню самый красивый кунтуш и шапочку; и служителям ты повелел хорошенько протереть пегого. Теперь вот бери мальчика за руку и веди к накрытому столу. Свечи горят уж три часа.

— Я вижу, мне в самом деле придется взять его сейчас за руку, привести к тебе, а ты посадишь его к себе на колени и будешь петь ему колыбельную, как сосунку.

— Я уже слышу, что он едет с братом. Узнаю его голос. Кто это тут говорил, что моего сына томит страх? Пусть повторит эти слова!

— Где он? — вскрикнула сама не своя боярыня Илисафта.

По волнение ее длилось один миг. Встрепенувшись, она тут же соскочила с лавки и кинулась бежать по темной дорожке, обсаженной липами. Из сараев вышли служители со смоляными светочами. Первой предстала удивленному взору конюшихи огромная тень Симиона, Большого Ждера. Высунув голову из-под руки Симиона, смеялся Маленький Ждер. Конюшиха обняла его, прижала к груди.

— Отец тревожился, как бы ты не заробел в ночном пути, — ласково приговаривала она.

Из всех дивных чар, прославивших в молодости конюшиху и покоривших некогда сердце Маноле Черного, дольше всех сохранился у нее голос, подобный чистому звуку серебряной струны. Это был молодой, обаятельный голос, и юноша, ласкаясь к матери, привык подражать ему. Но именно голос боярыни Илисафты стал теперь орудием пытки для конюшего в те дни, когда он оставался наедине со своей женой в просторных сенях. В опочивальню боярин входил только после того, как боярыня засыпала. Случалось иногда, что она просыпалась, и тогда до поздней ночи лились рассказы и укоризны. В отчаянии конюший хватал со стола песочные часы и уносил их прочь, чтобы не видеть, как долго тянется его мученье.

— Хорошо съездил? Ничего не стряслось? — расспрашивала боярыня Илисафта.

— Но юноша не мог ответить: нос его утопал в кружевных оборках на полной и мягкой груди конюшихи. А она говорила, склонив над ним голову в высоком повойнике, покрытом белым платком:

— Вот так же томилась я и в тот раз… Сколько лет прошло с той поры. Пять лет сегодня исполнилось. Тоже в день вознесения господня. Помнишь, ты отправился в горы с татарином. Ему надо было добраться до овчарни. А с тобой приключилось невесть что. То ли заблудился, то ли злая мгла тебя обволокла. Татарин испуганно таращил на меня глаза, что плошки. Мы тут же подняли цыган плетями. Они обыскали всю Широкую Долину, поднялись до Кэлмэцуя и до Плая, а потом спустились через Волчий Лог; дошли даже до Чертовых Топей. Тьфу! Тьфу! Тьфу! С нами крестная сила! И нигде тебя не нашли.

— Как же могли его там найти, когда он был дома? — весело прогромыхал конюший.

— Кто же мог знать, что он залез на сеновал?

— Верно. Никто не мог знать. Поди сюда, парень! — велел Маноле Черный.

Ионуц смущенно вырвался из объятий конюшихи и сбежал в сени, потирая нос.

— Тут я, батя.

— Вижу, что тут. Что повелел сказать государь?

— Завтра прибудет.

— Хорошо. Поди съешь три пирога, испеченных конюшихой. А потом ложись. Ничего не говори. Ничего не рассказывай. Завтра чуть свет надо быть на ногах. Понял?

— Понял, батя.

— Ступай.

Паренек облобызал руку отца и прошел в освещенную большую светлицу. Конюший, хмуро насупя брови, проводил его взглядом.

— Ох, честной конюший, — жалобно заныла боярыня Илисафта, — не могу понят ь, отчего ты так суров с дитятей.

— Мужчина он, а не дитя, конюшиха…

— Беда могла с ним приключиться.

— Никакого дьявола с ним не могло приключиться.

— Тьфу, тьфу, тьфу! С нами крестная сила! Вот таким ты был всегда: тираном бессердечным.

— Да, был таким. А парню не мешай спать.

— Не гневайся, честной конюший, — сладко улыбнулась конюшиха. — Я его только накормлю, ведь все давно приготовлено. Постель постлана. Подушку я перекрестила — благословила мальчика на крепкий сон. Лампада затеплена, богородица увидит его.

— Илисафта, оставайся тут. Ионуц уже не младенец, не смущай его.

— Ты всегда тиранил меня, — сказала конюшиха, всхлипывая и глотая слезы. — Не бойся, я к нему не пойду, — солгала она с истинным наслаждением. — Какое мне дело до ребенка, которого ты принес бог знает откуда и оставил на пороге? Мало у меня и без него забот! Завтрашний-то день какой тяжелый! Знать бы хоть, какого роду-племени та женщина, о которой мы говорили. Так нет же, ничего не известно.

Конюший, не говоря ни слова, встал и скрылся в тени, окружавшей дом, под сенью лип и пристроек. На его гневный голос тут же сбежались служители. Боярыня Илисафта беспрепятственно прошла к Маленькому Ждеру и ласково напутствовала его на сон грядущий. После того как он прошел в свою опочивальню, она долго думала, не окурить ли его дымком паленой волчьей шерсти. Быть того не могло, чтобы дитя не убоялось чего-нибудь в дороге.

— Что бы там ни говорил его милость конюший, — озабоченно и вместе с тем удовлетворенно бормотала она, — немало еще утечет воды в Молдове-реке, прежде чем у мальца вырастут усы и окрепнут кости. Ему еще нужно теплое гнездо. Кто сказал, что князь Штефан призовет его ко двору в Сучаве и сделает товарищем княжича? Сам он это сказал? Или кто-нибудь другой? Скорее всего конюший выдумал это нарочно, чтобы подразнить меня. Слыханное ли дело — увести ребенка из родного дома! И зачем ему ехать? Кто его накормит? Кто обстирает? Кто спать уложит? Да уж и князь, видать, не от великого ума надумал уводить детей из родного дома… Будь он женщиной и матерью, то судил бы иначе. Но господарь — мужчина, как и конюший. Сам небось горазд скакать то к берегам Днестра, то к Серету. Будто нам неведомо, по каким он делишкам скачет. Хе-хе!

— Кто там еще? — повернулась она вдруг к тени, заслонившей сияние свечей в большой светлице.

— Да пробудет милость господня в сем доме! Это мы, боярыня Илисафта.

— Это ты, отец Драгомир? Как же я перепугалась!

На самом дело конюшиха ничуть не испугалась. Она сказала это просто для того, чтобы успеть обдумать, по какой надобности явился в столь поздний час отец Драгомир. Чай, скоро петухи возвестят полночь.

— Заходи, батюшка, садись. Конюшего нет, скоро придет.

— Я слышал, как он кричал на служителей, — проговорил с некоторым беспокойством священник, отыскивая, где бы поудобнее усесться.

Он был стар и тучен. Бороду и кудри его посеребрила седина, но щеки алели молодо: святой отец не потреблял воды во все дни своей жизни. Он чтил приговор лекарей и особливо книги зодиака. «От воды жди беды», — говорилось в этой мудрой книге, дававшей ответы на все житейские вопросы.

— Боярыня Илисафта, — проговорил отец Драгомир, отступая в сени и выбрав удобное место на широкой скамье. — Дозволь мне, боярыня, сесть вот сюда. Ноги уже не держат. До чего я устал, слов не нахожу. Да и забота грызет. Как быть, коли государь соизволит прийти на богослужение? Как мне справить чин государев, когда я — сама знаешь — в грамоте не силен? Ежели не приедет преосвященный Тарасий Романский и не будет следить за мной и проверять, так сам государь знает всю уставную службу лучше всякого митрополита. Князю нашему ведомо многое, не доступное разуму других королей и царей, ибо благословил его святой Геронтий Афонский. Оттого-то ему и удача во всем, особливо в ратном деле, и будут ему покоряться князья и властители, покуда не настанет час и не снесет он мечом голову наибольшего змия. Помоги ему, великий боже и пречистая богоматерь, и ниспошли ему одоление супостатов! Но ведь владыка Тарасий Романский завтра сюда прибудет. Откуда же мне взять те слова, коих я в жизни не слыхал? Службу литургии и всякие требы я знаю назубок. И в скорости могу состязаться с любым книжником. А вот там, где кончается типик подстерегают меня опасности. Жития святых — это по части дьячка Памфила. Но теперь и дьячок ничем мне не может помочь. Горе, горе! Нынче вечером такая меня взяла тоска, и сказал я попадье, что уж лучше бы мне остаться в горах пастухом. Зачем было спускаться в долину Молдовы-реки после татарского опустошения? Что тут было в Тимише? Три дома уцелело. Другие семь домов были разрушены. Десять бедных жителей упросили меня служить в маленькой деревянной церквушке. Ведь я три года был послушником в монастыре. И службу помнил, и ладно пел. Хорошо мне было и среди пастухов и овец, когда скрывались мы в горах вместе с иноками. И подумал я, что, может, среди крестьян, принявших меня с такой любовью, мне будет еще лучше. А теперь что я буду делать?

— О чем ты, отец Драгомир? — мягко спросила конюшиха Илисафта.

Она не осмелилась прервать словоохотливого священника, но и терпения у нее не хватало выслушать его до конца. И пока он говорил, она думала о своих делах. Грядущий день и приезд господаря и впрямь казались ей грозным испытанием, хотя трудилась она изо всех сил, да и не поскупилась на поросят, каплунов и барашков. Страхи отца Драгомира передались и ей.

— Что я буду делать, коли государь явится на святую литургию?

— Что же делать? Ничего особенного, отец Драгомир. Поднесешь ему, как полагается, просфору, крест на целование, и все.

— Неужто этого достаточно?

— Отчего же нет?

— Дьячок говорит, что есть какие-то страшные слова в честь князей и венценосцев, а я их в жизни не слыхал.

— Да уж не верь ты, святой отец, всему, что говорит дьячок Памфил. Передай ему лучше, чтоб пришел ко мне со своей книгой зодиака.

— После отъезда государя?

— После.

— Я прикажу ему, матушка Илисафта. А мне-то как быть? Хотел я посоветоваться с его милостью конюшим Маноле. Уж не начать ли службу рано утром? Пока прибудет светлый князь в Тимиш, глядишь, а я уж и управился.

— И это неплохо.

— Так я и сделаю. А как же быть с дьячком? Ему же читать житие святых царей Константина и Елены. Читает он не спеша, смакует каждое слово. Я свою сербскую литургию могу отслужить с любой скоростью, людям хоть бы что, они в это время думают свое. А «Жития» — то на молдавском языке, так их они слушают. Да Памфил еще от себя добавляет и смотрит хмуро на прихожан, когда грозит им адскими муками. Жития святых царей не могут быть короткими. Притом дьячок добавляет от себя. И решил я так. «Добрые люди, — скажу я, — достославные деяния совершили святые Константин и Елена, как вы слышали в минувшем году на празднике оных святых. За нынешний год святые иных деяний не совершали. Ступайте с миром и выходите встречать государя Штефана. Как только станет известно о новых подвигах святых, коих мы нынче празднуем, будьте спокойны, я тут же доложу вам о них». Верно я говорю, матушка Илисафта?

— А? Про что ты, батюшка?

— Про святых царей. Верно ли я решил поступить?

— Верно, отец Драгомир. Ох, тяжек будет завтрашний день. Одного из зарезанных каплунов я велела отложить. Своими руками изготовлю его к обеду. Ни одному повару на свете не состряпать такого блюда. Оно так пришлось по вкусу византийскому императору Маврикию, что он возвел своего повара в боярский сан. От этого повара-боярина, принявшего схиму на Афоне в святой Зографской обители, осталась наука, как вымочить каплуна в вине и обжарить в масле; и передавалась она от игумена к игумену. А мой отец, ходивший на богомолье в Афонские монастыри, заплатил три золотых и перенял ту науку на кухне Зографской обители. Такое жаркое состряпаю — государь вовек не забудет меня!

— Так его к полудню ждать надо?

— Кого?

— Я спрашиваю, матушка, к полудню ли прибудет государь?

— К полудню.

— В таком случая я спасен. А насчет жития, я так и сделаю, как говорил. Благослови господь дом ваш! Ухожу. Скоро светать должно.

Священник ушел, постукивая посошком, и скоро исчез под сенью лип. Конюшиха Илисафта, поджидая мужа, прилегла на скамью, закуталась в свою лисью шубейку и протяжно зевнула. В доме и во дворе настала полная тишина. Конюшиха погрузилась в глубокий сон. Казалось, она совсем не дышит.

Петухи загорланили в курятниках позади сараев, другие чуть слышно откликнулись из далекого села. Конюший, мягко ступая, поднялся на крыльцо, задул свечи; потом вынес теплое покрывало и накрыл им жену. Войдя в дом, отыскал свое ложе в опочивальне, радуясь, что остался один и никто не нарушает тишину. Беззвучные песочные часы показывали второй час ночи.

Как только занялась заря и розовым сияньем коснулась открытого окна, конюший Маноле вздрогнул, словно кто-то тронул его за плечо и шепнул что-то на ухо. Он спал одетый. Затянув потуже пояс, он шагнул к опочивальне Ионуца. Но сына уже не было в постели. Симион успел зайти за ним и увел с собой. Маноле Черный решил узнать, что поделывает конюшиха, но едва он вышел в сени, до него донесся ее голос с другого конца дома, из поварни. Птицы зашумели в глубине двора. Забегали рысцой служители, подгоняемые приказами боярыни Илисафты.

Старый Ждер умылся холодной колодезной водой. Потом решил, что недосуг стоять перед образами в горнице. Перекрестился в сторону восходившего солнца, тряхнул седыми кудрями и заложил их пальцами за уши, потом надел шапку. Холопы, не дожидаясь приказа боярина, в ответ на его угрюмый взгляд поспешили подать оседланного коня. Конюшему Маноле уже шел пятьдесят шестой год, но, несмотря на почтенный возраст, он легко вскочил в седло. Слуги надели ему шпоры, подали в правую руку плеть, побежали к воротам. Всадник молнией проскочил в полураскрытые порота.

Выехав из липовой рощи на лужайку, Маноле Ждер увидел на востоке в низине сверкающие воды Молдовы-реки. На западе гора полого уходила вверх, к еловому бору. На этом пологом склоне тут и там были раскиданы бревенчатые конюшни для пятисот государевых кобыл. Работники уже заготовляли лес для новых строений. Выгоны для жеребят были огорожены дощатыми заборами. Конюший рысью поднялся к одногодкам и стригунам. В загоне для трехлеток он застал Симиона с Ионуцем. Своих оседланных скакунов они оставили у ворот. Подбираясь к трехлеткам, они называли их по именам, старались укротить их. Сын Каталана, Ветер, третий белый жеребец с черной звездочкой на лбу, которого братья готовили для будущих походов господаря Штефана, не поддавался младшему Ждер у и, поднимаясь на дыбы, угрожал ему передними ногами. Грива у него была коротко подстрижена, хвост — ступеньками. Неожиданно отскочив в сторону, Ветер толкнул Симиона в спину головой. Симион схватился за шапку, чтобы не слетела с головы, и тут же откинул назад руки, схватил трехлетка за шею в стальном объятии и утихомирил его. Конек тоненько заржал и покорился. Младший Ждер подошел к нему и погладил по глазам.

Старый Ждер, стоя у ворот, впервые в то утро рассмеялся, тряся большой бородой. Но как только Симион повернулся к нему, он напустил на себя суровость и хрипло кашлянул.

— Скажи, второй конюший, — сурово проговорил он, — ведом ли тебе обычай государя, когда он изволит бывать в Тимише?

— Ведом, честной конюший. Не беспокойся. Вчера я поднялся до самой пущи к источникам. Вода по желобам исправно течет ко всем конюшням и загонам. Караульные стоят, как всегда, по своим местам.

Симион Ждер подробно доложил отцу, как идут дела на конном заводе. Тут стерегли крепко. Дозорные, словно ратники, умели видеть и слышать, но почти разучились говорить. Велено было не допускать чужаков ближе полета стрелы. Ночью они разили копьем или рогатиной любого зверя и даже человека, если тот не подавал голоса. Жили они по примеру горных чабанов; летом и носили белую холщовую одежду и башлыки, зимой спали прямо на снегу, в тулупах. Вокруг их костров дремали псы. С той поры, как некие ляшские паны и послы, прибывшие на мирные переговоры, изъявили желание ознакомиться с Тимишским заводом, Штефан-водэ повелел еще более усилить стражу… Не только в ляшской стороне, но и в других землях пошла слава о порядках, установленных в Тимише самим князем Штефаном. Господарь приказал держать в тайне эти порядки, особенно время, когда подпускали жеребцов к кобылам. Не сказывать, какой должна быть в ту пору погода, каково положение луны и каким травам положено тогда цвести; повелел скрывать, как устроены конюшни для жеребцов и кобыл, сколько родниковой воды и сена дают им, чем кормят жеребят, какое зерно насыпают трехлеткам. Таили и много других вещей, о которых знал старый Ждер. Пуще всего дивились люди тому, что коней держат в запертых строениях.

Польским панам так и не довелось добраться до Тимиша.

— Я бы охотно дозволил, — сказал им с улыбкой князь Штефан, — но Маноле Черный — хозяин тех мест, а он ни за что не согласится.

Боярыня Илисафта уже двенадцать лет жила в Тимише, но так и не смогла пройти к табунам и узнать о порядках, установленных там. «Бабам ходу нет, — упорно отказывал ей старый Ждер. — Я бы тебе, матушка, с радостью позволил, да князь ни за что не согласится». Конюшиха дважды пыталась пробраться к загонам, когда муж был в отъезде. Но псы не знали ее, а сторожа, казалось, лишились памяти. Как только боярыня подходила близко, они хватались за стрелы и натягивали луки. Это причиняло ей немало огорчений.

Было у нее и другое горе. Старый Ждер в последнее время все суровее косился на Симиона. Говорил с ним как с чужим служителем, а не как с родным сыном. Старик настаивал, чтобы старший сын женился, а Симион противился. «Конюшему Маноле непременно нужен внук — размышляла боярыня Илисафта. — Ночей не спит, все думает о внуке. Ионуц еще зелен. Дэмиан только и знает, что разъезжает по торговым долам — то во Львов, то в Белгород. А изо Львова еще дальше — в Варшаву и Гданьск; уж он-то, поди, не женится, пока не отрастит живота и не усядется на сундук с золотом».

Женат один лишь Кристя, второй казначей немецкой земли. У него богатый двор за Молдовой-рекой, много и челяди. Живет с достатком. Ему повезло больше всех сынов Маноле Черного. Жену он взял с великим приданым: Кандакия была дочерью бырладского боярина Антона Буздугана. И дал за ней Буздуган две вотчины на Ялане-реке и одну на берегу Раковы. Закрепил передачу грамотой с печатями. И еще дал невесте меха и одежды, серебряные блюда и драгоценности. Но от этого брака детей еще не было.

Отцу иеромонаху Никодиму, бывшему в миру Никоарэ, остается доживать свои дни в бесплодии и печали.

А потому жениться должен Симион. Тридцатипятилетнему воину, чуть ли не старому холостяку, у которого виски начинают покрываться седой паутиной, и все же самому пригожему из всех Ждеров, давно пора подарить наследника Тимишской вотчине. Жизнь человеческая коротка; дни и ночи наши подвержены опасностям; завтра, глядишь, грянет буря, расшвыряет всех в разные стороны света и погубит. Пусть же по воле господней после ярой непогоды расцветет в Тимише сей поздний цветок.

— А мне не верится, — хмуро пробормотал старый Маноле, — чтобы все было так уж хорошо; нынче верить никому нельзя. Самим надо везде поспевать, самим проверять.

— А я и был повсюду.

— Возможно, А что, коли государь проедет тут да насупит брови? Небось сразу покажется, что на тебя надели ледяной панцирь. А ты что глаза выпучил, Маленький Ждер? Скачи что есть духу и мигом воротись с Георге Татару, Есть тут дельце для вас обоих. Ты еще здесь?

— Лечу, батюшка.

— Следовало бы уже воротиться. А что ты сделаешь, второй конюший, — повернулся Маноле Ждер к старшему сыну, — что ты сделаешь, коли государь соизволит спросить, оженился ли ты? Князю давно известно, о чем я печалюсь. Сегодня он опять не увидит на моем лице радости.

Симион пожал плечами, глядя куда-то вдаль. Он очень походил на своего отца — был столь же суров и несговорчив, как и Маноле Черный. Когда моргал глазами, кунья шерстка у левого виска вздрагивала.

— Не знаю, что скажет государь. Узнает, что я по-прежнему холост, вот и все.

— И снова повелит тебе жениться.

— Постараюсь не ослушаться. Ежели смогу, честной конюший.

В его мягком голосе слышался гнев. Старый Ждер глухо кашлянул и стегнул плетью по голенищу сапога.

Маленький Ждер возвращался, горяча пегого. За ним ровно рысил на караковом иноходце с поджатыми ушами тот, кого называли Георге Татару. Он и в самом деле был татарином, прижившимся давно среди молдаван и крещенным еще в юности. Приземистый, широкоплечий, скуластый и косоглазый, с гладкой и смуглой кожей и реденькими усами, он, казалось, только что примчался из степей. Однако носил он молдавскую одежду и был истинным воином Христа. И самым верным среди всех тимишских слуг конюшего.

Юноша и Георге Татару спешились. Конюший повернулся к ним.

— Хочу услышать от вас, — начал он, — как достать для государя дичь к его трапезе и как упредить казначея Кристю, чтобы вовремя явился встречать господаря?

— Все добудем: и дичь, и батяню Кристю, — весело заверил Ионуц, глядя на отца и на брата ласковыми глазами.

— Знаю, на словах ты всегда готов, — буркнул конюший. — Посмотрим, каков ты в деле. Солнце-то не ждет. Глядишь, а оно уж высоко, вот едет и старшина Некифор Кэлиман. Он должен был расставить караулы до самой Браниште, чтобы вовремя оповестить нас, когда двинется княжеский поезд. Скоро князь отъедет из Браниште. Когда же вы успеете доехать и воротиться?

— Князь отъедет только после святой литургии, — заметил Симион.

— Откуда тебе это ведомо? — сердито спросил старик конюший.

— Нетрудно догадаться. Да и мальчонка говорил.

— Мальчонку звать Ионуцем Черным, и велено ему быть отроком при дворе государя.

— Ну и на здоровье. Обойдусь и без него.

Младший Ждер подмигнул брату и показал язык, но тут же прикусил его, ибо отец неожиданно повернулся к нему.

Старшина Некифор Кэлиман, остановившись рядом, удивленно осведомился:

— О каком таком отроке при дворе государя говорят тут?

Конюший Маноле кивнул в сторону Ионуца.

— Чур тебя, нечистая сила! — развеселился старшина охотников. — Стало быть, теперь ты на самом верху, жеребчик? А недавно еще ходил пешком под стол.

Взбешенный юноша вскочил в седло. Татарин тоже вскочил на коня.

— Куда же вы, люди? — крикнул конюший.

— Исполнить твое повеление, — кинул через плечо Ионуц.

— Перво-наперво разбудите казначея! — наказал конюший. Потом дружелюбно обратился к старому Кэлиману: — Зачем ты срамишь моего сына? Что у тебя? Вижу, хочешь что-то сказать.

— Хочу, честной конюший. Только пусть слушает и его милость Симион.

Старый Ждер повернулся к сыну и чинно отвесил поклон:

— Второй конюший, изволь послушать нас.

Пока старшина Кэлиман таинственным шепотом рассказывал свои новости, поворачивая острый нос то к старому Ждеру, то к Симиону, Ионуц скакал впереди татарина, но то и дело оглядывался, догадываясь, о чем говорил Кэлиман. Недобрые предчувствия томили его сердце. Татарин, по своему обыкновению, молча следовал за ним.

Они задержались ненадолго в усадьбе: отвязали псов и достали из клетки ястреба. При этом юноша старался не попадаться на глаза конюшихе Илисафте, чей голос то и дело слышался на поварне. Когда цыганки донесли ее милости, что он на дворе, Ионуц уже скакал вниз, к прибрежным рощам, зеленевшим вдоль Молдовы-реки. Горестно всплеснув руками, боярыня следила за ним с крыльца, пока он не скрылся из глаз.

До двора казначея Кристи Черного было не так далеко — конный перегон. Проехав его, уже можно было увидеть дом казначея, стоявший на той стороне реки.

Татарин протяжно гикнул, вызывая паромщика с противоположного берега. Но тот почему-то не показывался из своей землянки. Татарин взглянул в сторону рощи. Ионуц, прежде чем спешиться, делал ему знаки, чтоб он торопился, Георге гикнул еще раз. И тут же, направив своего каракового иноходца вверх по течению, погнал его в воду.

Когда он выбрался на другой берег, вода ручьями стекала с его одежды. Татарин помчался ко двору Кристи Ждера. Вокруг все дышало негой и изобилием. Рабы и служители грелись на солнце — был праздничный день. У подъезда ждала колымага ляшского образца, запряженная четвериком. Кузов дорогого экипажа, покрашенный в зеленый цвет, висел на кожаных ремнях, смягчавших дорожную тряску. На конях была кожаная глянцевитая упряжь. Кучер, сидевший на козлах, был облачен в дорогой кафтан с позументами. Двое служителей держали коней под уздцы.

Для татарина все это было не внове. Проскакав мимо слуг, он соскочил с коня и вбежал на крыльцо. От его одежды и обуви летели брызги.

— Господи помилуй! Да что стряслось? — кричали цыганки, мгновенно очнувшись от ленивой дремоты.

— Где его милость боярин Кристя? — спросил татарин.

— Боярин наряжается к встрече с государем.

— Где он?

— Где же ему быть, как не в доме?

— Посторонитесь! — крикнул Георге, расталкивая цыганок.

Сперва показалась, величественно ступая, боярыня Кандакия, молодая, знаменитая своей красотою женщина. Белокурые, искусно уложенные волосы ее были в сплошных колечках и завитушках. Щеки слегка подрумянены, так же как и мочки ушей, в которых висели золотые кольца; брови — насурьмлены, чтобы оттенить голубизну глаз.

Она посмотрела на татарина сверху вниз, дивясь дерзости тимишского служителя. Сперва не узнала его, потом вспомнила.

— Приказ от конюшего! — крикнул Георге, да так громко, чтобы услышал и хозяин дома.

— Очень хорошо. Потерпи.

— Невозможно, матушка боярыня. Извольте собраться и ехать. Государь, того и гляди, прибудет, а вас в Тимише нет. А еще боярыня Илисафта от страха великого упала.

— Господи помилуй! Как же так? Государь прибывает, а нас там нет? — встрепенулась боярыня Кандакия, звеня колечками серег. — Кристя! Кристя!

— Что там? — послышался из внутренних покоев густой, неторопливый голос. — Татарва напала, что ли?

— Не вся. Только один татарин. Тимишский. Свекровь моя, конюшиха Илисафта, упала и теперь помирает. («Сохрани ее, господи, и прости мне ложь мою», — подумал про себя Георге и незаметно сплюнул в сторону.)

— Какая конюшиха? — спросил, вбегая, полуодетый казначей.

— Твоя родительница, кто же еще! — в страхе крикнула боярыня Кандакия. — А коли не помрет, так совсем изведет меня, из-за того что все женщины на свете съехались вовремя и встречали государя, одна я опоздала. Что не удосужилась я поспеть на праздник Нямецкой обители и даже в Тимиш. Остается смотреть отсюда на княжеский поезд, все равно туда не добраться нам. Со вчерашнего дня ты возишься и готовишься в путь, а вот и теперь еще не готов. Вчера с самого утра и до позднего вечера колымага стояла у крыльца. Слуги дважды распрягали коней, кормили и поили их. Сегодня опять колымага ждет с утра. А ты все ходишь из угла в угол, о чем-то думаешь и сам с собой разговариваешь.

— Никак не найду шелковый пояс, подарок Дэмиана.

— Там он. Посмотри хорошенько у изножья кровати. Я еще вчера положила его.

— Кто говорит, что маманя упала?

— Я говорю, честной казначей. Слышал я крик, знать, беда приключилась. Прошу твою милость надеть кунтуш и опоясаться саблей. А то конюшиха не успеет благословить тебя.

— С чего бы это с ней приключилось, скажи на милость? — вытаращив глаза, удивлялся третий сын Ждера, разыскивая недостающие части своего наряда.

Был он мужчина видный, одетый богато, самый толстый из всех сыновей Ждера.

— Вот так ты всегда, боярин Кристя, — горестно проговорила Кандакия, махнув рукой.

Правда, при этом, бегая во все стороны в поисках нужных вещей, мелькая с протянутыми руками тут, там, она хорошела на глазах. Наконец казначей переступил порог и влез в колымагу, которая закачалась и заскрипела под его тяжестью. Рядом с ним примостилась и боярыня Кандакия. Георге Татару поскакал к землянке на берегу — искать глухого паромщика. Кони быстро помчали экипаж. На первом же ухабе казначейша испуганно вскрикнула.

Езда была одной из величайших мук ее жизни. Сидя в колымаге, она то и дело пугалась и вопила. Сдерживая стоны, она со страхом переправилась на пароме через реку, боясь, как бы стремительные волны не понесли паром вниз по течению. Очутившись на берегу, она стала жаловаться, что приходится ждать в колымаге, пока переправят коней. А когда коней запрягли, опять начала вопить и вопила до самой тимишской усадьбы.

Татарин куда-то исчез. Вскоре колымагу догнал Ионуц. К седлу у него были приторочены перепелки. Младший Ждер помнил тайну, доверенную ему старшиной Кэлиманом: из всей пернатой и прочей дичи, что водится в Молдове, князю Штефану больше всего нравятся перепелки, нашпигованные копченым салом и поджаренные на вертеле на буковых угольях. А потому Ионуц решил ознаменовать свое посвящение в дворцовые служители этим приятным для молдавского владыки блюдом.