Прочитайте онлайн Братья Ждер | ГЛАВА XIII Однажды ночью свершилось чудо

Читать книгу Братья Ждер
4116+2130
  • Автор:
  • Перевёл: Михаил Владимирович Фридман
  • Язык: ru

ГЛАВА XIII

Однажды ночью свершилось чудо

Ионуц Ждер долго сидел у костра, погруженный в раздумье. Наконец он заметил, что Онофрей и Самойлэ дважды прошли мимо него. Они мялись, хотели что-то сказать — и не смели. Знали, что если уж молодой боярин погрузился в думы, то словно канул в мир иной: ничего, кроме видений, для него не существует. А окликнешь его, — вздрагивает и удивленно озирается.

— Что случилось? — спросил Ждер.

— Еда давно готова, — сказал густым басом Онофрей. — Не худо бы тебе, боярин, воротиться в мир земной. А то там, где ты теперь, нет ни еды, ни питья. Да и татарин хорош! Гляди, свалился у огня и спит непробудным сном.

Ждер потянулся, подняв руки над головой. В лицо ему ударили холодное дыхание ветра и колкие ледяные иглы.

— Разыгрывается непогода, — заметил он, выходя из-под навеса.

— Эге-ге! — подбоченился Онофрей. — Теперь держись. К завтрашнему дню весь мир переменится.

Северный ветер, беснуясь, взметывал серые вихри, стремительно катил по земле целые облака снега и ледяных игл. На жухлую траву ложилась первая снежная пелена.

— Нехорошо получается, — пробормотал Ждер.

Самойлэ удивился.

— Отчего же? Такова господня воля. А человек зимой чует в себе больше силы и ест за троих.

— Это ты верно заметил, — улыбнулся Ждер. — Только теперь вместо того, чтобы завалиться спать в зипунах под навесами, придется нам снять телеги с колес и поставить их па полозья. А коней надо подковать на передние ноги. Как только утихнет метель, землю прихватит морозом. А нам нельзя мешкать. Велено ехать дальше.

Онофрей поскреб висок.

— Далеко ли? Сколько времени?

— До места, которое я укажу. А там остановимся и достанем из-под поклажи сабли.

— Что ж, побьем, кого надо, а потом домой. Скоро идти на медведей и кабанов, старику же теперь без нас не управиться.

Прошло не больше часа, пока они ели на мельнице, но за это время окрестности преобразились. Пруд чернел в белой оправе. Позади хат росли сугробы. Тучи теснились, сотрясаясь, точно громадные сита, а под ними бесновался студеными вихрями ветер, развеивая снежную пыль. Откуда-то показались малиновки и щеглы п принялись усердно расклевывать коробочки семян на высоких кустах чертополоха. С полей и из шумных зарослей камыша проносились прыжками зайцы, искавшие укрытия в яру на околице села. Свет еще больше померк. Казалось, мельница ежится, жалобно стонет и под вопли ветра, завывавшего на чердаке, роняет с водяных колес слезы вперемежку с мокрым снегом.

Служители вышли к телегам, и кузнецы разожгли угли, готовясь подковать коней. Мельник Онисифор с удивлением наблюдал за этими приготовлениями.

Не раз проходили этой дорогой гурты быков из Молдовы, направлявшиеся в неметчину, не раз делали они привал на мельнице. Купцы располагались поудобнее и заводили всякие разговоры, слуги заваливались спать под навесами. А если случалось — как часто бывает, — что нападали волки или разбойники, все вскакивали, суетились и не знали, что предпринять. С волками, конечно, управлялись легче, чем с лихими людьми. Тут сами быки выходили на простор и защищались от зверей, в ярости роя землю копытами и разбрасывая снег рогами. А когда из глухих степей налетали казаки — мастера таких набегов, то одни из них выгоняли копьями гурты из загонов, а другие бросались рубить купцов. Загонщики разбегались от греха подальше, спасая свою жизнь, словно бог весть какую драгоценность. Хотя ей-то, горемычной, красная цена — три гроша. Один отдают при рождении, второй при переходе в мир иной. На всю жизнь только и остается, что один-единственный грош…

А у этого купчика и его хлопцев — невиданные повадки. Ставят телеги на полозья и подковывают коней. И откуда их тут взялось такое множество? Поначалу как будто было меньше. На три гурта, по пятьдесят быков каждый, полагается не больше десяти гуртовщиков. Три хлопца на гурт, гуртоправ — десятый. Их же в три раза больше. И, видать, люди не робкого десятка. Но все же, если узнает о гуртах некий Григорий Гоголя, так хотя эти гуртовщики и не из пугливых, а придется им покориться. Гоголя всем разбойникам разбойник — и завел он себе привычку брать пошлину с проходящих гуртов, отделяя, как положено, добрую долю паромщикам и своим дружкам мельникам. Только не всегда застанешь его на месте. Дела у него по всему свету. А уж коли не застанешь Гоголю, так напрасно потрудится гонец. Без атамана вряд ли ватага управится с этими хлопцами.

Ионуц неожиданно вырос рядом. Оглядев со всех сторон мельника, он заговорил с ним. Старик вздрогнул, хотя голос купца звучал ласково.

— Должно быть, тебе нравится все, что ты видишь, дед Онисифор. Очень уж приглядываешься.

— Нравится, отчего же. Сразу видать, что люди вы бывалые. Да стоило ли нынче столько трудов принимать, вьюга-то продлится не меньше трех суток.

— А мы послезавтра, дедушка, будем далеко отсюда.

— Как же так? Неужто вы не православные? Неужто не положено вам отдыхать?

— Положено. И мы даже любим отдохнуть. И в спасителя, господа нашего, веруем.

— Ну вот и отдохните, покуда метет. В деревне есть и шинок.

— Ну, коли в деревне найдется шинок, нас три дня отсюда не сдвинешь. Таких бражников, как в Молдове, не видывали даже в Польше.

— А я слышал, что там больше прикладываются к виноградному вину.

— Не беспокойся, дед Онисифор. Мы пьем, что найдем. Водичкой и то не брезгуем.

Мельник весело подивился нраву таких гостей, которые не знают порядка, установленного самим творцом небесным. Летом человек сбрасывает с себя лишнюю одежду и трудится в поле. Зимой спит на ночи, накрывшись кожухом. Порой слезет с печи, выйдет на порог, понюхает воздух, чтоб узнать, откуда дует ветер, и идет либо на мельницу, либо в шинок. Разве годится ломать порядок, когда сам господь его установил? Только вот такие купчишки, как этот, своевольничают и скачут в снежную бурю. Не зря господь и посылает против них умных людей.

Внезапно настала ночь — пособница разбушевавшейся стихии. Под навесами и у загонов по-прежнему горели костры. Некоторые служители стояли на страже, шептались меж собой. Другие, закоченев от промозглой сырости, спали у костров.

«Тоже чудно, — рассуждал про себя старый мельник. — Выставили караул! А у караульных-то пики! Стоят по двое, а когда возвращаются к огню, в караул становятся другие».

Много позднее, после второй стражи, испуганно закукарекал из-под полога кибитки дозорный петух Ионуца. Маленький Ждер, лежавший у огня, проснулся, поднял голову с седла, служившего ему подушкой. Петух пропел шесть раз, словно сам дичился своему голосу. Затем внезапно пропел в седьмой, — протяжно, чтобы слышно было на том свете! Земные петухи слышат голоса петухов подземного царства и своим пением сообщают, какой знак им подали. Иначе откуда им знать часы? Они же не врачеватели и не грамотеи-книжники.

Ждер прислушался к седьмому кукареканью, звучавшему особенно сердито. Петух, умолкнув, съежился на своей жердочке и опустил гребешок.

— Как ты думаешь, Онофрей? К чему это он в седьмой раз пропел?

— Что тут думать, боярин? Ничего я не думаю. Другие пропоют, он отзывается. А нам, стало быть, надо идти да посмотреть, что поделывает скотина.

— Разве ты не слышал, как он сердито пропел? Словно говорил: «Хватит! Слыхал! Все понятно!»

— Что ж он там может слышать и понимать? Будь он заколдован — иное дело. А так — петух, как все петухи.

Самойлэ рассмеялся своим словам. Рассмеялся и Онофрей.

— Чему вы так радуетесь, любезные мои Круши-Камень и Ломай-Дерево? Этого петуха подарила мне конюшиха Илисафта. Петух не обычный. Он крикнул, что хватит, дескать, все понял, потому что в полночной стороне в подземном царстве метель утихла в своей ледяной пещере. Прислушайтесь. В вышине-то уж не так гудит. К утру совсем утихнет. И снег перестанет. А коли прояснится, ударит мороз.

На заре никто уже не сомневался, что сизый петух с высоким гребешком и пышным хвостом — истинный чародей.

На востоке открылись рубиновые ворота. Над ними скользил по зеленоватому, точно лед, небосклону яркий огонек, именуемый утренней звездой. Ветер утих. Сколько хватал глаз, вокруг тянулись белые просторы. Над водой простирался серебряный мост. Все звуки льнули к земле — полновластным хозяином был лютый мороз. За короткий срок, сколько нужно, чтобы выспаться, свершилось чудо. Ионуц вышел на простор и устремил глаза на этот новый мир, над которым порхали розовые хлопья снега.

— Крикните людям, чтобы встали и запрягли лошадей, — велел он караульным. — А другие пусть выводят быков из загонов.

Действительно, все говорило о том, что надо торопиться. В Молдове — да и на Украине — настает время года, когда вышние силы возводят такие дороги и мосты, каких свет не видывал. Жители, зная это, считают излишним самим заниматься таким строительством. Сидят и ждут чуда. И правильно поступают, как истинные богобоязненные христиане. Такого дня дождался и Ионуц. Следовательно, надо было без промедления двинуться к Коломые.

Он тут же погнал Ботезату и другого служителя к рубежу на Черемуше и сам тронулся в путь, чем немало удивил деда Онисифора.

В те времена к западу от Галича, не далее дня пути, стоял городок Волчинец. Городок этот и некоторые селения в других областях Польши вместе с землями и замками составляли когда-то приданое княжны Марии, свояченицы короля Владислава.

Княгиня Мария была замужем за Илие-водэ, старшим сыном Александру-водэ Старого. Как известно, этого Илие-водэ схватил в Сучаве и ослепил любезный брат его Штефан. Оставшись вдовой, княгиня Мария поселилась в Волчинце и получила помощь от польского короля и высокородных шляхтичей, дабы вернуть молдавский престол ее сыновьям Александру и Роману, И случилось так в те лихие годы, что Александру убил Штефана, затем и сам погиб от руки другого. Немалое время спустя погиб и Роман-водэ. И осталась в Волчинце одна княгиня Мария — лить горькие слезы. Вскоре она приняла постриг и закончила жизнь в монастыре. В волчинецкой усадьбе на восточной стене большой гостиной залы сохранился только портрет ее в траурной одежде. На западной стене в золоченых рамах висели портреты Илие-водэ и по обе его стороны — сыновей: Александру и Романа. Горемычная княгиня глядела на них из небытия, и в глазах ее, казалось, застыли слезы неутешной печали.

Король оставил городок в дар Петру Арону-водэ, когда тот после воцарения Штефана-водэ сбежал в ляшскую землю. Затем Петру Арон скрылся в Трансильвании, но меч Штефана настиг его там и отсек ему голову — то было возмездие за убиение князя Богдана. После этого король Казимир передал городок логофэту Миху.

Этим и было известно местечко Волчинец. Да еще тем, что оно некогда сгорело дотла, подожженное татарами-крымчаками. А затем вторично сгорело, лет десять тому назад, когда сюда ворвались конники князя Штефана, искавшие беглеца Арона. Но во второй раз усадьба не пострадала. А Петру Арон ускакал в одном исподнем по направлению к крепости Перемышль. Конники Штефана, дойдя до крепости, постучали палицами в ворота. Много довелось вынести торговым людям оба раза. Но теперь купцы-евреи снова строят лавки и получают добрую прибыль от крестьян ближних сел.

Управителем в волчинецкой усадьбе оставался верный слуга княгини Марии. То был молдаванин из кырлигэтурской земли по имени Глигоре Мустя. Ему уже шел семьдесят третий год, и он совсем оглох.

Управитель слушал с превеликим вниманием, что втолковывал ему житничер Никулэеш Албу, но не очень-то понимал, о чем идет речь, и отвечал тихо, почти шепотом, то и дело поводя указательным пальцем правой руки перед лицом гостя.

— Ну что говорит нынче наша княжна? — спросил Никулэеш с притворной веселостью в голосе.

— Какая новость? Никаких новостей не передавали, — шепнул старый Мустя, поводя пальцем.

— Я спрашиваю про княжну. Что говорит княжна? — прокричал снова житничер свой вопрос в самое ухо управителя.

— Ага! Ничего не говорит.

— Утихомирилась?

— Не слышу.

— Я спрашиваю, утихомирилась ли?

— Как будто. Поначалу была страсть как сердита. А теперь глядит на образа и что-то шепчет.

Княжну Марушку устроили в зале, где висели портреты. Она терпела около себя одну лишь бабку Ирину. Сидя в кресле возле портрета княгини Марии, она тоже оплакивала усопших воевод. Затем, тихонько смеясь, показывала им язык.

Бабка Ирина окружала ее ласковыми заботами и пуще всего развлекала болтовней. Именно бабка была первой добычей Никулэеша Албу. Подъехав к ее домику на окраине Сучавы, он бросил ее в свой рыдван и увез, приказав молчать под страхом смерти. Бабка Ирина больше удивилась, чем устрашилась. Четырежды овдовев, она не ждала, что найдется еще человек, которому захочется разделить судьбу ее мужей. Только после заварухи у Рэдэуцкой заставы, где было столько шума и такое кровопролитие, она поняла, что легкий рыдван шестериком был предназначен для другой. Вскоре рядом с ней очутилась княжна Марушка; руки у нее были связаны назади шелковой веревкой, ноги обернуты мешком.

— Что это такое? — испуганно воскликнула бабка Ирина, но Марушка не могла ответить — во рту у нее был кляп.

Рыдван, в котором сидела бабка Ирина и княжна, быстро покатил по дороге. По обе стороны скакали вооруженные всадники. Среди них — Никулэеш Албу, статный боярин, известный надменным нравом. Бабка хорошо знала его. Никулэеш скакал с той стороны, где сидела Марушка. Иногда, низко склонившись, он пытался заглянуть в глубину рыдвана. Княжна лежала, согнувшись в три погибели, еле различимая среди подушек. Большую часть сиденья занимала бабка, — когда она где-нибудь усаживалась, то словно раздавалась вширь.

«Стало быть, — соображала бабка, — тут всего-навсего умыкнули девушку…»

В селах такие случаи были не в редкость. Дочерям простолюдинов нравится, чтоб их увозили. Сперва противятся, льют слезы, а потом радуются. Таков обычай, и увозят девушек с их же согласия. Бывает, конечно, что похитит красавицу парень, который ей не по сердцу. А все же делать нечего: приходится покориться похитителю, раз он сумел завладеть добычей. Родичам же только и остается, что собраться и договориться о свадьбе.

Высокородных девиц умыкают реже. В добрые старые времена бояре тоже придерживались древнего обычая. Но с той поры, как укрепилась власть бояр, они изволят сами выбирать мужей для своих дочерей. А при Штефане похищение княжны могло дорого стоить похитителю.

Смерды отделывались уплатой пени, бояре — платились головой. Власти были милостивы к простому люду: пени шли в казну, на пользу князя. Бояре, свободные от денежных повинностей, должны были отвечать только своей жизнью.

Пока рыдван мчался сквозь тьму, бабка обдумывала и взвешивала совершившееся событие. Она была уверена, что похищение совершено с согласия княжны, чтобы сломить сопротивление старого упрямца Яцко Худича. Ужо придется скупердяю отпереть сундуки. У кого дочь, у того и покой прочь. А супротив лукавой дивчины сам владыка митрополит ничего не может сделать.

— Милая боярышня, — ласково вздохнула бабка Ирина. — Такие дела скоро делаются. Меня тоже увел первый мой супруг, Сапду Ринтя. Дай вытащу кляп, отдышишься.

Как только она это сделала, княжна дважды глубоко вздохнула, чтоб набрать побольше сил, и тут же, забившись всем телом, начала вопить во всю мочь, будто ее резали.

Рыдван остановился. Кони сгрудились и смешались. Никулэеш Албу соскочил на землю и сунул голову в рыдван, пытаясь понять, что произошло.

Княжна завопила еще сильнее.

— Что случилось?

— Я освободила ей рот, — невинно призналась бабка, — чтобы узнать, рада ли она тому, что случилось. Я-то, когда меня выкрали, немало радовалась. Так чего же она вопит?

— Ты, бабка, смотри не задавай никаких вопросов! — сурово проговорил житничер.

— Зачем же ты тогда увез меня, боярин Никулэеш? — жалобно спросила она. — К чему впутал меня в такую беду?

— Значит, так нужно было, бабка. Для пользы дела!

— Уж лучше бы ты не трогал меня, мой батюшка, оставил бы в моей бедности. Опасное дело ты затеял.

Княжна завопила в третий раз.

— Напрасно ты надрываешься, княжна, — мягко проговорил, склонившись над ней, Никулэеш Албу. — Места здесь глухие, ни одна душа не услышит. Только голос надорвешь и меня опечалишь.

— Уйди, постылый! — прохрипела в отчаянии девушка.

— Тогда придется опять заткнуть тебе рот кляпом.

— Оставь меня! Оставь! Прочь с глаз моих! Я наложу на себя руки.

— Не делай этого, княжна Марушка. Ты теперь мое единственное достояние на свете. Один я остался, осиротел. И приятелей у меня не стало. Любовь моя к тебе — одна моя утеха. Без нее жизнь мне не мила. Заткнуть тебе рот?

— Заткни.

— Нет, я уж лучше не стану этого делать, а ты сиди тихонько, спокойно, будь умницей, — увещевал ее он, как малое дитя.

Она внезапно попыталась укусить его за палец. Житничер испуганно отдернул руку, потом рассмеялся.

— Вижу, ты скоро успокоишься. Едем. Привалов делать не будем. В трех местах ждут нас сменные кони. А на той стороне пересядем в ляшскую карету.

Княжна Марушка гневно повернулась к нему:

— Все равно тебя нагонят служители моего отца.

— Этого я не боюсь. У нас свежие кони. Боярин Яцко больше не властен надо мной.

— Тебя настигнут воины господаря.

— Пока они доедут до рубежа мы будем на той стороне.

Княжна опять гневно вскрикнула, забилась, оглашая окрестности криками. Затем, отдышавшись, сказала спокойнее:

— Другие схватят тебя. Они не оставят меня в твоих руках. Найдут, где угодно.

— Не о том моя печаль, — засмеялся Никулэеш Албу. — Меня больше заботит, чтобы ты утихомирилась. Да чтобы тебе не захворать. Оттого-то я и прихватил бабку Ирину. Пусть уговаривает тебя. Пусть удержит, коли будет такая надобность. А станет тебе дурно, — сохрани господь! — пусть обнимет тебя и поможет. Разумная женщина должна знать житейские дела и как ей надо поступать. Тем более что плату она получит полновесными золотыми свежей чеканки.

Албу повернулся к кучеру.

— Гони вперед, нигде не останавливайся. А услышишь крики в рыдване, гикни погромче, чтобы заглушить голос ее милости. Завтра мы должны быть на той стороне. На первом же привале в ляшских пределах перекреститесь и подставьте шапки, чтоб я их наполнил талерами.

Кучер дернул вожжи. Верховые пришпорили коней, хлопнули бичами. Рыдван затрясся и двинулся с грохотом, покачиваясь на ремнях.

— Да что же это такое, матушки мои! — крикнула бабка Ирина. — Что ты так бьешься? Эдак, глядишь, и затошнить может. Надорвешься.

Княжна с ненавистью повернулась к бабке.

— Как ты смеешь так говорить со мной, когда ты заодно с этим злодеем?

— Я? Заодно со злодеем? Матушки мои, да видано ли такое дело? Разве ты сама не слышала своими ушами, голубушка, что Никулэеш Албу только теперь сказал мне, зачем он среди ночи поднял меня и швырнул точно мешок в свой рыдван? А я- то сдуру подумала, что увозят меня совсем по другой причине, решила было, что времечко мое не прошло, и ждала витязя, который просунет в рыдван руку и обнимет меня… А смеяться тут нечему, матушка моя…

— Я и не смеюсь.

— Будто я не видела, как у тебя сверкнули в темноте зубки… Хотя как тут не смеяться! По другим красоткам вздыхает нынешняя молодежь. Эх-эх! Было время, цвела моя красота. А теперь ничего не осталось. Была я молодица хоть куда и четырех мужей имела. Гляжу я на житничера — вылитый мой первый муженек. Двенадцать лет жили мы с ним. И только у моих ног он лежал и в глаза мне глядел. Не совру, коли скажу, что от любви ко мне и засох, сердешный. Засох и был таков. Проплакала я немало, а потом как вышла на люди, тут же и объявился второй муженек — Кристя Мэнэилэ. И жили мы счастливо с ним еще двенадцать лет. Правда, бывало, иногда и поколотит меня, потому как любил и больно ревновал. А после него нашлись и другие ворничелы . Местом моего счастья был город Дорохой, где правил и творил суд великий ворник Верхней Молдовы и где в большом почете ворничелы. Так что нашлось еще двое ворничелов — Иордаке Бузэ и Строя Мунтяну, с которыми я прожила четырнадцать лет — по семи лет с каждым. И все они худели и сохли в свое время от великой страсти ко мне. И уходили в землю. Все развеялось как дым. Так что уж я знаю их хорошо!

Кого их?

— Да всех их — подобных житничеру. Уж я — то умела управляться с ними. И ты, голубушка моя, поступай так же, — будет тебе хорошо. Дай вытру тебе глазки. И не вопи так, деточка, а то с голосу спадешь. Мне нравится, как ты противишься, хоть он и люб тебе.

— Не люб он мне! — решительно крикнула княжна.

— Как так? Зачем же он тебя умыкнул?

— А затем, что свихнулся. Или моего отца ненавидит. А то ради богатств наших, а их немало не только в Молдове, но и в Польше.

— Скорее всего из-за этого, милушка. Тогда он себе на уме и ничуть не свихнулся, как ты изволила сказать. А если у него найдутся в Польше друзья и паны ему помогут, то дело можно сделать.

— Как можно сделать?

— Можно, коли на то будет твоя воля. Теперь ты его видеть не желаешь. А завтра, глядишь, и передумаешь, видя, как он томится от любви. Какая женщина долго устоит?

Княжна промолчала. Вдова рассмеялась. Девушка внезапно повернулась в темноте к своей спутнице и злобно прошипела:

— С ума ты спятила, ворничиха! Не смей так говорить со мной! Мне другой люб…

— Вот оно что! Тогда прости мне, золотко, глупые слова. С этого бы ты и начала. Зачем же ты тогда так кричишь на бедного житничера? И чего так волнуешься? Дай я поведаю тебе тайну, которую дети, подобные тебе, еще не знают, а глупые мужчины никогда не узнают. Раз он не люб тебе и ты никак не можешь его пожалеть, так он, сердечный, зря старается. Держит в руках драгоценную шкатулку, а ключа к ней у него нет. Захочет непременно открыть ее, разобьет. А коли побоится разбить, шкатулка останется запертой. И думается мне, что его милость Никулэеш остережется портить шкатулку, раз у него такие мысли, о которых ты говорила. Посоветую я тебе, голубушка княжна, как женщина, имевшая четырех мужей за тридцать восемь лет: не надрывай ты себе сердечко, не бейся, не вопи. Держи себя разумно и, главное, научись лукавить. Его милость житничер увел меня из дома, лишил покоя и теперь думает, что я слуга ему и помочь готова. Только не знает он ворничиху. Что ж, скоро узнает!

После этих разговоров в мчавшемся рыдване княжна немного успокоилась и мысленно обратилась с молитвой к пречистой деве, прося у нее поддержки. Больше она не вопила, не билась. Она видела, что рыдван мчится быстро, что коней меняют без всяких помех. На второй день к вечеру сделали остановку. Никулэеш Албу, спешившись, показал окружавшим его шляхетским служителям свои грамоты и потребовал, чтобы его направили к дяде, великому логофэту Миху, человеку известному, ценимому и любимому его величеством королем Казимиром.

Когда княжна увидела, что королевские ратники кланяются житничеру, а тот кланяется им, она снова потеряла власть над собой и закричала что есть силы. Бабка Ирина тут же обняла девушку и прижала ее голову к своей груди, чтобы приглушить ее крики.

— Что это значит? — осведомились польские служители.

Житничер, улыбнувшись, наклонился с коня и шепнул им что-то на ухо. После чего они подкрутили усы и, смеясь, снова поклонились Никулэешу Албу.

— Езжайте! — крикнул кучеру одни из них по-польски.

— Слышала? Слышала? — шептала бабка Ирина у самого виска Марушки. — Зачем же ты никак не хочешь понять, голубушка, что надо вести себя разумно?

— Что мне делать? — в отчаянии жаловалась девушка. — Теперь он меня без помех увезет в глубь страны. До рубежа я еще надеялась, что его настигнут княжеские гонцы. И еще я надеялась, что узнает обо мне и другой, тот, который, знаю, должен меня искать. И он не смог догнать меня вовремя. Теперь, если не случится чудо, мне остается только умереть.

— Господи, зачем так говорить, моя ластонька? Чудеса могут случиться везде. Для власти господней нет границ, она всюду.

Так житейская мудрость ворничихи привела ее к правильному решению, из которого последовал вывод, совершенно неожиданный для Никулэеша Албу.

А вывод был такой. Если дочь Яцко покорится, как приходится иногда покоряться даже дочерям знатнейших вельмож, то все равно — случится ли это здесь или в Кракове. И девушка будет довольна, и Никулэеш ублаготворен. А коли она не покорится, и в это время поспеет подмога, то нельзя забираться очень уж далеко. Никулэеш Албу поступил как вор. Но могут найтись и воры почище его. Они могут прискакать из Молдовы, подобно охотникам, преследующим дичь. А могут найтись они и здесь, в Польше, и действовать тайными путями, ибо известно, что Яцко Худич не пожалеет половины своих сокровищ ради этого дела. Стало быть, здесь можно получить больше прибыли, чем от молодого буяна Никулэеша. А то он, чего доброго, добившись своего, рассмеется потом ей в лицо. Будто она не знает, чем кончаются все эти страсти и безумства?

После нескольких привалов — в Снятине, Галиче и других местах — бабка Ирина отвела однажды житничера в угол и завела с ним долгий тайный разговор.

— Хочу сказать тебе, честной житничер Никулэеш, — скорбно начала она, — что княжна пропадает.

— Говори скорее, что случилось.

— Сперва скажу тебе другое, честной боярин. Вот тебе крест святой! Душой своей и верой клянусь, что княжна переменит гнев на милость. Сам знаешь: я уже не девчонка и в таких делах разбираюсь. Вижу, она уже стала успокаиваться. Как бы она ни ломалась, ни вопила и не билась, бодая рожками туда-сюда, не может она не видеть, какой ты пригожий и видный. Не слепая она, где там! Глазки у нее даже очень острые… И поймет она, как ты томишься. А коли я еще шепну ей, что положено, то вскоре увидишь, как она изгибает стан и начинает потягиваться. Когда женщина так потягивается, то вам, мужчинам, следует ждать радости в постели. Но я должна сказать тебе и другое. Сама княжна тоже этого не понимает, ведь она несмышленая девочка. А я — бабка-повитуха и знаю, что если вы будете так мчаться вперед, то погубишь ты ее и оба вы пропадете. Сколько дней трясет ее на дорогах. А она вопила, билась, пять раз кусала язык и в уголках рта я видела у нее кровавые пузыри.

— Что же ты молчала, матушка? — жалобно протянул Никулэеш Албу. — Что раньше не говорила?

— Погоди, боярин. В том, что я тебе открыла, еще нет беды. Но ты знаешь, — а не знаешь, так я скажу тебе, — что у нас, у женщин, бывают особые хвори и страдания. Сохрани бог, если не уберечься: в нас может тогда вселиться лукавый. Тогда говорят, что мы одержимы бесом и только попы могут исцелить нас, читая в священных книгах. А еще может напасть на женщину такая слабость, что начинает, бедняжка, бледнеть и худеть; глядишь — задрожали веки, словно крылья мотылька, — и готово, нет ее. Так уж господь создал нас, наделив слабостью да разными хворями. А иной раз нападет на нас безумие, точно мы белены объелись. Так и знай: если не сделаем остановку, чтобы отдохнуть недельку, ты погубишь княжну.

— Тогда остановимся. Только негде. Я думал, что мы сможем доехать хотя бы до Львова. И рыдван-то мы переменим на легкий возок.

— Делай как хочешь. Я все сказала. Умываю руки, как Пилат.

— Погоди, бабка, не говори так. Раз надо остановиться — остановимся. На какой срок?

— На три-четыре дня.

— А не мало ли?

— Ладно, пусть будет неделя. Тем лучше.

— Тогда остается завернуть в Волчинец, городок моего дяди Миху-логофэта. Только выдержит ли княжна? До Волчинца два почтовых перегона с лишним.

— Кто ее знает? Попытаемся. Если будем ехать шагом, авось доедем благополучно. Видел, какая она бледная, как осунулась?

— Видел, — проскрежетал Никулэеш Албу. — Если что-нибудь стрясется, бабка, я тебя надвое рассеку. Ты должна была меня предупредить пораньше, а не теперь.

Бабка Ирина до смерти перепугалась, услышав эту угрозу. Взобравшись в рыдван, она обхватила голову княжны и прижала ее к своему плечу.

Так вот и случилось, что дочь Яцко ужо несколько дней отдыхала в Волчинце, в старинной усадьбе княгини Марии. Часами она неподвижно лежала на диване. Иногда усаживалась в кресло рядом с портретом княгини и полными слез глазами рассматривала лица воевод, погибших лютой смертью.

Верный управитель Глигоре Мустя, слуги и рабыни, ступая на цыпочках, шныряли мимо дверей господской залы. Склонившись к замочной скважине, женщины прислушивались к тому, что делалось внутри. В указанные часы служительницы, тихо постучав в дверь, входили в залу и оставляли на низком столике еду для княжны. Глигоре Мустя тоже чутко прислушивался; но ничего не мог разобрать. На фомин день, когда завернула зимняя стужа, Никулэеш Албу, посоветовавшись с бабкой Ириной, решился постучать в двери и испросить у княжны прощения.

Время было послеобеденное.

— Кто там? — спросила бабка Ирина.

Никто не ответил. Житничер постучал во второй раз.

Ворничиха медленно подошла к дубовой двери, отодвинула засов. Дверь открылась, и на пороге показался Никулэеш Албу. Увидев его, Марушка быстро вытерла слезы шелковым платком, который держала в руке, и обнажила зубки, точно улыбнулась. Затем, вскочив на ноги, она вся взъерошилась, подняла над головок руки со скрюченными, словно когти, пальцами. И закричала, истошно, пронзительно, с таким нечеловеческим отчаянием, что Никулэеш Албу тут же отступил и закрыл за собой дверь. Вслед ему полетело большое блюдо и, ударившись о дубовую дверь, со звоном покатилось по полу. Нечеловеческий вопль, подобный скрежету натянутых струн сразу прекратился.

— Ну как, слышно что-нибудь? — мягко спросил Глигоре Мустя, придвинувшись к самому уху житничера.

— Слышно.

— Как ты сказал?

— Слышно, говорю.

— А что слышно?

— Пока еще не знаю. Один господь ведает, — задумчиво ответил Никулэеш Албу.