Прочитайте онлайн Братья Ждер | ГЛАВА III Видения и рассказы полоумного Стратоника

Читать книгу Братья Ждер
4116+2052
  • Автор:
  • Перевёл: Михаил Владимирович Фридман
  • Язык: ru

ГЛАВА III

Видения и рассказы полоумного Стратоника

«Полоумный чернец», как называли все в Сучаве отца Стратоника, вышел из крепости через большие ворота. Полуденное солнце сияло в вышине. Очутившись в поле, он на мгновение остановился, повернулся лицом на запад и несколько раз шмыгнул носом, принюхиваясь к резвому ветерку, тянувшему со стороны гор. В той стороне над пущами висела дымчатая мгла. Стратоник о чем то задумался, качая головой.

— До вечера дождя не будет, — рассуждал он. — Успею еще вернуться. Преподобный Амфилохие не ляжет на свое ложе шириною с ладонь, покуда я не вернусь и не выложу ему все новости. Придури у этого монаха побольше чем у меня. Иной радости не ведает — только бы знать ему все, что делается и о чем говорят на свете.

Он торопливо шел по тропинке среди старых камней, опустив голову на грудь и бормоча что-то про себя, но при этом внимательно оглядывал окрестности. Он видел их словно в кривом зеркале, но чутко улавливал любое движение. Впрочем, придворные давно заметили, что за безумием монаха таилось причудливое понимание вещей. А возможно, повадки его были своего рода личиной, скрывавшей не то робость, не то хитрость.

В виду города, на повороте, где тропинка спускалась в овраг, Стратоник поднял мутные глаза и долго всматривался в восточный край небосклона. За Серетом, а то и дальше — за Прутом, и стороне Днестра клубилось пыльное марево. Со дна оврага, из почти высохшего болота, покрытого зеленым саваном ряски, донеслось внезапное кваканье лягушек. Обычно в такое время этих тварей не слышно. А вот они еще раз заквакали, потом смолкли.

«Быть большому дождю, — размышлял Стратоник, устремив взор на восток. — Вот в Сучаве удивятся, слушая слова убогого инока, предрекающего дождь. И еще более удивятся, когда немного позднее польют потоки. Откуда им знать, что лягушки уведомили об этом блаженного?»

Ха! Ха! Зато как возрадуются нищие и перепуганные обитатели далеких мест, на краю глухих степей Украины. Там скот давно бродит на воле в поисках воды и пастбищ. А бедный люд каждое утро затягивает потуже пояс. В остатки муки они примешивают глину. Из этого дальнего края, из кротовых нор одной из деревень сбежал некогда Стратоник, достигнув поры разумения. Когда он был мальцом и жил в том селении, его звали Саввой и он вместе с другими ребятами пас скот. Как и теперь, раз в семь лет этот край подвергался засухе. Зато в остальные годы земля давала столько, что люди не знали, куда девать урожай. Некому было продать ни пшеницы, ни ячменя, ни проса. Отъедались, безрассудно расточали добро. Иные научились курить вино из хлеба. Благоразумие подсказывало, что в эти шесть лет надо собирать запасы на седьмой год, ибо в голодное время человеку хочется есть еще больше, чем в годы изобилия.

Но опыт изменчивой и горемычной жизни давно научил их, что хлебные ямы становятся добычей разбойников и татар. Именно в скудные засушливые годы нападали ногайцы и голодные толпы украинцев и отнимали у них спрятанные запасы.

В лето 1444-е, когда повсюду говорили о великой войне против язычников, Савва жил вблизи татарских владений на Днестре и был обычным деревенским пареньком. Родное селение звалось Пригорень. Когда по другим селам зазвонили набатные колокола и на вершинах холмов поднялись маячные дымы, возвещавшие о том, что степняки опять вышли на грабеж, люди побросали землянки и, подгоняя скот, попрятались в непролазных болотах и камышах, чтобы переждать беду.

Тогда-то Стратоник, в миру Савва, пятнадцатилетий отрок, стал понимать голоса земных тварей — зверей и птиц. Скотина ревела, словно чуяла близость волков. Псы выли меж землянок, заранее оплакивая погибших. Как только люди скрылись в камышах, скотина перестала реветь и псы замолчали. Когда на гребне холма показывались татарские всадники, как будто подпирая копьями небосвод, никто не мог бы догадаться, что в низине прячутся христианские души. Но тут откуда-то на крыльях ветра принеслась стая чибисов. Кружа над метелками камышей, они стали удивленно перекликаться, словно показывая: «Тут! Тут!» Всадники тотчас закричали, созывая своих. Отряд спустился в низину, и татары стали прощупывать камышовые дебри копьями. Одно из копий с железным крюком угодило в плечо Саввы. Паренек повернулся на бок и погрузил лицо в болото, чтоб заглушить крик боли. Многие селяне испугались и вышли со своим скотом.

Савва остался в своем укрытии. Оголив плечо, он погрузил его в ил, чтоб остановить кровь. Четыре дня он провел в болотах, переползая с места на место, питаясь сладкими кореньями рогоза и птичьими яйцами. Хотя плечо было у него изувечено, он смеялся, когда натыкался на гнезда с пестрыми яичками, с которых с криком взлетали чибисы. Так он научился понимать и голос чибисов. С тех страшных дней разорения остался он кривоплечим и кособоким и до сих пор видит страшные сны и ухмыляется, как полоумный. Но про себя Стратоник считает, что он мудрее всех людей. Ибо убогие хлеборобы, хоть и терпели такую беду каждые семь лет, оставались жить в тех же местах и даже не обзавелись оружием. А он, больной и кособокий, ушел куда глаза глядят, на поиски надежных мест. И нашел прибежище в святой обители Нямцу.

Порой ему мерещились душегубы татары. Тогда у него начинались головные боли, тошнота, глаза застилала кровавая мгла. Он валился на землю, словно опрокинутый вихрем, и мычал, разбрызгивая пену сквозь стиснутые зубы. Благочестивый отец Ифрим — врачеватель монастырской больницы — всячески старался облегчить его страдания. Он окунал его головой в воду, бил прутьями по пяткам, окуривал сперва серой, затем иерусалимским ладаном. Потом приходил старый схимник Варлаам и читал над ним молитвы, изгоняя нечистого. Когда он, нахмурившись, в двенадцатый раз топал ногой, бес, не в силах устоять, отступал. Стратоник открывал глаза, с тяжким вздохом озирался и не сразу начинал понимать, где находится.

Но вот уже минуло два года с той поры, как преосвященный Амфилохие взял его к себе в господареву крепость, а припадки больше не повторялись. У отца архимандрита иное средство лечения: вместо того чтобы устрашать и наказывать беса уже после того, как тот проник в грешную плоть, он шепчет таинственные слова, которые останавливают его у дверей кельи Стратоника. Бес может принимать разные обличья — кошки, или летучей мыши, или ночной птицы — и звать Стратоника разными голосами, но монах не откликается: преклоняя колони перед образами, без единого слова, молит поддержки у вседержителя. Безмолвный вопль души звучит в ней, подобно грому, покуда он не почувствует в себе силу, покой и радость. И дабы свершилось в тщедушном его теле это чудо великой милости господней, отец Амфилохие наложил на него строжайшую епитимью — в виде строгого поста, а порой обета молчания и странствования. Молчать он обязан по ночам, в летние месяцы, А ходить архимандрит велит ему то в весенний, то в осенний мясоед. И тогда он обязан бродить без устали, то по Нижней, то по Верхней Молдове, и привал ему дозволено делать всего на одну ночь. Правда, разрешено ему эту ночь проводить под крышей боярского дома, где ждет его добрый отдых. А вот есть досыта ему не позволено даже в дни странствий. По заведенному архимандритом порядку каждые две недели он должен был являться в Сучаву. Вступив в келью со столиком и узкой постелью, он преклоняет колени перед образом спасителя, затем поворачивается к своему старцу и выкладывает все, что увидел и услышал.

Для прочих он остался полоумным монахом. Между тем ум у него просветлел. Правда, это просветление сокрыто от посторонних глаз. Просветлел он настолько, что нарочно говорит нелепости государевым сановникам и даже самому князю. Все, что он видит и слышит, Стратоник хранит только для слуха своего духовного наставника. Нет на свете человека, который бы слушал так внимательно, как Амфилохие Шендря.

Может показаться, что отцу архимандриту просто доставляет удовольствие слушать разные истории. Но ум Стратоника и это превозмог. Он, конечно, прикидывается, что ни о чем не догадывается, ибо так положено. Однако ему ясно, что архимандрит по-своему понимает и толкует услышанное. Он не расспрашивает о каком-нибудь определенном человеке либо происшествии. Он хочет услышать обо всех людях и всех происшествиях. Так что Стратоник делает вид, будто не знает, что нравится владыке Амфилохие и что он хочет услышать.

Вот один из случаев.

Некулай Албу, нямецкий пыркэлаб, отправился со своим сыном Никулэешем на смотрины к его милости Яцко Худичу, самому богатому боярину по всей Верхней Молдове. Он так богат, этот боярин, что потерял счет злотым и самоцветным камням. Двор его стоит недалеко от Сучавы на возвышении в Серетской долине, на краю дубрав. Именитый боярин промышляет прежде всего пчеловодством. На шести полянах вдоль Серета хозяйничают у него шесть малороссийских пасечников. Под страшной клятвой вверил он им тайну ухода за пчелами. И так хорошо они ухаживают за пчелами, что никто не собирает к ильину дню столько бочек меду и кругов натопленного воску, сколько их у боярина Худича. И будто знает он некую траву и научил своих пасечников особому наговору. То маток не убивают, а за три недели до ильина дня перегоняют пчел из полных ульев в пустые. Следуя велению наговора, трудолюбивые насекомые оставляют полные медом ульи и начинают трудиться в новых сотах, берут еще и еще взяток на лугах, как раз когда они в самом цвету.

Мед и воск отправляют во Львов.

У боярина Яцко Худича есть еще в усадьбе обширные скотные дворы. К осени слуги пригоняют из загонов в Нижней Молдове на откорм яловых коров и двенадцатилетних волов. До весны коровы и волы получают вдоволь корма, прибавляют в весе и жиреют. А в апреле месяце из Гданьска приезжают немецкие купцы, покупают скот и гонят его на север. За вола — золотой, за трех коров — два золотых. Скотину пропускают через узкий проход в загоне, служитель считает их, купеческий слуга метит раскаленным клеймом. А его милость Яцко считает на крыльце выручку, проверяя каждый золотой на звон и ощупывая ребро монеты — не подпилена ли она?

Раз человек владеет таким богатством, ему никакой должности не нужно. И Яцко Худич, дожив до седин, упросил князя Штефана дозволить ему и впредь заниматься торговлей. Когда собирается боярская рада, он приезжает в стольный город. Иногда следует за господарем в свите. В казну он вносит подать на содержание ратников Сучавской крепости. Такой подати никто из бояр не платит, зато Худич ведет свои дела спокойнее и безопаснее, чем при любом другом господаре. Даже в Польше не знали таких безопасных дорог, таких низких пошлин для купцов, такого покоя для хозяйствования, как в Молдове в дни княжения Штефана-водэ. Не удивительно, что именно дочь Яцко Худича выбрал для своего сына Никулаэеша гордый сановник пыркэлаб Албу. Правда, до него пытались сватать ее и другие, но без успеха. А его милость Албу надеялся преуспеть — для чего прихватил с собой кое-кого из вельможных бояр Штефана-водэ.

Боярин Яцко встретил их хорошо. Тут же были открыты каморы с припасами. На столе появился новый мед и орехи. Хозяин распорядился принести самое старое вино из глубоких подвалов. Он весело отвечал на шутливые намеки пыркэлаба, уверяя, что внешность Никулэеша ему по душе.

— А насчет девицы, что я могу сказать вашим милостям? — продолжал он. — Одна она у меня, и все, накопленное мной, достанется ей. Только молода еще, и мы пока что не собираемся выдавать ее замуж. В молдавской земле обычай дозволяет выходить замуж и в четырнадцать лет. Но мы с моей боярыней решили держать ее дома до шестнадцати. Мы так сказали и господарю, и уж слова нашего обратно взять не можем. А сверх того, господарь соизволил согласиться быть посаженым отцом на свадьбе нашей дочери, а потому надо подождать, покуда не прибудет в Сучавскую крепость посаженая мать, то есть новая княгиня. Вот тогда сам господарь скажет свое слово относительно жениха. Но до этого пройдет немало времени. Так что прошу вас, гости дорогие, не гневайтесь за такие слова, а примите их как милостивое решение того, кто держит в деснице своей скипетр. Извольте откушать всего, что есть на столе, и поднять со мной не одну чару в честь моего дорогого гостя.

А дорогой гость пыркэлаб Албу не столько обрадовался, сколько опечалился. Однако притворился веселым и заставил себя пить. Выпили и другие вельможи, среди которых находились и двое из самых приближенных к Штефану бояр: Исайя — ворник Нижней Молдовы и — Негрилэ-кравчий.

Случилось так, что в это время на подворье у боярина Яцко находился Стратоник. Казалось, монах не замечал, кто что делает и что говорит. Он был весел, как бельчонок, что сидит на сухой ветке у края дубравы, мигает и верещит на солнце. Отпустив одну из своих блажных шуточек, он смеялся, глядя в сторону, затем робко поворачивал лицо к именитым гостям.

Молдавские бояре любят выпить. И чем больше кубков осушат, тем бывают красноречивее. Одни становятся веселее, на других нападает грусть. Третьи же выказывают такую удаль, какой, по мнению Стратоника, не мог бы похвастаться сам Александр Македонский.

— Выдай свою дочку за сына нашего приятеля, — молвил немного погодя ворник Исайя. — Мы с кравчим Негрилэ дозволяем тебе это и сами же будем посажеными отцами, а наши боярыни — посажеными матерями.

— Готов смиренно выслушать приказ, — ответил Яцко. — Дозвольте только отложить беседу до другого раза. Решать будем после того, как узнает обо всем и наш князь.

— Тут речь не о князе, а о дочке твоей, — настаивал ворник. — Отдаешь или не отдаешь ее?

— Дочь наша еще не достигла положенного возраста. И надобно испросить дозволения господаря. И еще добавлю со всем почтением, какого достойны такие высокие сановники господаря, что я никогда не торгуюсь и не назначаю цену на товары после второго кубка. А нынче, коли я еще не сбился со счета, мы осушили, пожалуй, и больше.

Стратоник, должно быть, вел счет кубкам. Высунув голову из-за столба галереи, он с ухмылкой доложил:

— По счету выходит не два, а два раза по двенадцать.

Ворник кинул в него кубок:

— Сгинь, поповское отродье!

Затем решительно повернулся к боярину Яцко.

— Слушай мое повеление. Отдай девку.

Яцко погладил седую бороду и, внезапно умолкнув, опустился в кресло.

— Господарь не дозволяет? — понизив голос, навалился на него Исайя-ворник. — Помни, Яцко Худич, что друзей заводить надо загодя. И еще знай, Яцко Худич, что времена меняются и люди тоже не вечны.

— Верно, — вздохнул Яцко.

— А вот мы, боярство исконных, древних родов, вечны! — прогудел, топнув ногой, Исайя.

Это случилось минувшей осенью, то есть в начале 1471 года от рождества Христова. Оба боярина — ворник и кравчий — долго бранили Худича. А тот, сложив руки на груди, молча терпел, глядя, как заходит солнце в волны Серета. Когда солнце скрылось в волнах реки, явился холоп, неся серебряный поднос от имени супруги боярина Яцко. Она посылала гостям краснощекие яблоки, именуемые «королевскими», которые, как известно, успокаивают кровь.

А в десятом часу ночи благочестивый Стратоник рассказывал своему старцу в низкой его келье в княжеской крепости о веселом пире и боярском собрании. Больше всего смеялся он, вспоминая свои собственные слова. Но владыка Амфилохие пуще смеялся речам ворника Исайи и даже пожелал услышать их еще раз в точности. Затем, преклонив колена у иконостаса, немного помолился и ровным шагом пошел справиться, не бодрствует ли еще князь.

Никто не узнал об удивительных новостях, привезенных Стратоником, ибо он тут же уснул в своей келье и сразу все забыл.

В полночь, когда гости Яцко Худича, въехав в Сучаву, стали разъезжаться по домам, Атанасий Албанец со своими ратниками остановил ворника и кравчего, ехавших вместе и продолжавших весело переругиваться, и предложил им следовать за ним. Вельможи потянулись было к саблям, но стражи тут же приставили к ним копья с двух сторон. Двое служителей схватили коней под уздцы. Другие обезоружили четырех боярских слуг, ехавших следом. В ту же ночь были обысканы сучавские дома бояр. Тотчас поскакали в боярские усадьбы всадники, чтобы захватить лари и сундуки с бумагами. Гонцы Нижнемолдавского наместничества и котнарские посланцы великого кравчего были доставлены в трехдневный срок к преосвященному Амфилохие на исповедь и крестное целование.

Так незатейливый рассказ убогого инока без всякой его помощи помог архимандриту раскрыть тайну, которую он в скором времени и поведал господарю. А заключалась она в том, что Исайя и Негрилэ три года назад получили грамоты от беглеца Петру-водэ, обезглавленного позднее Штефаном в секейской земле. И, получив грамоты, они написали ему ответ.

Найдены были также грамоты, написанные всего за два дня до их сватовства Раду-водэ Валашскому, и в этих грамотах сообщалось «светлому избавителю молдавского боярства», что «тиран готовит рать к войне и совсем истощил страну. А когда он соберет эту рать, то спорить с ним будет поздно. Итак, задуманное доброе дело не терпит отлагательства». Доброе сие дело, не терпящее отлагательства, заключалось в возвращении Молдовы к «прежним свободным порядкам». «Ибо вот уже четырнадцать лет, как в молдавской земле настало стеснение, подобного коему не было от века. Но всевышний не допустит гибели исконных вольностей вотчинных бояр. Горе нам, коли господарь Раду-водэ запоздает и не свершит условленного и клятвой скрепленного дела. Останутся тогда в сем благодатном краю одни слуги тирана да смерды. Ибо такие настали скудные дни в Молдове, что черные люди без меры клевещут на своих господ. Дошло до того, что мужичье добивается правды у безмозглого князя, какого еще не знала молдавская земля и впредь не будет знать, если на то будет воля государя Раду-водэ и отца небесного, владыки неба и земли, видимых и невидимых тварей!»

Января двенадцатого дня, когда господарь Штефан находился в Васлуйском стане, пришло в крепость повеление достать из глубоких подземелий трех бояр, писавших грамоты. Помимо ворника и кравчего, жалобу Раду-водэ писал и его милость Алексе-стольник. Все это узнал, творя молитвы и заклинания, преподобный архимандрит Амфилохие.

В четырнадцатый день января бывших сановников доставили под стражей в Васлуй. За ними следом явился и палач Димча Татарин. Боярская рада осудила изменников без всяких колебаний. А господарь Штефан долгое время пребывал в сомнении, не решаясь предать их смерти. Решение подсказал ему все тот же преосвященный Амфилохие. Привиделись ему не то во сне, не то в молитвах избиенные на Синайской горе преподобные отцы мученики, день памяти которых приходится как раз на 14 января. И после видения преосвященный Амфилохие отправился к господарю и, смиренно поклонившись, сказал ему только: «Столько голов истинных христиан непорочных сердцем пало во имя укрепления святой веры! А ты, государь, сомневаешься, забывая о долге своем перед господом Христом?» И к заходу солнца Димча отрубил головы изменникам, нанеся им по одному удару острым как бритва стальным клинком.

Как только началось дознание по делу некоторых из бояр, гостивших у Яцко Худича в тот осенний вечер, он занемог. Мед шести пасек потерял для него всю сладость. Вставая по утрам и ложась вечерами, он чувствовал на языке горький привкус яда. Но в тихий зимний день праздника архистратига Михаила подъехали к подворью легкие сани, запряженные двумя караковыми конями. Погонял их стоя княжий холоп — цыган. Сани остановились; из них, отбросив меховую полость, вышел архимандрит Амфилохие и с улыбкой поклонился хозяину. Позднее Яцко Худич рассказывал, что при всем своем величии, дородности и богатстве он перепугался и у него потемнело в глазах, когда показалась тщедушная черная фигура монаха. Вся долина Серета, покрытая серебристым снегом, ослепительная, точно божье чудо, внезапно подернулась сумеречной дымкой.

— Посланец государя действительно в черном одеянии, — сказал со своей обычной улыбкой преподобный Амфилохие. — Однако прошу тебя, честной боярин Яцко, видеть во мне вестника высокой милости. Только человек поистине невинный так чтит меч правосудия. Не ты ездил к изменникам, а они явились сюда, чтобы силой добиться своего. В такой же мере можно было бы винить тебя за поступок воров, похитивших ульи с твоей пасеки. Государь просит тебя снова стоять по воскресным дням заутреню в крепостной часовне и через меня посылает тебе весть, что он не забыл своего обещания быть посаженым отцом на свадьбе твоей дочери.

С того дня обрел боярин Худич сон. Зато закручинился другой сановник. Ибо в то же самое время княжеский гонец прискакал в Нямецкую крепость с грамотой, на красной восковой печати которой виднелся оттиск государева перстня. Пыркэлабу Некулаю Албу предписывалось отъехать в свою вотчину на берегах Куеждиу и находиться там безотлучно до нового повеления господина.

В молдавской земле немало монахов, которые, начертав на клочке пергамента определенные слова, исцеляют от лихоманки. Среди них был и благочестивый Стратоник. Но этот клочок пергамента, вместо того чтобы исцелить от хвори, принес ее с собой. Пыркэлабу Албу минуло только шестьдесят два года. Он собирался еще плясать на свадьбе сына, но теперь забыл и думать об этом и слег в великой кручине. Он таял с каждым днем, и вскоре до того исхудал, что дальше некуда: кожа да кости. Все родичи съезжались глядеть на это чудо и оплакивать больного. И вот настал час, когда он, призвав к себе духовного пастыря, исповедался ему, приложился к. кресту и перешел в мир иной.

Онлайн библиотека litra.info

Духовник его, стоя в храме у гроба, поведал, что усопший чист сердцем и ни в чем не повинен. Горько печалилось боярство, опуская его в обитель вечного успокоения. Говорили, что кое-кто роптал на поминальной тризне. Тут же стало известно, что и сам господарь ни в чем не винил усопшего, — потому и не лишал его должности пыркэлаба до самой смерти. Высоким вельможам часто приходится терпеть подобные непонятные притеснения. Никулэеш Албу тоже не был отставлен от должности житничера . На похоронах был по повелению господаря сучавский портар. И все же у многих в душе долго оставался горький осадок. Подлинную причину знал, возможно, одни лишь князь да преподобный Амфилохие. Никто другой не мог ее знать. Даже Никулэеш, сын усопшего. Следовало ожидать, что житничер Никулэеш Албу осунется от горя и попросит у господаря прощения за свое неблагоразумие, если не провинность. А он, унаследовав отцовские богатства, стал жить еще более беззаботно. Спровадив обеих сестер в монастырь, он пустился во все тяжкие, пируя в Романе и Пьятре с другими боярскими сынками, такими же забулдыгами.

Все эти смутные образы пронеслись в воображении Стратоника только потому, что он услышал кваканье лягушек в камышах засохшего пруда и увидел сороку на колодезном журавле.

Нямецкий инок имел обыкновение делать привал у этой криницы, на полпути к городу. Неодолимая жажда охватывала его, стоило ему завидеть пустую бадью на каменной закраине колодца. И так как по его иноческому обету пить воду ему не возбранялось, он тут же опускал бадью и вынимал ее полной до краев. Круглая гладь воды была подобна огромному зрачку.

На этот раз сорока насмешливо проверещала:

— Карагац!

— Хочу утолить жажду, — ответил ей Стратоник, поворачивая к ней голову и глядя на нее одним глазом.

— Карагац!

— Ага! — догадался монах. — Опять чужак прячется на опушке дубравы?

— Опять, — подтвердила птица. — Гляди в оба и дай орешек.

— А хотя бы и два, — ответил смеясь Стратоник.

Сунув руку под рясу из темно-серого домотканого сукна, он покопался в мешочке, висевшем на правом боку, и достал два ореха. Разгрыз их зубами и положил в десяти шагах на гладкий камень. Только он отошел к колодцу, сорока захлопала крыльями и спустилась есть орехи. Стратоник достал холодной воды из колодца. Осенив себя крестным знамением, наклонился над бадьей и стал жадно пить. Затем выпрямился, шумно отдуваясь.

— Хороши орешки? — ухмыляясь, спросил он птицу.

— Карагац! А вода вкусна?

— Как же не быть ей вкусной, когда это божье вино?

Сорока схватила клювом орех и отлетела подальше.

Стратоник понял, что человек, скрывавшийся на краю дубравы, приближается. Обернувшись, он узнал его, ибо видел уже однажды. Человек весело смеялся.

— А разве настоящее вино не от бога, святой отец?

— Верно, сын мой. Все от бога. Но мне, грешному иноку, дозволено пить одну лишь воду.

— Ты что, с этой птицей толковал? Понимаешь, что она говорит?

— Конечно, понимаю.

— Может, она говорила, что у меня потемнело в глазах от голода?

— Это видно по лицу твоему, честной христианин. От долгого ожидания оголодал ты и еще пуще мучим жаждой. Посоветовал бы я тебе утолить жажду водой, но по носу видать, что ты привержен к вину, а воду не выносишь.

Человек рассмеялся и подошел к колодцу. На нем были сапоги из красной кожи, суконная одежда и смушковая кушма; за поясом был заткнут кинжал, как положено служителям богатых вельмож. Он был очень хорошо одет, и стало сразу ясно, что господин его человек гордый и заносчивый. Судя по возрасту служителя, хозяин его был тоже молод. Плотный, румяный, он, по всей видимости, не прочь был от безделья позубоскалить.

— Господин твой бражничает со своими приятелями, — сказал монах.

— Возможно. Только если его милость насыщается, то и мне не след голодать. Опять летит сорока за орехом. Ты всегда с ней так беседуешь?

— Всегда. А откуда тебе это ведомо? — удивился Стратоник.

— Ничего мне неведомо. Просто я видел, когда ты здесь проходил.

— Именно здесь?

— Да.

— Удивительное дело. Я тут редко прохожу. Я грешный инок и служу своему владыке.

— Тому девять дней в воскресенье разве ты не видел меня тут?

— Не видел, — невинно ответил Стратоник.

— А я был здесь и видел тебя, божий человек, и тогда ты тоже вот так стоял и толковал с птицами.

— Бедный я, убогий, — вздохнул монах, смыкая на мгновенье веки. — Люди смеются надо мной, худоумным, вот так же, как ты сейчас смеешься. Но я уже говорил тебе, что все от господа. Вот я и принимаю покорно ниспосланную мне долю. И ты принимай меня таким, каков я есть. Так же, как я разгрыз зубами этот орех и отдал его сороке…

— Карагац!

— Так же дарю и иным людям исцеление от хвори. Если ты не знал до сих пор, так узнай, что полоумный Стратоник умеет писать слова от лихоманки и находит целительные коренья от колотья в боку и от кашля. Умеет он еще лечить раны от стрел и копий.

— Слышал я об этом, божий человек, — ответил служитель и, подбоченясь, смерил монаха долгим взглядом. — Удивления достойно, как ухитрился господь вложить такую силу в столь хилую плоть.

— Никакой у меня силы нет, брат мой.

— Говорят, юродивые не лишены хитрости.

— Честной брат, никакой хитрости во мне нет. И добротой не отличаюсь, ибо один я, как перст. Не бражничаю, ибо не могу пить. Не забияка, — напротив, — все бьют меня. Долгов не имею, ибо никто не дает мне в долг.

Служитель опять развеселился; снисходя к слабостям тщедушного монаха, спросил:

— Какие же ты еще умеешь исцелять недуги, отче?

— Уметь я ничего не умею. Я даю лекарства. Одни всевышний волен в жизни и смерти нашей.

— От любви есть у тебя снадобья?

— Нет. Это мне не дозволено. На то есть бабки-ворожеи. Все они будут гореть в неугасаемой геенне огненной.

— Ты не понял меня, божий человек. Я спрашиваю о снадобье, исцеляющем от любви. Чтобы мне не торчать более здесь и не лязгать зубами от голода. Слушай, что я тебе скажу: нет на свете ничего хуже этого недуга, что настиг моего хозяина. Нет ему покоя ни в Куеждиу, ни в Пьятре, ни в Романе. Ночью считает звезды, говоря с самим собой. Днем глядит на звезды. Тащит меня за собой в Сучаву и радуется. А из Сучавы возвращается в тоске. И опять мчимся то в Роман, то в Пьятру. Потом опять скачем в Сучаву, а на привалах он мечется без сна и снова пересчитывает звезды.

— О ком ты, честной брат во Христе?

— О своем господине.

— А я — то думал, что именно ты хвораешь.

— Сохрани меня господь!

— Аминь. Знай же, брат мой, что от этого недуга есть два лекарства. Одно на них ведомо моему прежнему старцу, отцу врачевателю Ифриму из больницы Нямецкой обители. Отвезешь своего господина к отцу Ифриму, а он свяжет его, посадит в бочку с холодной водой и продержит там, покуда больной не выздоровеет. Лекарство это помогает от всех болезней. Отец Ифрим меня тоже исцелил таким способом от нечистого. Думаю, что он излечит и горячку твоего господина.

— Кто знает, сколько он его продержит в этой бочке…

— Продержит, покуда не пройдет недуг. Иногда только выпускает, чтобы подсох болящий на солнце. А понадобится, так и розгами попотчует.

— Нет, это не подходит. Не хочу я остаться без хозяина. Как-никак, а платит он мне шесть талеров в год, одевает и кормит до отвала. Я уж привык к моему именитому господину, и не хотелось бы, чтобы он совсем пропал. Может, второе лекарство получше.

— И то хорошее лекарство. Да у меня его нет. Оно у той самой бабенки.

— Не бабенка она, а девица.

— В таком разе лекарство в руках ее родителей. Пускай посватается, и они ему отдадут девицу…

— Трудное дело. Мой господин скорее согласится претерпеть розги, если бы знал, что за муки свои получит награду. Девушка еще совсем несмышленая. А вот старик боярин — ее отец — жестокосердый упрямец.

— Кто бы это мог быть? Кто? — спрашивал Стратоник, закрывая один глаз и теребя редкую бороденку.

— Об этом говорить не положено.

— Отчего же отец не отдает ее?

— И этого сказать нельзя.

— Тогда я мог бы назвать еще и третье лекарство.

— Говори. В долгу не останусь.

— Пусть украдет ее.

— Вот об этом лекарстве, божий человек, я прежде всего и подумал. Только опять ничего не выходит. То еще более опасное средство, нежели лечение отца Ифрима. В прежние времена было куда лучше в молдавской земле. Так говорит и мой господин, да и кое-кто из бояр, его приятелей. Украдет, бывало, боярский сын приглянувшуюся ему девку — и все. Вот и мой родитель так поступил: выкрал мою мать и увез ее в лес. Правда, господари гневались, когда умыкали боярских дочерей. Тогда приходили к князю родичи жениха, и он в конце концов смягчался. А вот государь Штефан держится старых законов: ни советы, ни уговоры не помогают. За легкую, как перышко, девчонку — если увезти ее с берегов Серета на берега Бистрицы — можно поплатиться головой. Добро бы еще отсекли голову одному моему господину. Сразу бы не стало у него забот и недугов. Да, видишь ли, меня тоже могут сгноить в соляных копях, чтобы я уже на земле познал адские муки.

— Кто бы это мог быть? Кто? Я насчет твоего господина.

— Карагац! Карагац! — оповестила сорока.

А в это время господин тот подъезжал к кринице верхом на коне. Ехал он из города. То был действительно видный черноусый боярский сын в епанче из красного сукна, перекинутой на левое плечо и прихваченной у шеи золотой застежкой. Правой рукой он подбоченивался. На ногах у него красовались сафьяновые красные сапожки с серебряными шпорами, на голове — кунья кушма с черным журавлиным пером. Лицо у него было смуглое, круглощекое, глаза бархатные, черные.

Сорока, весело вереща, пролетела над ним. Но хмурый всадник, погрузившись в свои думы, не обратил на нее внимания.

— Она назвала его по имени, — шепнул монах служителю. — Это житничер Никулэеш.

— Кто же не знает моего хозяина? — гордо ответил служитель.

Монах смиренно поклонился и отошел. Молодой боярин равнодушно скользнул по нему взглядом.

— Дрэгич, ступай за конем, — нетерпеливо проговорил он, останавливая каракового жеребца.

Служитель кинулся бежать к опушке дубравы, где был привязан его конь. Боярин пришпорил скакуна и последовал за ним.

— Опять зря старался. Лучше было бы сделать так, как я сперва решил, и не слушаться твоих глупых советов. Во все церкви заглядывал — нет ее нигде.

— А потом, батюшка, ты пошел и покушал, а я тут голодал.

— Ничего, когда господин ест, слуга должен быть сыт. Торопись. И не задерживайся по харчевням. Узнай, отчего она не приехала в это воскресенье. Мук, подобных моим, и врагу не пожелаю. Хоть бы издали увидеть ее.

Прислушиваясь к словам боярина, благочестивый Стратоник еще лучше понял смысл сорочьего верещания. Затем он поплелся вниз по каменистой тропке и, разглядев вдали колокольни княжеских церквей, украшавших славный стольный город, стал называть их одну за другой.

С той стороны, где виднелись колокольни и башни, приближались, низко летя над землей, золотистые щурки. Монах сразу разобрал голос этих птиц в зелено-голубом оперении. Они призывали дождь со стороны гор, на гребнях которых уже клубились громады туч. Бормоча понятные одному ему слова, блаженный ускорил шаг, подгоняемый жарким солнцем, и вскоре очутился на извилистых улочках Сучавы. Великий логофэт Тома совсем недавно выстроил себе новые палаты в нижней части города, поблизости от крепости. Около теремов с просторными галереями под широкой драночной стрехой тянулся длинный ряд людских служб — одни для холопов его милости боярина, другие для писцов и дьяков, которые нужны были в канцелярии логофэта. Усадьбу окружал высокий тын. Сводчатые крытые деревянные ворота делились на две части. В одну — более широкую — въезжали боярские колымаги и всадники, в другую входили пешеходы.

Чернец прошмыгнул в людскую, затем на кухню. Слуг в людской оказалось мало. На кухне он задержался ненадолго. Запахи яств не волновали его тщедушной плоти. Повара отдыхали. Боярский пир подходил к концу. Сладкие пироги и печенье уже отнесли в женские покои. Больше всего приготовлено было этих пирогов, ибо сам логофэт был на княжеской трапезе в крепости, а женское сословие, рассуждал Стратоник, ест мало, потому что много говорит. Собравшись в покое роженицы Аглаи, дочери логофэта и боярыни, наверное, обнаружили, что не наелись, и тут же послали слуг за сладкими заедками, коих повара всегда стараются наготовить вдоволь. И теперь женщины без устали грызут всякие сласти.

Когда мужчины собираются на свои советы, женщины едят отдельно. Так давно заведено в молдавской стороне, ибо мужчины молчат. Если и заговорят, так толкуют о своих распрях и государственных тайнах. Оттого-то женщины и собираются всегда отдельно, — надо же им разобрать и обсудить все, что делается на белом свете.

Боярыня Аглая, родившая мужу девятифунтового младенца, высоко возлежала на перинах и улыбалась женщинам, собравшимся вокруг. Между тем кормилица-рабыня убаюкивала ребенка в тенистом уголке, покачивая зыбку. Похожая на широкие санки, зыбка громко стучала полозьями о дощатый пол.

Боярыни, расположившись на стульях и диванах, без умолку переговаривались вполголоса. Младенец дремал, убаюканный покачиванием и нашептанными наговорами. Изредка он вздрагивал, и тогда кормилица-цыганка, наклонившись над ним, давала ему грудь.

В женском собрании восседали старшие женщины семьи логофэта: матушка боярина и его теща. Обе сморщенные и согбенные, они поглядывали украдкой друг на друга столь же враждебно, как и пятьдесят лет назад, в пору княжения Александру-водэ Старого. Жена логофэта давно оставила сей мир «от великого счастья, подаренного ей любимым муженьком», — тайно вздыхала теща логофэта, княгиня Маргита Дэнуцянка. Еще были на том сборище двоюродные сестры, золовки и племянницы — числом двенадцать, а всего со старухами — четырнадцать женщин. Роженица, пригожая, улыбчивая, во цвете лет, была пятнадцатой.

Наряды молдавских боярынь в ту пору были темнее и скромнее ляшских. Именитой боярыне не полагалось выходить простоволосой. И поэтому гостьи носили шелковые повязки, охватывавшие волосы ото лба до ушей и затылка. Самые молодые носили большие серьги — единственное сверкающее украшение. Широкие сборчатые юбки ниспадали до полу. Изредка выглядывал носочек туфельки, — в присутствии мужчины такая вольность была бы просто невозможной. Молдавские боярыни не могли представить себе иных нарядов и иных понятий о приличии, нежели те, что достались в наследство от стародавних времен. Любое новшество предвещало, казалось им, светопреставление, и сурово ими осуждалось. Четыре года шли в Сучаве пересуды о некоей Кандакии, супруге второразрядного боярина, которая щеголяла в ляшских побрякушках. Гнев высокородных боярынь не знал пределов, когда мужчины осмеливались любоваться этой чужеземкой, прибывшей в Верхнюю Молдову чуть ли не с того света, из самого Бырлада. Она тут же была присуждена к самому тяжкому наказанию. Никто не должен был произносить ее имени. Однако рабыни-цыганки тайком шушукались, что самые гордые боярыни примеряют теперь в своих горницах чужеземные уборы, ибо они уверены, что пресловутой красотой своей супруга Кристи Черного обязана лишь искусным нарядам.

Собравшиеся боярыни во всем придерживались старины. И в свадьбах, крестинах, похоронах издревле соблюдались установленные обряды и обычаи — и к ним ничего нельзя были ни прибавить, ни убавить.

Например, непременно полагалось, чтобы вокруг роженицы сидело немалое число боярынь. А ей надлежало возлежать на мягких перинах и быть туго затянутой широким шерстяным поясом. Надлежало ей отведать любое лакомое подношение посетительниц, хвалить его и восторгаться всеми прочими дарами, будь то одежда либо украшения. И внимательно слушать советы старух насчет детских хвороб, которым несть числа. Самая страшная из них — родимчик. Однако наиболее хлопотна для матерей детская болезнь, именуемая плаксой.

— Пришел кособокий инок, — робко подойдя, шепнула кормилица, не смея поднять глаза на славных боярынь. — Благочестивый Стратоник мастер писать молитвы от плаксы.

— Что ж, не худо бы достать молитву от плаксы, — высказала свое мнение княгиня Маргита, поджимая губы. — Покойная родительница твоя не сделала этого, — продолжал она, поворачиваясь к роженице, — и вдоволь наслушалась твоего крика. С двух недель ты начала криком кричать, и весь дом не знал покоя.

Рабыня прошлепала босыми ногами к двери. Повернувшись, она сообщила:

— Инок говорит, что идет прямо из крепости. И сумятица же там была, когда земля затряслась!

Так пусть же отец Стратоник немедля пожалует и поведает боярыням о случившемся в крепости. Там, сказывают, обрушилось что-то, а из недр земных доносился колокольный звон. Да еще, сказывают, серой запахло, прямо дух захватывало. Знать, не к добру все это. Послушаем, что рассказывает чернец. Говори, говори поскорей, отец Стратоник, что там разрушилось и очень ли испугались люди?

— Как тут не испугаться! — признался монах, смиренно кланяясь почтенному собранию. — А что касается молитвы от плаксы, то я могу сейчас же написать ее. Как нарекли младенца?

— Нягу. Только оставь это. Отвечай, что тебя спрашивают.

Боярыни с новым усердием захрустели печеньем.

— Этой молитве, — продолжал монах, словно не слышал ни левым, ни правым ухом, — научил меня один грек. — Сам же он прочитал ее на мраморной плите у гроба господня. Очень пользительная молитва для младенцев: она призывает к ним покой косуль и медведей, волков и птиц, обитающих в глуши лесной, всех тварей, спящих живым сном, и отгоняет покой земли и скал, ибо в нем великая опасность.

— Что же сказал государь? Насчет землетрясения.

— Ничего он не сказал. Только побранил ратников за то, что заробели.

— А бояре?

— Именитые бояре тоже перепугались, не хуже холопов.

— Быть того не может!

— Что ж, ваши светлости, можете не верить. Вы-то небось в это время пели и смеялись.

— Какое там! Это же сила божья! Мы кричали что есть мочи и выбежали на улицу, позабыв о роженице и младенце.

— Правда, роженице и младенцу ничего не угрожало — ибо они были под защитой пресвятой богоматери. А какая башня обрушилась? Какой колокол гудел в недрах земли?

— Ничего не обрушилось! Посыпались камни с башни Небуйсы. И никакие колокола не гудели в глубинах, а громыхал гром, как и полагается при проявлении мощи творца небесного. Хорошо, что все сущее познало страх. Пусть люди вспомнят, что спесь ни к чему путному не приводит. А дело то в том, что поизносились подпорки земли и повелел творец своему слуге сменить их. Слуга всевышнего, дьявол — тьфу, с нами крестная сила! — проделал эту работенку в самый полдень. Переменил он сгнившие подпорки, и земля дважды поколебалась. Только беда-то в том, что Илья Пророк из иудеев и не очень-то сведущ в хозяйских делах: опять начнет гоняться за Вельзевулом с огненным хлыстом. На горах уже клубятся тучи — скоро гром загремит. К вечеру польет дождь. Что же, смиренному Стратонику можно написать молитву от плаксы?

— Пусть пишет. Может, оно так и было, и колокола не звонили. Хватит того, что в недрах земли гремел гром. Если уж на то пошло, так это знаменье поважнее других. Сказать бы всю правду, да нельзя. Кое-что открыть бы можно, да ушей чужих стало много. С некоторых пор все пошло кувырком в нашей стране. Почему, к примеру, дозволено какому-то пришельцу-богачу зазнаваться и унижать всем известного родовитого, молодого и пригожего боярина?

— Можно и ему написать молитву от плаксы, — пробормотал Стратоник.

Княгини переглянулись и посмеялись над скудоумием чернеца.

Вошла рабыня и шепнула новость.

— О волках речь, а волчицы навстречь, — усмехнулась боярыня Цура, жена Моцока. — Русинки пожаловали.

— А, русинки!

Стратоник тоже повернул голову и увидел пышную супругу боярина Яцко Худича. Такой гордой осанки, такой плавной походки — поискать! А вот белокурая Марушка — дочь Худича, была воплощением робости, да еще такая тоненькая, мелкими шажками выступает. Словно напуганная чем-то. Только изредка кинет по сторонам быстрый взгляд. Будь она подороднее, размышляли боярыни, так была бы недурна. Непонятно, как может видный мужчина заглядываться на эдакую букашку?