Прочитайте онлайн Ашборнский пастор | XXIII. Я НАЧИНАЮ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ЗНАКОМИТЬСЯ С ДЖЕННИ

Читать книгу Ашборнский пастор
3612+2558
  • Автор:
  • Перевёл: Ю. Денисов
  • Язык: ru

XXIII. Я НАЧИНАЮ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ЗНАКОМИТЬСЯ С ДЖЕННИ

Первые дни нашего новоселья были днями счастья, не омрачаемого ни единым облачком.

Я начал с того, что показал Дженни то самое окно, у которого я провел столько часов, и печальных, и радостных; затем я вручил ей подзорную трубу моего деда-боцмана, с тем чтобы она сама удостоверилась в правдивости моего рассказа.

Она поднесла подзорную трубу к глазу, внимательно всмотрелась и, с заметным волнением передав ее мне, сказала:

— Посмотри!

И она замерла на месте, положив руку на мое плечо.

Я в свою очередь поднес к глазу подзорную трубу и в полутьме комнатки разглядел г-жу Смит, стоявшую на коленях перед кроватью дочери.

— Бедная матушка! — проговорила Дженни. — Мы забыли о ней, а она молится за нас!

И Дженни печально повторила тему моей проповеди:

«И Господь сказал Рахили: „Ты оставишь отца твоего и мать твою и последуешь за мужем твоим“«.

Две крупные слезы блеснули на ресницах Дженни и скатились по щекам; но, поскольку то были слезы счастья, я промолчал.

И правда, точно так же как за облачком еще сияет солнце, за этими двумя слезинками продолжала сиять улыбка моей жены.

Я дал время мягкому лучу радости обрести всю его силу, привлек жену к себе и сказал:

— О, как бы я хотел, чтобы ты умела рисовать, милая Дженни! Тогда у нас сохранилась бы зарисовка, я даже сказал бы — картина этого домика, созданная тобой!.. Ведь я слышал от твоей матушки, что когда-то ты рисовала, не так ли?

Дженни улыбнулась:

— Да, когда-то… немножко… Но теперь я думаю лишь о том, чтобы быть хорошей хозяйкой, и обо всем другом забыла. Однако, мой любимый Уильям, я снова возьмусь за карандаш, чтобы доставить тебе удовольствие.

И пользуясь случаем, она поблагодарила меня за мои гирлянды роз, моих голубков и мой алтарь Гименея.

— Если хочешь, добрая моя Дженни, в минуты досуга, если счастье нам его предоставит, ты вновь займешься рисованием, и тут я дам тебе некоторые советы. Наша святая евангелическая религия не настолько сурова, чтобы приговаривать хорошую хозяйку только к приготовлению пищи и шитью.

— Я буду делать все, что ты пожелаешь, — сказала Дженни с улыбкой.

В ее улыбке, всегда очаровательной, я уловил поразивший меня легкий оттенок не то что бы веселости, не то что бы нежности: в ее улыбке сквозило что-то доброе, мягкое, душевное, что-то среднее между тем и другим.

Я взглянул на жену не без изумления, настолько трудно было определить, что выражает ее улыбка.

— Что такое? — спросила она.

— Ничего, — ответил я. — Пойдем, Дженни, я хочу тебе показать наши остальные владения.

Мы спустились по лестнице, прижавшись друг к другу в ее тесном пространстве, но когда два любящих существа вместе — им все в радость.

— Мы много раз будем вместе спускаться и подниматься по этой лестнице, дорогая Дженни, — сказал я, остановившись на последней ступеньке и улыбнувшись в ответ на ее улыбку.

Она промолчала, но оперлась на мое плечо, и так мы вышли во двор.

Фидель прыгал вокруг нас, но вдруг он заметил конуру.

Тут он тряхнул головой, чихнул и с жалким видом поплелся за нашими спинами, что свидетельствовало о том, как мало эта конура порадовала его.

Бедняга Фидель! Он надеялся на свободу без цепей и ошейника, и я ему вполголоса это пообещал.

— Посмотри, — обратился я к Дженни, — здесь хватит места для твоих голубей, кур и уток; я говорю для твоих, а не каких-нибудь других, ведь они знают свою ласковую хозяйку и вдали от нее должны чувствовать себя очень несчастными. Я же люблю то, что любишь ты, и хотел бы уже увидеть, как они здесь поселятся.

— Ты замечательный человек, дорогой мой Уильям, — откликнулась Дженни. — Через два-три дня мы заберем их.

— И тогда же ты скажешь своей матушке, не правда ли, что Господь, внявший ныне ее мольбе, будет, вероятно, столь же милостив к нам и в дальнейшем.

— Я скажу ей, что я очень счастлива!

Зайдя в сад, мы прошлись вокруг дома; я показал Дженни три плакучие ивы и пруд, в воде которого мокли их зеленые кроны.

Что касается соловья, то он молчал, но мы заметили его в сплетении веток боярышника, где его самка высиживала три маленьких сереньких яйца с красными крапинками.

Однако они не знали меня так, как славка знала Дженни, и потому, увидев нас, самец и самка встревоженно взлетели и уселись на миндальное дерево.

Мы поспешно удалились: яйца могли быстро остыть и супружеская пара осталась бы без потомства.

Тем не менее, удаляясь, мы не теряли соловьев из виду и вскоре заметили, что они вновь подлетели к своему боярышнику и скрылись в его листве.

Зрелище плакучих ив напомнило Дженни печальную историю, рассказанную мною, и она, еще нежнее опираясь на мою руку, произнесла:

— Друг мой, не могли бы мы вместе нанести визит?

— Кому, Дженни? — спросил я.

— Доброй женщине, которую ты полюбил, узнав ее поближе, и которую я тоже люблю, хотя с ней и не знакома.

— Ты говоришь о той, которую я называл матушкой, не так ли?

— Да.

— Идем, моя Дженни, ты никого не забываешь… Идем! И мы направились к кладбищу.

Нам предстояло пройти через всю деревню: здесь, против обыкновения, кладбище не примыкало к церкви.

Я гордо шел по деревенским улицам рука об руку с Дженни; все мужчины были заняты на полевых работах — дома остались только женщины и дети.

По мере того как мы шли все дальше, дети, игравшие на улицах, которые лежали на нашем пути, бежали к своим домам, выкрикивая:

— Это господин пастор Бемрод и его жена!

И матери бежали к открытым дверям, держа на руках младенцев и дружески здороваясь со мной и Дженни.

В ответ я приветственно махал им рукой, а Дженни улыбалась.

Мы подошли к воротам кладбища; как пастор, я обладал печальной привилегией распоряжаться ключом от этого сада мертвых, однако, озабоченный другими делами, забыл взять его с собой.

Пришлось послать за ним в пасторский дом одного мальчишку.

В ожидании ключа мы с Дженни стояли, опершись на ограду.

Через минуту на нежное лицо моей жены набежала тень грусти, а глаза ее увлажнились.

— У моей Дженни действительно ангельское сердце, — заметил я. — Как только она встречает какое-нибудь человеческое страдание, доброта ее облачается в траур.

— О, твоя любовь, мой Уильям, делает меня лучше, чем я есть, — откликнулась жена.

— И однако картина этого кладбища тебя печалит.

— И да и нет… Кладбище — это земная скорбь, но вместе с тем и божественное упование. К тому же, в сельском кладбище есть что-то особое. Во время своей последней поездки в Честерфилд я видела городское кладбище, и оно не произвело на меня такого впечатления, как это… Можно подумать, именно о нем сочинил Томас Грей свою чудную элегию… Ты ее знаешь, не так ли, мой Уильям?

Не без стыда я признался, что не только не знаю элегию, но не слышал даже имени ее автора.

— О, тут нет ничего удивительного, — сказала Дженни. — Томас Грей — друг моего отца: они вместе учились в Итоне. И лишь в прошлом году он издал маленький томик стихов и прислал его отцу; в этой-то книжечке и напечатано стихотворение, которое я упомянула.

— И как это стихотворение называется?

— «Элегия, написанная на сельском кладбище».

— И Дженни, наверное, знает ее наизусть?

— Да, — подтвердила жена, покраснев.

— Я слушаю, — сказал я ей. — Самые прекрасные стихи могут только выиграть в твоем исполнении.

— Льстец! — откликнулась Дженни.

И голосом мелодичным, как пение, она начала читать эти стихи, которые приобрели в ее устах чарующий оттенок бесхитростной грусти и сельской печали:

Уже бледнеет день, скрываясь за горою;Шумящие стада толпятся над рекой;Усталый селянин медлительной стопоюИдет, задумавшись, в шалаш спокойный свой.В туманном сумраке окрестность исчезает…Повсюду тишина; повсюду мертвый сон;Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает,Лишь слышится вдали рогов унылый звон.Лишь дикая сова, таясь под древним сводомТой башни, сетует, внимаема луной,На возмутившего полуночным приходомЕе безмолвного владычества покой.Под кровом черных сосен и вязов наклоненных,Которые окрест, развесившись, стоят,Здесь праотцы села, в фобах уединенныхНавеки затворясь, сном непробудным спят.Денницы тихий глас, дня юного дыханье,Ни крики петуха, ни звучный гул рогов,Ни ранней ласточки на кровле щебетанье -Ничто не вызовет почивших из гробов.На дымном очаге трескучий огнь, сверкая,Их в зимни вечера не будет веселить,И дети резвые, встречать их выбегая,Не будут с жадностью лобзаний их ловить.Как часто их серпы златую ниву жалиИ плуг их побеждал упорные поля!Как часто их секир дубравы трепеталиИ потом их лица кропилася земля!Пускай рабы сует их жребий унижают,Смеяся в слепоте полезным их трудам,Пускай с холодностью презрения внимаютТаящимся во тьме убогого делам;На всех ярится смерть — царя, любимца славы,Всех ищет грозная… и некогда найдет;Всемощныя судьбы незыблемы уставы:И путь величия ко фобу нас ведет!А вы, наперсники фортуны ослепленны,Напрасно спящих здесь спешите презиратьЗа то, что фобы их непышны и забвенны,Что лесть им алтарей не мыслит воздвигать.Вотще над мертвыми, истлевшими костямиТрофеи зиждутся, надгробия блестят,Вотще глас почестей фемит перед фобами -Угасший пепел наш они не воспалят.Ужель смягчится смерть сплетаемой хвалоюИ невозвратную добычу возвратит?Не слаще мертвых сон под мраморной доскою;Надменный мавзолей лишь персть их бременит.Ах! может быть, под сей могилою таитсяПрах сердца нежного, умевшего любить,И фобожитель-червь в сухой главе гнездится,Рожденной быть в венце иль мыслями парить!Но просвещенья храм, воздвигнутый веками,Угрюмою судьбой для них был затворен,Их рок обременил убожества цепями,Их гений строгою нуждою умерщвлен.Как часто редкий перл, волнами сокровенный,В бездонной пропасти сияет красотой;Как часто лилия цветет уединенно,В пустынном воздухе теряя запах свой.Быть может, пылью сей покрыт Гампден надменный,Защитник сограждан, тиранства смелый враг;Иль кровию фаждан Кромвель необафенный,Или Мильтон немой, без славы скрытый в прах.Отечество хранить державною рукою,Сражаться с бурей бед, фортуну презирать,Дары обилия на смертных лить рекою,В слезах признательных дела свои читать -Того им не дал рок; но вместе преступленьямОн с доблестями их круг тесный положил;Бежать стезей убийств ко славе, наслажденьямИ быть жестокими к страдальцам запретил;Таить в душе своей глас совести и чести,Румянец робкия стыдливости терятьИ, раболепствуя, на жертвенниках лестиДары небесных муз гордыне посвящать.Скрываясь от мирских погибельных смятений,Без страха и надежд, в долине жизни сей,Не зная горести, не зная наслаждений,Они беспечно шли тропинкою своей.И здесь спокойно спят под сенью гробовою -И скромный памятник, в приюте сосн густых,С непышной надписью и резьбою простою,Прохожего зовет вздохнуть над прахом их.Любовь на камне сем их память сохранила,Их лёта, имена потщившись начертать;Окрест библейскую мораль изобразила,По коей мы должны учиться умирать.И кто с сей жизнию без горя расставался?Кто прах свой по себе забвенью предавал?Кто в час последний свой сим миром не пленялсяИ взора томного назад не обращал?Ах! нежная душа, природу покидая,Надеется друзьям оставить пламень свой;И взоры тусклые, навеки угасая,Еще стремятся к ним с последнею слезой;Их сердце милый глас в могиле нашей слышит;Наш камень гробовой для них одушевлен;Для них наш мертвый прах в холодной урне дышит,Еще огнем любви для них воспламенен.А ты, почивших друг, певец уединенный,И твой ударит час, последний, роковой;И к фобу твоему, мечтой сопровожденный,Чувствительный придет услышать жребий твой.Быть может, селянин с почтенной сединоюТак будет о тебе пришельцу говорить:«Он часто по утрам встречался здесь со мною,Когда спешил на холм зарю предупредить.Там в полдень он сидел под дремлющею ивой,Поднявшей из земли косматый корень свой;Там часто, в горести беспечной, молчаливой,Лежал, задумавшись, над светлою рекой;Нередко ввечеру, скитаясь меж кустами, -Когда мы с поля шли и в роще соловейСвистал вечерню песнь, — он томными очамиУныло следовал за тихою зарей.Прискорбный, сумрачный, с главою наклоненной,Он часто уходил в дубраву слезы лить,Как странник, родины, друзей, всего лишенный,Которому ничем души не усладить.Взошла заря — но он с зарею не являлся,Ни к иве, ни на холм, ни в лес не приходил;Опять заря взошла — нигде он не встречался;Мой взор его искал — искал — не находил.Наутро пение мы слышим гробовое…Несчастного несут в могилу положить.Приблизься, прочитай надгробие простое,Чтоб память доброго слезой благословить».

Эпитафия

Здесь пепел юноши безвременно сокрыли,Что слава, счастие, не знал он в мире сем.Но музы от него лица не отвратили,И меланхолии печать была на нем.Он кроток сердцем был, чувствителен душою -Чувствительным Творец награду положил.Дарил несчастных он — чем только мог — слезою;В награду от Творца он друга получил.Прохожий, помолись над этою могилой;Он в ней нашел приют от всех земных тревог;Здесь все оставил он, что в нем греховно было,С надеждою, что жив его Спаситель Бог.

Я не знал этих стихов; более того, я не знал ничего подобного в поэзии. И я впервые слышал, как читает стихи Дженни.

Порою, вспоминая первое слово строфы, слово, вдруг ускользнувшее из ее памяти, она поднимала глаза к небу, словно у неба, родины поэзии, она просила вернуть ей забытое слово, и тогда, дорогой мой Петрус, Дженни была не просто женщиной, произносившей строки Грея, — то была сама Муза, ожидающая небесного вдохновения и получающая в дар от вечных лучей тот луч, что озаряет ее глаза и чело.

Когда мальчишка принес ключи, стихи были прочитаны, а лицо мое — я прекрасно понимаю, что это проявление слабости, — лицо мое было залито слезами.

Я открыл кладбищенские ворота, и мы вошли внутрь ограды.

Правда, теперь мы шли не рука об руку, а просто бок о бок, благоговейно и почтительно.

Можно сказать, простого присутствия смерти оказалось достаточно, чтобы разделить сердца, до этого слитые воедино. Правда, разделяя сердца, смерть соединяет души.

Дженни по моему описанию с первого же взгляда узнала могилу старого пастора, его вдовы и трех их дочерей.

Она приблизилась к этому уголку земли, который заключал в себе целую семью, оставившую по себе память только в сердце постороннего человека, и положила на четыре могилы цветы из букета, собранного в саду, и ветки трех ив.

Затем жена моя опустилась на колени и стала молиться.

А я остался стоять, прислонившись к стволу дерева, и молился за тех же, за кого молилась Дженни.